на минуту не оставляла его, но и боязнь за свою жизнь беспокоила его. - Как встретит его гетман? Удастся ли ему убедить его или природная трусость Бруховецкого удержит его от рискованного шага? Вот какие вопросы волновали его. Когда Варавка вошел в светлицу, то не узнал в преобразившемся красавце-казаке того молодого крамаря, каким к нему приехал Мазепа. Наконец, все было готово. Мазепа приказал на всякий случай своим казакам быть готовыми всякую минуту к отъезду и, вскочивши на коня, отправился в Вышний город. У замковых ворот его остановила стража, но узнавши, что он едет к гетману, пропустила его. Хотя гетманский дом и находился внутри замка, но был также огражден высокой каменной стеной с башнями и подъемными воротами. Здесь у ворот стояла гетманская стража, разодетая в богатые одежды. Мазепе приказали сойти с коня и, оставивши его за воротами, идти пешком во двор гетмана. Родич Варавки, молодой сердюк, уже поджидал его здесь и провел его через двор в гетманские покои. И двор, и великолепный будынок гетмана, все это промелькнуло как-то незаметно перед глазами Мазепы, охваченного только одной мыслью о предстоящем свидании, одно только обстоятельство обратило на себя его внимание - это множество "вартовых", охраняющих каждый вход и выход в стене и в доме. Пожелавши Мазепе успеха в его прошении, молодой сердюк вышел из светлицы. Мазепа остался один; слышно было, как за дверями комнаты говорили двое часовых, но Мазепа не слыхал ничего... Так прошло с четверть часа. Но вот дверь поспешно отворилась; из-за нее показался молодой сердюк и, шепнувши Мазепе: "Гетман!" - поспешно скрылся за дверью. "1 Мазепа услыхал приближающиеся издали тяжелые шаги. При звуках этих шагов волнение его исчезло сразу. Он ощутил в своей груди то чувство, которое испытывает боец, остановившийся перед началом боя против своего противника. Волнение, мысли о будущем, сомнение в своих силах - все исчезло. Внимание и зрение напряжены до последней степени, перед глазами только острие шпаги противника, - мир не существует. Но вот двери распахнулись, и в комнату вошел Бруховецкий. Одним быстрым взглядом Мазепа окинул и фигуру, и лицо гетмана. Это был человек лет тридцати с лишком, среднего роста. Лицо его, видимо, было прежде красиво, но терь излишняя тучность делала все черты его расплывшимися. Голова гетмана была подбрита, черные волосы подстрижены кружком, белые, словно мучные, щеки его были также тщательно выбриты, а небольшие черные усы тонко закручены на польский манер. Видно было, что при нужде это грубое, надменное лицо могло принимать самое почтительное, скромное и любезное выражение. Тяжелую, тучную фигуру гетмана облекал парчовый кунтуш, затканный крупными красными цветами, и желтый атласный жупан. Пуговицы его жупана сверкали жемчугом и самоцветами. Пальцы гетмана горели драгоценными перстнями. Во всех движениях его видны были презрительная грубость и спесь низкого человека, вознесенного так неожиданно судьбой. Увидя Мазепу, гетман слегка опешил: наружность Мазепы, его спокойный уверенный вид и дорогое убранство произвели на него некоторое впечатление. Он ожидал встретить какого-нибудь робкого просителя относительно мельницы, рощи, или какого-нибудь угодья - и вдруг какой-то знатный неизвестный ему казак, а может, и шляхтич? Сообразно с этими мыслями изменилось сразу и выражение лица гетмана: грубое презренье исчезло с него и заменилось надутой важностью и сознанием своего достоинства. - Ясновельможному гетману и боярину челом до земли! - произнес Мазепа, отвешивая низкий поклон. - Кто будешь, откуда прибыл? - отвечал Бруховецкий важным, но вместе с тем и милостивым тоном, останавливаясь перед ним. - Иван Мазепа, подчаший Черниговский, ротмистр Чигиринский, прибыл к твоей гетманской милости от гетмана Дорошенко. С этими словами Мазепа подал Бруховецкому свою верительную грамоту. На лице Бруховецкого отразилось живейшее изумление. - От Дорошенко? - произнес он с недоумением, и в глазах его вспыхнул злобный огонек. - Ох! Откуда ж это мне, грешному рабу Божьему, такая милость? - вздохнул он насмешливо. - Одначе рад послушать, говори же, пане ротмистр, с чем присылается ко мне его милость ясновельможный гетман татарский? Последние слова Бруховецкий произнес с худо скрытою злобой и, опустившись на высокое кресло, обернул к Мазепе лицо, загоревшееся злорадным любопытством. - Ясновельможный гетман правобережный, сведавши от его милости короля нашего Яна-Казимира об Андрусовском покое, учиненном между Польшею и Москвой, - заговорил почтительно Мазепа, - и, получивши от короля милостивого пана нашего наказ не делать никаких зацепов левобережцам, прислал меня к твоей милости просить о том, чтобы ты, гетмане, отозвал от берегов Днепра свои полки, и чтобы жить нам с тобою по-братерски, мирно и любовно. По лицу Бруховецкого пробежала ядовитая улыбка. - Видно, весело живется пану гетману нашему, что он прислал и ко мне доброго человека, - ответил он насмешливо, устремляя на Мазепу выразительный взгляд, как бы говоривший: не затем ты, голубь мой, приехал. - Воистину не уявися, что будет! Дорошенко ко мне присылает, чтобы я отозвал свои полки. А не он ли наступал и поныне наступает на наши города? Не он ли подвинул к бунту переяславцев, не он ли присылает сюда своих людей и преклоняет через оных к смятению сердца народные, поднимает всякие смуты и шатости? А с татарами теперь разве он не на погибель нашу ссылается! Но, вижу, пути Господни неисповедимы! Благословен же Господь, внушивший ему мысль о мире! Бруховецкий снова насмешливо вздохнул и устремил на Мазепу из-под полуопущенных век хитрый и пытливый взгляд. Мазепа выдержал его и отвечал спокойно. - Все это наветы, ясновельможный гетмане, и наговоры, если и бегут люди с нашей стороны, то без воли на то гетмановой и ни от чего другого, как от худого житья, от татарских "наскокив", а смуты все, если они и есть, то ни от кого другого, как от запорожцев идут. Что же до того, что гетман татарами с ссылается, то это твоей милости верно передавали, - одначе делает то гетман не для погибели вашей, но для покою всей отчизны. Сам, милостивый пане гетмане, посуди: ведь по Андрусовскому договору постановлено и татар к миру пригласить, ergo - гетман и старается о том, о чем комиссары обоих народов постановили. - Зело хитро, - усмехнулся злобно Бруховецкий, - одначе мыслю, что от Дорошенкова покоя только большее беспокойство всюду наступит. . - Ошибаешься, ясновельможный, пан гетман наш и все товарыство "щыро прыймуть" покой, затем и прислали к меня тебе, чтобы пребывать нам отныне в вечной дружбе и приятстве. А если в чем и виноват по-человечески пан гетман перед твоей милостью, то просит отпустить ему: несть бо человек, аще жив будет и не согрешит. Перед смертию не токмо братья, а и враги отпускают друг другу вины, а разве не смерть наша теперь наступила? Разодрали Украину на две половины: нас ляхам отдали, вас воеводам, и всю милую отчизну смерть обрекли! И Мазепа начал рисовать перед Бруховецким самыми мрачными красками будущее Украины, неизбежную смерть ее, следовавшую из этого договора. Говоря это, он внимательно всматривался в лицо Бруховецкого, стараясь прочесть на нем, какое впечатление производит на него эта речь. Но при первых же словах Мазепы лицо Бруховецкого приняло неподвижность восковой маски; он сидел все в той же позе, слегка прикрыв опущенными веками глаза, и только мелькавший из-под них по временам хитрый взгляд, казалось, говорил: "А ну-ка, послушаем, к чему это ты клонишь! - У, хитрая щука! - подумал про себя Мазепа и закончил свою речь вслух: - Так вот, ясновельможный пане, чтобы хоть перед смертью забыть нам всякие свары и чвары и в мире ко Господу Богу отойти. - Ох, Бог видит, как жаль мне и правой стороны моей Украины, - произнес Бруховецкий, покачивая с какой-то примиренной грустью головой, - едино через смуты и шатости уступила ее Москва ляхам. Горе тому, кто соблазнит единого от малых сих, говорится в Писании, но да воздаст каждому по делам его: ему же честь, честь и ему же страх, страх: сиречь на худых гнев, а на добрых милость. - Не надейся, ясновельможный гетман, на милость: если уже на худых гнев, то и добрым будет не лучше, - возразил с легкой улыбкой Мазепа. - Горе готовится и тебе, гетмане, и всей милой отчизне: только червяк, перерубленный пополам, жив остается, а всякое другое творение, не токмо целый народ, с мира сего отходит. - Не будем роптать, братия! - произнес со вздохом Бруховецкий, подымая молитвенно глаза, - сказано - рабы своим господиям повинуйтесь. Будем же благодарить Господа за то, что хоть первая половина цела останется! С этими словами он сложил руки на груди, склонил слегка на бок голову и изобразил на своем лице самое смиренное и словно покорное во всем воле Божией выражение. - Хитришь все, - подумал про себя Мазепа, бросая быстрый, как молния, взгляд на сытое лицо гетмана, которому он придал теперь такое смиренное выражение, - но постой, меня ты не перехитришь! Вот теперь припечем тебя немножко, авось твое смирение поубавится. - Да веришь ли ты, гетмане, что Левобережная Украина цела останется? Конечно, Господь возлюбил смирение и послушание, - произнес он повышенным тоном и затем прибавил тихо и мягко, - одначе вспомним о царстве Иудейском. Какая судьба постигла его, когда оно разделилось? На долго ли оно пережило царство Израильское? А уже и наш святой Иерусалим на пути Навуходоносоровом стоит. Всякое царство разделившееся на ся запустеет и всякий град или дом разделившийся на ся не станет, - говорит нам Писание. Да и не надейся на то, гетмане, что Москва вас в своей деснице удержит. Не знаю, что у вас слышно, а нас извещали и король, и магнатство о том, что и всю Левобережную Украину уступит Москва ляхам за Смоленск с городами. Уже видно, у них что-то недоброе на уме, когда сговорились вместе нас искоренять!' Теперь Мазепа попал в цель. Как раз два дня тому назад, как он уже узнал из подслушанного им в шинке разговора, Бруховецкий получил тревожные сведения от своих посланцив, и теперь этот Дорошенков посол повторяет то же. Правду говорит или нарочно смущает его? Да нет, откуда же ему узнать о том, что проведали послы в Москве. Нет, если и у них ляхи то же говорят, значит что-то да есть. Не обманывает ли его и вправду Москва? Лживый, коварный, никогда не говоривший никому правды, а потому всегда готовый подозревать других, Бруховецкий ощутил вдруг какое-то смутное беспокойство. А если обманывает, что тогда? Ведь это его единственная опора! Однако надо и с этим посланцем держать ухо востро: может, он подослан кем нарочито, чтобы испытать его верность? Он бросил на Мазепу недоверчивый подозрительный взгляд и произнес вслух. - Не верь, пане ротмистре, людям льстивым, смущающим наши души. Это шатуны разные нарочито хулу распускают, чтобы уловить маловерных. - А скажи, гетмане, милостивый пане наш, какая же польза ляхам распускать у нас такую хулу, чтобы только порождать в народе вопль и смятение? Ведь должны же они знать, что сведавши об этом, захотят украинцы помыслить о своем спасении, а не пойдут так прямо, как волы, на убой? Мазепа слегка подчеркнул последние слова и бросил на гетмана выразительный, а вместе с тем и вопрошающий взгляд. Бруховецкий играл кистями своего пояса, опустивши глаза. - Ничего! - подумал про себя Мазепа, - как ты уж там ни прикрывайся, а я тебя проберу! - Так вот, ясновельможный гетмане, думаю, что в словах их есть и правда, - продолжал он мягким и вкрадчивым голосом, - и в самом деле, размыслим: что мы такое Москве? Одна только польза и была ей с того, что доходы будут великие на казну идти, - а теперь вот народ кругом волнуется, мятежи затевает, не хочет стаций платить, того и гляди, большой огонь возгорится; опять и запорожцы еще гнев хана и турского султана на нее накличут! Какая же ей польза нас при себе держать? Сам, ясновельможный гетмане, посуди: не лучше ли ей променять Украину на Смоленск, на отчину свою? Да ведь это уже и не в первый раз чинится. Вспомни, не хотела ли Москва еще при гетмане Богдане Украину назад ляхам уступить, не заставила ли она его на помощь польскому королю выступить, и не смертельную ли обиду учинила она тем гетману? Да вот и лядские послы хвалились у нас, что отменно их в Москве принимали, говорили, смеючись, что льстят они снова Москву своим королевским престолом. Каждое слово Мазепы, метко направленное, производило большое впечатление на трусливое сердце Бруховецкого, но он еще не сдавался. - Будь, что будет! Ничто без воли Божьей не творится! - произнес он, придавая своему голосу самое доброе, самое покорное выражение. - Будем ожидать в смирении участи своей... И подняв голову, он взглянул куда-то далеко поверх головы Мазепы и произнес тихим голосом: - "Кая польза человеку, аще и мир обрящет, душу же свою отщепит!" - Ох, ох! - вздохнул и Мазепа, подделываясь к тону Бруховецкого, - и душу свою не удастся нам спасти. Кому много дано, с того много и спросится. За народ придется пастырям ответ перед Богом давать. А какие у нас теперь гетманы и старшины пастыри? По истине они уподобляются тем пастухам, которые держат корову за рога в то время, когда другие ее доят. Слова Мазепы затронули самую живую струнку души Бруховецкого; его алчную, жадную душу давно тревожила та оплошность, которую сделал он, пригласив на Украину воевод и счетчиков, и таким образом упустивши из своих рук большую часть своих доходов. Правда, надеялся он, что Москва вознаградит его за то сторицею, но на деле выходит другой расчет, и вот теперь слова Мазепы пробудили с новой силой его алчность и злобу. XLIII Мазепа продолжал смело дальше. - Вот, гетман, ты "нарикаеш" на Дорошенко, будто он подсылает сюда своих людей, но верь нам, гетмане, что с вашей стороны бегут к нам по всяк час заднепряне и призывают к себе Дорошенко. Удар Мазепы был верен. Бруховецкий знал уже сам, что весь народ склоняется к Дорошенко: он ненавидел его и боялся выступить против него. Каждое новое известие об успехах Дорошенко вызывало в нем бешеную ярость, а вместе с тем и ужас за свою судьбу. А Мазепа продолжал дальше, наслаждаясь волнением, уже пробившимся на лице Бруховецкого. - Да вот я ехал к твоей мосци, - кругом все ропщут и нарикают на тебя, будто это ты, ясновельможный гетмане, призвал сюда и воевод, и ратных людей. Слова Мазепы были отчаянно смелы. В глазах Бруховецкого вспыхнула на мгновение какая-то бешеная ярость, но тут же погасла. - Знаю, знаю, - отвечал он тем же смиренным голосом, - "возсташа на ня все сродники мои!" Но Господь знает, что не от меня все то пошло. - Знаем и мы, пане гетмане, что тебя и всю старшину силой заставили в Москве подписать эти статьи, а теперь они, когда увидали, что плохо, так и валят на тебя всю вину. Хитрые слова Мазепы подавали Бруховецкому остроумно и незаметно прекрасный предлог для оправдания себя. Бруховецкий только махнул сочувственно головой, как будто хотел сказать: "Ох, правда, горькая правда!" А Мазепа продолжал уверенно дальше, чувствуя, что ему уже удается овладевать понемногу хитрой, но трусливой душой гетмана. - Так, ясновельможный, может думаешь ты, что Москва оценит твои заслуги? Ой-Ой! Правду говорит простая пословица: "По правди робы, по правди тоби й очи вылизуть в лоби". Сам посуди, не все равно Москве, какой на Украине гетман? Она обещала утверждать всякого, кого изберет рада вольными голосами. Против слов своих она не пойдет, значит и будет за всякого стоять. Народ кругом сильно волнуется. А если, чего упаси Боже, бунт? - Мазепа понизил голос и произнес, впиваясь глазами в лицо гетмана: - Вспомни, что было с Золотаренко и Сомко[30]. При этих словах Мазепы Бруховецкий невольно вздрогнул, на лице его отразилось худо скрытое беспокойство; он бросил на Мазепу быстрый подозрительный взгляд, как бы желая выведать, знает ли он истину. ] Мазепа смотрел на него прямо, чуть-чуть насмешливо. Смиренное выражение исчезло с лица Бруховецкого, глаза, трусливо забегали по сторонам. "Что это, бунт? Заговор!.. Приверженцы Сомко и Золотаренко еще живы!.. Может, все полки уже передались Дорошенко и прислали сюда этого посланца, чтобы только посмеяться над ним! Что же будет с ним? Москва от него отступает, кругом бунты, волнения! Казачество передается Дорошенко! Татаре за него!" Все эти вопросы промелькнули молнией в голове Бруховецкого. Но что же делать?! С минуту он молчал, как бы обдумывая, на что решиться, и затем заговорил с любезной улыбкой: - Вижу я, пане ротмистре, что ты разумный человек, а потому не хочу скрывать от тебя горести души моей. Ты думаешь, вам одним мила отчизна? Ох, тяжко и мне видеть вопли и стенанья народа! Но что же я могу сделать для них? Поистине не знаю. Едва уловимая улыбка промелькнула на губах Мазепы. - Возврати все к прежним обычаям и вольностям нашим. - И рада б душа в рай, да грехи не пускают. - Когда нет своей достаточной силы, то можно поискать и сторонней, братерской... - Ох, братья-то врагами стали. - Упаси, Боже, от такого греха! Все мы - заднепровские казаки и гетман Дорошенко о том только и помышляем, как бы воссоединить матку отчизну нашу. - Ох, ласковый пане мой, хотелось бы мне верить тебе, да только дивно мне одно, откуда у гетмана Дорошенко такая ласка и зычливость ко мне проявилась? Врагу твоему не даждь веры... - Если его ясная мосць еще сомневается в моих словах, то вот письмо от гетмана Дорошенко, - произнес Мазепа, вынимая пакет и подавая его Бруховецкому. Лицо Бруховецкого осветилось, какая-то хищная радость отразилась на нем. Он сорвал поспешно печать и развернул письмо. В письме своем Дорошенко призывал его пламенными словами к делу освобождения отчизны, он указывал Бруховецкому на все те злоупотребления, которые тот допустил в своем гетманстве, и умолял Бруховецкого соединиться с ним. "Когда нет в христианстве правды, то можно попытаться оной у единоверцев, - кончал он свое письмо, - а я готов все уступить на пользу народа, даже и самую жизнь мою, но оставить его в тяжкой неволе и думать мне несносно". Бруховецкий прочел письмо раз и другой и, медленно сложивши его, опустил в карман. Теперь глаза его смотрели уже не молитвенно, а нагло и дерзко: видно было, что он не считал уже нужным скрываться перед Мазепой. - Хе-хе! - произнес он с легким смешком, слегка потирая руки, - кто об этом не скорбит, добро бы и соединиться нам, только какая от этого польза будет отчизне? Трудно, пане ротмистре, двум одним делом править! - Гетман Дорошенко уступает твоей мосци булаву, чтобы ты был единым гетманом над всей Украиной. Глаза Бруховецкого как-то алчно вспыхнули. - Рад слышать такие слова, только смущает душу такое доброхотство ко мне гетманово. Ох, никто бо плоть свою возненавидит, но питает и греет ю!.. Мазепа посмотрел на сытое и наглое лицо гетмана, и гадливое чувство шевельнулось у него в душе. - У, гадина, - подумал он про себя, - так ты, кроме своей корысти, и уразуметь ничего не можешь! Лишь бы стации с отягченного народа не на Москву, а на твою персону! - Ясновельможный гетмане, - заговорил он вслух с легкой улыбкой, - вижу, провести тебя трудно. Дорошенко подвигает к сему подвигу крайняя нужда. Попался гетман в лабеты, как заструнченный волк: за его дружбу с татарами ляхи больше не хотят видеть его гетманом; пробовал он к Москве удариться, - Москва его не принимает: остались у него только татаре, но если Польша и Москва с татарами покой учинят, тогда и татаре от него отступят и выдадут с головой ляхам. Правда, за Дорошенко стоит все казачество, и ваше и наше, и вся старшина, но, что же с ними одними против всех поделаешь? Вот он и предлагает тебе такой уговор: если ты согласишься на нашу пропозицию, Дорошенко отдаст тебе свою булаву, присоединит к тебе все казачество, но требует от тебя, чтобы ты за это пообещал ему на вечные часы Чигирин и полковничество Чигиринское. Казалось, объяснение Мазепы вполне удовлетворило Бруховецкого. - Хе, хе, хе! Вон оно, куда пошло! Ну, это и мы разумеем, дело, так дело! - заговорил он веселым и развязным тоном и вдруг, спохватившись, прибавил озабоченно, меняя сразу выражение лица. - Только как же, добродию мой, "злучытыся" нам? Я ведь от Москвы, Боже меня упаси, никогда не отступлю. Под усами Мазепы промелькнула тонкая улыбка. - А зачем же тебе, ясновельможный гетмане, от Москвы отступать? Стоит только, милостивый пане, тебе согласиться, а все само сделается: мы за твою мосць работать будем, в договорных пактах не сказано, чтобы мы обирали себе гетмана только из правобережных казаков, а посему Дорошенко откажется от гетманства, а мы, все заднепряне, выберем тогда вольными голосами твою мосць. От того, что твоя милость станешь гетманом и над правым берегом, Москве никакой" обиды не будет, а для того, чтобы ляхи не взбунтовались, можно поискать дружбы и с неверными, так, про всяк случай, - знаешь, когда человек с доброй палкой идет, тогда и собаки его затронуть боятся. Опять же и от дружбы с татарами никакой Москве "перешкоды" не будет. Андрусовский договор того же хочет. - Зело хитро, зело хитро, - посмеивался, потирая руки, Бруховецкий, а Мазепа продолжал развивать перед ним свой план о будущем самостоятельной Украины, а если уже неудастся вполне "самостийной", то хоть под турецким протекторатом. Он говорил сильно, красноречиво, рисуя перед гетманом заманчивые картины. Бруховецкий слушал его молча, жадно... - Добро, - произнес он, наконец, подымаясь с места, - я над Дорошенковыми словами поразмыслю, только чур, - поднял он обе руки с таким жестом, как будто хотел отстранить от себя всякое искушение, - чтобы нам от Москвы ни на шаг... я от Москвы не отступлю! - А как же, как же! - вскрикнул шумно Мазепа, - и мы Москве наинижайшие слуги. Он отвесил низкий поклон, разведя в обе стороны руками, словно хотел показать этим жестом, что готов на все для нее... - Вот и гаразд, - заключил довольный Бруховецкий и крикнул громко: - Гей, пане есауле! - затем прибавил, обращаясь к Мазепе, - теперь, пане, я поручу тебя ласке моего есаула. Боковая дверь светлицы отворилась, Мазепа оглянулся, и недосказанное слово так и замерло у него на языке. Перед ним стоял Тамара. XLIV В замке гадячском в доме воеводы Евсея Иваныча Огарева ярко светились окна. В просторной светлице, отличавшейся сразу своим убранством от покоев местных жителей, сидели друг против друга за столом, покрытым чистой камчатной скатертью, два собеседника: сам боярин Огарев и только что прибывший из Москвы стольник Василий Михайлович Тяпкин. На столе стояли два канделябра с зажженными в них восковыми свечами; свет их ярко освещал лица обоих собеседников. Боярин Евсей Иваныч был человек почтенного возраста, дородного сложения и важной наружности; широкая, холеная борода его спускалась почти до пояса; густые слегка завивавшиеся по краям волосы разделял ровный пробор; все движенья его были степенны и медлительны, говорил он не спеша, раздумчиво. Тяпкину было на вид лет тридцать не больше, роста он был среднего, худощавого сложения, однако румяные щеки его свидетельствовали о прекрасном здоровье; продолговатое лицо его обрамляла светло-русая курчавая бородка клинышком, светло-серые глаза глядели быстро и сметливо; движения его были скоры и юрки. На боярине была длинная боярская одежда, украшенная золотым шитьем, из-под расходящихся пол которой виднелась красная шелковая сорочка, низко подпоясанная цветным шелковым шнурком; стольник же был одет более по-дорожному: на нем был недлинный кафтан тонкого голубого сукна, опоясанный шелковым кушаком, и высокие желтые сафьянные сапоги с загнутыми на татарский образец концами. Боярин медленно и важно поглаживал свою широкую красивую бороду, стольник же беспрерывно теребил и подкручивал свою небольшую бородку. Перед каждым из собеседников стояла высокая, золоченая стопа, но занятые своею беседой, они, казалось, совершенно забыли о них. - Так таковы-то дела у нас, боярин Евсей Иванович, - говорил Тяпкин, опираясь подбородком на руку и слегка подкручивая свою курчавую бородку. - Зело худы, зело худы, - отвечал Огарев. - Во всей Малой России подымается великий мятеж. Люди-то все здесь худоумные и непостоянные, один какой-нибудь плевосеятель возмутит многими тысячами, и нам тогда трудно будет уберечь свои животы, затем, что неприятель под боком, да и запорожцы стоят неприятеля: все бунтовщики и лазутчики великие, и из всех местов такого шаткого места нигде нет: работать, и землю пахать и собою жить ленивы, а желательно как бы добрых людей разорить, да всякому старшинство доступить. А на Запорожье ныне боле заднепрян, Дорошенковых людей, от них-то злой умысел на смуту и вырастает. Запорожцы-то, слышь, живут с полтавцами советно, словно муж с женой, вот от этих самых их советов и пошло переяславское дело. Возгорается, говорю тебе, Василий Михайлович, большой огонь. Кругом шатость великая. - Тек-с, тек-с, - отвечал задумчиво Тяпкин, покручивая бородку. - А не ведаешь ли, боярин, отчего такая шатость кругом пошла. Не из-за Киева ли? Приезжали к нам на Москву посланцы от гетмана Ивана Мартыновича, сказывали, что кругом народ опасается, чтобы мы Малую Россию не отдали ляхам, так вот мы и сдумали на Москве, чтобы разные шатуны и воры не смущали здесь сердца народные, отправить особого посланца, дабы прочитал те статьи, на которых тот покой с ляхами учинен на большом их собрании, радою именуемом. - Добро бы и то учинить, - отвечал боярин, медленно поглаживая бороду. - "Изволил бы государь обвеселить их милостивою грамотою, что Киев, мол, и вся правобережная Малая Россия остаются под нашею рукою вечно, чтобы они не слушали простодушных плутов, кои, ревнуя изменникам, возмущают всех воровскими вымыслами, - да только не в том вся суть, государь ты мой Василий Михайлович. - Так о чем же, боярин, волнуется народ? - О том, что воеводы наши в городах сели, да о том, что царские ратные люди в Малую Россию жить пришли, да что денежные и хлебные сборы в казну собирают. На лице стольника отразилось явное изумление. - А чего ж им на воевод да на ратных людей злобствовать? Прибыли они не для раздоров, а для дела советного, чтобы помогать гетману народом судить и рядить. А и того, что на корм ратным людям денежные и хлебные сборы идут, им нечего себе в тяготу ставить: царские люди на их же оборону в городах живут. Огарев усмехнулся. - Толкуй ты им таковы слова! Оборонить-то они себя и без наших людей горазды, а о том, чтобы воеводы гетману судить и рядить помогали, - так и слушать им несносно. Зело горд и строптив народ и страха никакого не имеет. У своего, слышь гетмана в послушании не хотят быть. Он, говорят, принял на себя одного власть самовольно, старшин в колодки сажает и к Москве отсылает, без войскового приговору дела решает! Мы, говорят, его поставили, мы его и сбросим. - Дело! - произнес Тяпкин, встряхивая русыми волосами, - такого еще и не слыхивал! Что гетман кому за вину наказание чинит, так это добро. За это на гетмана хулы наносить? Не за что! - По-нашему-то так, Василий Михайлович, а по-ихнему выходит, что наступают, мол, на их вольности и права. Из-за этих самых вольностей не хотят они и воевод, и ратных людей терпеть. В Переяславских пактах постановлено, толкуют, чтобы никаких воевод у нас, окромя Киева, не было и никаких бы им поборов с народа не имать. Оттого-то и идет кругом великое сумнительство, оттого и переяславский огонь загорелся, и стольник Ладыжинский смерть принял. - Худо, худо! - произнес задумчиво Тяпкин, закусывая конец бородки. - Одначе и убирать нам из их городов воевод да ратных людей никак нельзя. Сам, боярин, поразмысли, какая из этого польза выйдет, если оставить их при своих вольностях да правах? Одна только шатость, да соблазн. Да и какие такие вольности и права? Пред Богом да царем все равны: что боярин, что холоп, что князь! Хочет казнит, хочет милует - воля его. Едино стадо - един пастырь. - Так-то оно так, Василий Михайлович, - возразил Огарев. слегка придерживая свою бороду рукою и покачивая с сомнением головой, - да как бы сразу не затянуть узла. Говорю тебе, народ здесь все равно, что конь необъезженный, ты его запрягать, а он и в оглобли не идет. - Что ж, боярин, нам оставлять их при древних правах никак невозможно. Толкуют они вам, что едино своим хотением в одно тело сложились, так ведь и мы их едино по их челобитью под свою руку приняли, а коли уж соединились они, так надо и то им в уме держать, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Толкуют и про Переяславские пакты! Ну, и были они допрежь, никто им не препятствовал, а коли видим мы, что от них только один соблазн идет, так они нам и не желательны. У нас закон для всех равен должен быть. И так уж бают наши мужички: "У Черкасов, мол, золотое житье!!" Того и гляди, еще и на Москве смуту поднимут! Тяпкин тряхнул русыми волосами и прибавил уверенным тоном: - А я, боярин, разумею, что такие голоса казаки оттого проявляют, что видят в городах при воеводах большое малолюдствие. Боярин повел бровью, расправил ладонь лопатой, провел ею не спеша по бороде, распустил ее конец пышным веером и, опустивши руку на стол, произнес с уверенностью: - Нет, Василий Михайлович, не то ты говоришь. Что город, то норов. Ты вот сюда хоть и в сколько тысяч рать пришли, так они оттого страшны не станут. Им-то и смерть не страшна: привыкли в Литве своевольничать! Что ни на есть дикий народ. Не токмо мужики, а и бабы, словно за веретена, за сабли хватаются. Народ, что дуб - его не согнешь. - Эх, боярин, Евсей Иваныч, - возразил с усмешкой Тяпкин, - да ведь и из дуба дуги гнут, лишь бы помаленьку, да с оглядкой, так и добро всем будет. Коли уж учнут очень против воевод бунтовать, можно будет кои города им назад возвратить, а совсем выводить воевод да ратных людей нам невозможно. Надо, чтобы народ понемногу обыкал в одной упряжке ходить. Поселить бы наших людишек сюда, а ихних бы малость к нам перевести, тогда, боярин, и хлеб врозь не ползет, когда тесто хорошо перемешано. Боярин внимательно слушал Тяпкина, подперши подбородок рукой. А Тяпкин продолжал развивать свою мысль дальше. - Вот уже милостью Божиею и желанием самого гетмана постановлено, чтобы без воли нашей им с чужими землями не ссылаться, - и добро вышло, и меньше мятежей, и шатостей. А то вспомни, боярин, не восхотел ли еще гетман Богдан, как только Переяславский договор утвердился, помимо нашего ведома со Свейским королем да с Ракоцием оборотный союз учинить? А Выговский Ивашка?.. А вот теперь побурлили, побурлили малость, да и утихли. И добро вышло, и мятежей меньше стало. - И то дело, что говорить, - заговорил боярин, отнимая, руку от подбородка. - твоими бы устами, Василий Михайлович, и мед пить, да допрежь всего, - опустил он руку на стол, - приказал бы государь побольше ратных людей прислать, а то ведь, знаешь, скоро, говорят, сказка сказывается, да не скоро дело делается, сидим мы здесь в городах, как грибы в лукошках, ни живы, ни мертвы, того и гляди, что без голов сделают, либо в Крым с женами и с детьми зададут. Прислал бы государь рать какую великую, - будто на поганина, что ли, а не то - беда! Мятеж, говорю тебе, кругом начинается: и сами сгинем, и людей государевых погубим. - Да что же гетман-то Иван Мартынович? - Сам еле жив сидит, тоже, чаю, бил челом о ратных людях. Зело злобствуют на него всех чинов люди. Недобрый он человек: корыстен да жаден, великие поборы со всех берет, а что уж терпят от него... - Да нам-то он верен ли? - перебил Огарева Тяпкин, - тебе, боярин, здесь верней видно. Смотри, не от него ли все те смуты пошли. Огарев покачал головой и, подумавши, отвечал: - Кто его разберет... Одначе, сколько разумею, нам-то он верен пребывает. А что смуты не от него пошли, так это совсем верно: многие не хотят его гетманом иметь. - Не хотят его гетманом иметь... - произнес задумчиво Тяпкин. - Одначе, нам он верен и не строптив... гм... такой бы нам и надобен... - Он помолчал и затем прибавил, быстро подымая голову: - А кого же они хотят? - Да к Дорошенко все тянут; от его-то людей и злой умысел на смуту вырастает, и вся шатость идет: ссылается, слышь, с татарином да общается с ним наши города воевать. - Гм, гм... - протянул задумчиво Тяпкин, потупляя глаза и покручивая бородку. Он замолчал, видимо обдумывая какой-то вопрос, затем тряхнул русыми волосами и произнес, живо обращаясь к боярину. - А не добро бы нам было, боярин, не дожидаючи того, пока он, Дорошенко, все города и все полки на свою сторону совратит, самого бы его под высокую государеву руку привести? - Упаси Бог, - даже отшатнулся от стола боярин. - такой нам не надобен: он злодей и недоброхот! Он-то и возмущает всех добрых людей, обнадеживает их, что всех, мол, воевод с ратными людьми из Малой России повыгонят, не хочет ни у кого в послушании быть, с басурманином сносится, думает сам собою прожить, затем к нему весь народ и бежит. - Гм... - отвечал Тяпкин, поведя бровью, - а коли он такое на уме имеет, да коли все полки, и города, и запороги тянут, так нам лучше с ним в войну не вступать, а обвеселить бы его милостивою грамотою, да поискать бы пути, как бы его на свою сторону перетянуть... - Думаешь ли ты, что он норов-то свой изменит? - Ну, уж изменит, аль нет, лишь бы нам только притянуть его, а там уже бабушка надвое ворожила. Огарев хотел возразить что-то стольнику, но в это время у дверей дома раздался громкий стук. Собеседники переглянулись. - К тебе, что ль, боярин? - спросил Тяпкин. - Кажись, ко мне, - отвечал Огарев, прислушиваясь. - Откуда бы? Время позднее! - Да не откуда, как от гетмана, либо от нашего полуполковника. Не было бы какой беды. Оба всполошились. Стук повторился снова настойчивее и громче; затем послышался звук открываемых засовов, какой-то разговор и через минуту в комнату вошел слуга и сообщил, что какой-то посланец от гетмана хочет видеть немедленно боярина. - Веди, веди, - отвечал поспешно Огарев, устремляя встревоженный взгляд на входную дверь; по лицу его видно было, что он был сильно озадачен этим поздним визитом. Но вот дверь отворилась, и в комнату вошел Тамара. Перекрестясь на образа, он поклонился обоим собеседникам и произнес льстивым голосом: - Боярину и воеводе Евсей Иванычу и тебе, благородный господин, великий боярин и гетман желает в добром здоровье пребывать. - Благодарим на том боярина и гетмана и желаем ему о Господе радоваться, - отвечал Огарев, вставая и кланяясь на слова Тамары. - А с чем изволит присылаться ко мне гетман и боярин? - Беда, боярин. - Что? Бунт? - произнесли разом и Тяпкин, и Огарев. - Еще сохранил Бог, но похоже на то: вели, боярин, крепить осады во всех городах, быть беде великой. - Да что же такое? Садись, сделай милость, сказывай скорее, - обратился Огарев к Тамаре, пододвигая ему табурет. Все уселись. Тамара рассказал о том, как к Бруховецкому прибыл Мазепа, как он уговаривал его от имени Дорошенко отступить от Москвы, уверяя, что Дорошенко присоединит к нему за это всю Правобережную Украину и отдаст ему за это свою булаву; как советовал ему не отказываться от ханской помощи. оярин и стольник слушали Тамару с озабоченными встревоженными лицами. - Но гетман Иван Мартынович, - закончил Тамара, - памятуя Бога и благо отчизны, не захотел слушать их льстивых слов и прислал меня поведать все то тебе, боярин, чтобы ты немедля схватил посланца и, расспросивши его, отправил в Москву. Рассказ Тамары произвел, видимо, сильное впечатление и на воеводу, и на стольника. Тяпкин бросил на боярина выразительный взгляд, как бы говоривший: а ты, боярин, еще сомневался в нем. Но и боярин, видимо, изменил теперь свое мнение о Бруховецком. - Гетману и боярину за верную ему службу будет государева милость неизреченная, - произнес он с волнением, подымаясь с места, - но скажи мне, отчего же гетман сам не велел тотчас же схватить посланца? Пожалуй, уйдет. Тамара тоже поднялся; за ним встал и стольник. - Не мог он того сделать, того ради, что кругом теперь смуты идут, - отвечал Тамара, - сам знаешь, каков ныне народ; если бы его гетман тут же схватил, сейчас же кругом крик поднялся, что гетман самовольно старшин хватает да в Москву засылает; а тебе, боярин, это ловчей сделать, ты воевода, у тебя должен записаться всяк заднепрянин. А записывался ли он? - Мазепа, говоришь? Нет, такого не было, записался вчера какой-то Никита Корчак, купец с правого берега. - А каков был из себя? Огарев описал наружность мнимого купца. - Вот это он самый и есть! - вскрикнул радостно Тамара. - Теперь-то тебе, боярин, и самое впору его поймать, да расспросить, какой такой товар привозил он на правый берег? - Ужель ты думаешь, что вор до сих пор в Гадяче сидит? - спросил боярин. - А как нам искать его не в городе, коли нам дороги ваши неведомы? - О том не журись, боярин, - отвечал поспешно Тамар едва скрывая свою радость, - мы сами его отыщем, есть и след у нас, ты только дай нам своих людей, да вашу одежду, чтобы делалось все это будто твоим изволением, а уж я его к тебе живьем приведу, пусть тогда расскажет на Москве, каковы дела с Дорошенко учиняет. - Сколько людей тебе дать? - С полсотни будет довольно. - Ну, так ступай ты, пан есаул, сейчас к гетману, может он еще что прикажет, а стрельцов я сейчас велю созвать. Да передай еще гетману, что служба его забвенна не будет, и о тебе на Москве вспомнят. Тамара поклонился, поблагодарил воеводу за милость и поспешно вышел из комнаты. Когда дверь за ним затворилась, боярин и стольник значительно переглянулись. - Ну что, видишь теперь, каковы таковы дела у нас? - произнес Огарев. - А таковы, - отвечал ему решительно Тяпкин, - что надо ковать железо, пока горячо. XLV Возвратясь от Бруховецкого, Мазепа велел своим казакам готовиться к немедленному отъезду. Правда, Тамара не сообщил гетману ничего о разговорах Мазепы на Запорожье, был с ним отменно любезен и даже ни словом не упомянул о прошлом столкновении, как бы его совсем и не было, но одна уже встреча с ним не предвещала Мазепе ничего хорошего. Низкая душонка Тамары, конечно, не могла бы никогда забыть того посрамления, которое он потерпел от Мазепы в Сечи, а теперь для него представлялся такой прекрасный случай отомстить за все сторицей. И чтобы он упустил его, чтобы он не воспользовался им? О, нет! Бесспорно, он расскажет Бруховецкому, о чем ратовал Мазепа в Сечи, он постарается вооружить его. Он пробудит в нем сомнение к словам Мазепы. Бруховецкий труслив и недоверчив. И почему бы ему, Бруховецкому, не купить себе в таком случае милость и доверие Москвы его, Мазепиной, головою? Правда, если казаки и Дорошенко узнают о том, что он схватил Мазепу и выдал их, это вызовет только большую ненависть к нему, а Дорошенко все-таки бросится с войсками на правый берег. Да, но это доставит им возможность заранее приготовиться к обороне; они вызовут войска из Москвы, уведомят Польшу и, кроме того, разве не может Бруховецкий устроить так, что он, Мазепа, погибнет и не по его вине, и Дорошенко никогда не узнает об его измене? Разве мало разных несчастий может случиться с человеком в пути. Разбои... грабежи... своевольные "купы"... О, Тамара ему во всем поможет. Он со своим гетманом на это мастера. Не даром же говорят про них, что мягко стелят, да жестко спать. Проклятие! Тысяча проклятий! Если бы не эта встреча с Тамарой, все дело окончилось бы с таким блестящим успехом: ему, видимо, удалось убедить Бруховецкого, трус пошел уже на удочку. Он, Мазепа, скакал бы уже по направлению к Переяславу с ответом Бруховецкого на груди, а теперь все погибло! И почему не прикончил он тогда на Сечи сразу эту гадину? Ведь мог же он сделать это и пощадил его. Пощадил для того, чтобы теперь через него погибло все! - Все дело, воздвигнутое с таким трудом, могшее спасти отчизну, жизнь его дорогой Галины, его собственная жизнь! При этих мыслях Мазепа чувствовал, как в груди его закипала бессильная ярость. О, какие ужасные последствия могут возникнуть из всего этого, если его задержат и схватят. Хоть бы вырваться поскорее из города: там, на свободе, быта может, ему удастся еще уйти от их преследования. Эти соображения заставляли Мазепу еще больше торопить свой отряд.] Варавка сильно изумился таким лихорадочно-быстрым сборам Мазепы, но когда он рассказал о встрече с Тамарой и о причинах, заставляющих его опасаться его мести, добрый старик пришел в неописуемый ужас. - Торопись, торопись, пане ротмистре, - заговорил он с волнением, помогая Мазепе переодеваться, - да говори по совести, не нужно ли тебе еще чего... возьми "червонных", червонцы всегда помогут. Да выбери еще запасных коней с моей "стайни", бери все, все, что нужно; овса пусть наберут казаки... Ох, если уже Тамара на тебя зло имеет, то надо бежать, бежать скорее!.. Этот аспид не лучше самого гетмана! Много стоило труда Мазепе, чтобы отказаться от денег, которые старик настойчиво просил принять, но три прекрасных запасных коня, нагруженные овсом и всякими съестным припасами, Варавка все-таки заставил его взять. Когда ж Мазепа заикнулся о плате, то старик пришел в неподдельное негодование. - Годи, годи, сынку, - произнес он дрогнувшим голосм, сурово отстраняя его руку, - всяк служит отчизне чем может, - кто головой, кто саблей, а я, бедный, темный крамарь послужу ей хоть грошами. Мазепа ничего не возразил на эти слова, а только крепко обнял и горячо поцеловал растроганного старика. Через четверть часа, напутствуемый самыми лучшими пожеланиями и советами старика, он выехал во главе своего отряда со двора Варавки. В воротах городских никто не задерживал молодого купца, и он выехал благополучно из города. Когда стены, ворота и башни городские остались за его спиной, Мазепа почувствовал, точно с души его скатила какая-то непомерная тяжесть; ему показалось, что он уже вырвался из заточения, из оков, из тюрьмы! Перед глазами его развернулась широкая даль густо зеленеющих озимями полей, среди которых извивалась белеющей полосой широкая дорога. Душный, тесный город остался далеко за ними. Мазепа вздохнул полной грудью свежий, бодрящий воздух, и с этим вздохом к нему, казалось, вернулась опять вся его уверенность. Неужели же на этом бесконечном просторе ему не удастся уйти от преследования Бруховецкого? Неужели ему, Мазепе, не удастся провести и гнусного тирана, и его наперстника Тамару! Ха, ха! Еще померяемся силами! Не будь он Иван Мазепа, если ему не удастся сделать это! Такие мысли привели Мазепу в бодрое настроение духа. Он приказал своему отряду ехать доброй рысью, но не слишком скоро, чтобы не возбуждать подозрения, вдоль по Переяславской дороге. По дороге им встретилось несколько обозов, тянущихся к Гадячу; несколько крестьянских возов, уже возвращавшихся порожняком из города, обогнало их, но никто не обратил на них особого внимания. Проехавши так до вечера прямо по Переяславской дороге, Мазепа приказал свернуть с нее и повернул круто на север. Он решил углубиться теперь вглубь страны, рассчитывая, что преследователи бросятся по его следам, по Переяславской дороге, и станут искать его в приднепровских местах. Когда отряд удалился уже достаточно от большой дороги, Мазепа велел пустить лошадей вскачь и путники понеслись со всей быстротой. Ночная тьма благоприятствовала их бешеной скачке; никто не произносил ни слова, только свежий ночной ветер шумел возле их ушей. Проскакавши так часа три, они въехали, наконец, в большой лес и, своротивши с дороги, углубились в его чащу. Здесь решили сделать короткий привал. Лошадям слегка распустили подпруги, подвязали им мешки с овсом, а сами, не зажигая огня, повечеряли чем было. Мазепа назначил смену часовых, остальным же велел немедленно расположиться на отдых. Едва только звезды начали гаснуть на востоке, отряд уже снова продолжал свой путь. Проехавши так верст с десять, Мазепа снова переменил направление и решил двигаться теперь на восток, по направлению к московским рубежам. Наконец развернулось во всей красе и ясное, погожее утро, а путники все еще не замечали за собою никаких следов погони. Это привело Мазепу в более спокойное настроение духа. К нему вернулись снова его обычная рассудительность и уменье владеть собою. Мысли его потекли спокойнее. Он начал вспоминать все свои вчерашние соображения и опасения, и теперь они представились ему совершенно в другом свете. Конечно, Тамара низок, подл и желает погубить его во чтобы то ни стало, но что может рассказть он Бруховецкому? Что Мазепа призывал всех к Дорошенко? Естественно, он должен был это делать, ведь он служит у него. Дорошенко был прежде против Бруховецкого, а теперь сам идет к нему навстречу, значит, и Мазепа разделяет его желание. Нет, нет, резоны, представленные им Бруховецкому, были достаточно убедительны, и Бруховецкий поверил им, а главное: поверил или не поверил, но жадно ухватился за них, так как в данное время для него не было иного выхода. Тамара низок и подл, как и сам гетман, но ведь он и не глуп. Он должен же понимать, что судьба его связана неразрывно с судьбой Бруховецкого, что в случае гибели гетмана ничто не спасет и его от казацкой мести. И что они выиграют, если предадут его, Мазепу, Москве? Ведь Москва и так доверяет им. А как бы они ни скрыли гибели Мазепы, ведь Дорошенко все равно узнает о ней, и если он заподозрит их в измене, то переменит свое намерение, а ведь намерение его так заманчиво для них, тем более, что оно ничуть не отымает у Тамары возможности отомстить Мазепе, наоборот, при усилении власти Бруховецкого оно подает ему еще большую надежду. Лошади шли мерной, крупной рысью. Кругом было тихо; редко какой поселянин встречался путникам на дороге; холодный утренний воздух вливал невольно в душу бодрость и энергию, и все это понемногу успокоило Мазепу. Да полно, еще гонятся ли за ним? Может, он бежит только сам от своей тени! Может, все эти опасения погони есть только плод его расстроенного воображения? Конечно, так!.. Не даром же молчал Тамара, а ведь они могли его схватить тут же в замке. Уже одно то, что и в воротах городских его не задержала стража, поддавало ему большую надежду, но кроме того и до сих пор не видно нигде никаких признаков погони. Если бы они только, не желая делать шума в городе и выпустили бы его из городских ворот, то ведь могли же они схватить его сейчас же вечером, по дороге, времени было довольно много; но желая поймать его, они ни в каком случае не допустили бы его углубиться так далеко в глубину страны, - решил Мазепа. Эта мысль окончательно успокоила его и мало-помалу привела в отличное настроение духа. Так проехали без всяких приключений и второй день. Теперь Мазепа уже вполне убедился в том, что - или за ним вовсе и не было погони, или ему удалось окончательно обмануть ее. Заехавши в одну из деревень, он с удивлением узнал, что они находятся уже верст на сто от Путивля, недалеко от Московского рубежа. Это окончательно уверило его в своей безопасности и он решил теперь остановиться для более продолжительного ночлега, чтобы дать отдохнуть и людям, и лошадям. Казаки свернули с дороги и поехали к видневшемуся вдали лесу. Вскоре они нашли уединенную и защищенную со всех сторон лесную прогалину и расположились на ней. Уже все, кроме часового, давно спали крепким сном измученных непрерывной скачкой людей, а Мазепа все еще лежал с подложенными под голову руками, не смыкая усталых глаз. Ночь была темная, холодная и звездная. Над головой его раскинулось голубое небо, словно усыпанное бриллиантовой пылью, среди которой горели крупные звезды; одни из них трепетали и сверкали, посылая из темной, недосягаемой глубины свои сверкающие лучи, другие сияли ровным мертвым голубым светом. Кругом было так тихо, что слышно было, как медленно падала сухая ветка в лесу; в воздухе чувствовался осенний холод; видно было, как подымался с земли белесоватый туман. Мазепа глядел на небо, но мысли его были далеки от звезд. Перед ним стоял теперь один вопрос: куда поворачивать? Спешить ли прямо к Дорошенко, или завернуть по дороге к Марианне, или заехать в Волчий Байрак, попытаться узнать что-нибудь о несчастной Галине. Положим, он обещал Марианне заехать по дороге к ней, но теперь поздно, невозможно этого сделать. Опять у него пропало три дня; чтобы вернуться теперь назад в Чигирин, надо будет потратить не менее недели, а что значит неделя при таких делах! Да и наконец, эта непонятная записка. Кто написал ее? Конечно, не полковник и не сама Марианна. Без сомнения, это молодой атаман Нечуй-Витер. Но что могло побудить его к такому поступку? Ведь он, Мазепа, не оказал ему никакой неприязни. Однако нельзя сказать, чтоб молодой казак выказал ему большое расположение. При этой мысли Мазепе вспомнились невольно все недомолвки казака, все те пытливые взгляды, которые он бросал и на него, и на Марианну, странное поведение самой Марианны в последнее утро, и ему стало ясно, что Андрей любит Марианну. Любит... Нет, этого мало: если бы он только любил ее, он не написал бы такой записки... Значит, он имеет на то какое-то право... Так кто же он такой Марианне? Может, нареченный? А отчего бы и нет? - Ведь она сама сказала ему, что он принят у них "за сына". При этой мысли Мазепа почувствовал вдруг какую-то неприязнь к казаку. Перед ним встала Марианна, как живая, с ее пылкой речью, огненными глазами и гордой, непреклонной душой. И злобное, ревнивое чувство зашевелилось в его груди. "Неужели же она любит его? Неужели она должна будет достаться ему, Нечуй-Витру?" - подумал он и почувствовал, как в груди его заклокотали и гнев, и оскорбленная гордость, и еще какое-то новое чувство, но тут же краска невольного стыда выступила на его лице. Страшная злоба на самого себя охватила Мазепу. Какое ему дело до Марианны и до ее нареченного? Если оно так, то тем и лучше. Он рад за Марианну: такая девушка стоит счастья, а Андрей, видимо, любит ее без души. Зачем дразнить его? Зачем мешать чужому счастью?! Он пошлет только слугу, а сам будет спешить к Дорошенко, а, главное, к своей дорогой, забытой голубке. Мысль о Галине успокоила гнев и непонятное раздражение, охватившее Мазепу, и наполнила горечью его сердце. Несмотря ни на какие доводы рассудка, он чувствовал себя виноватым перед Галиной; совесть не давала ему покоя, воображение рисовало самые ужасные картины, а мысль снова возвращалась к тому же вопросу, куда и каким образом мог скрыться с Галиною Сыч? Уж не Тамара ли похитил ее? - подумал Мазепа и почувствовал, как при этой мысли вся кровь отлила у него от сердца. - Но нет, нет! Каким образом мог 6ы он открыть их убежище, а если бы даже и открыл, то по чем мог бы он узнать, что она дорога ему, Мазепе? Рассудок Мазепы отверг сразу это предположение, но сердце заныло мучительно и тревожно. Это предположение всколыхнуло в нем с новой силой уже слегка улегшиеся, под влиянием безотложных тревог, опасения за судьбу несчастной девушки, а вместе с ними перенесло Мазепу снова к тому разговору в шинке, который произвел на него такое сильно впечатление. И вдруг словно удар молнии прорезал его сознание, он чуть не вскрикнул от радости и даже приподнялся н месте. Да не Галина ли говорила ему о какой-то своей подруге Орысе? Да, да! Конечно, так. Она говорила ему это. Значит, эта подруга и есть невеста Остапа, а следовательно она может сообщить ему что-нибудь о Галине. Догадка эта была, конечно, довольно эфемерна: мало ли Орысь на свете? И почему именно эта должна быть подругой Галины? Но сердце Мазепы твердило настойчиво: "Да, это она, она, она!" ; Слабый луч надежды блеснул перед ним, и он решил во что бы то ни стало заехать в Волчий Байрак и повидаться с молодым казаком. Такое решение не было даже, нарушением данного Дорошенко слова. Хотя вследствие этого решения Мазепе приходилось бы сделать большой круг, но, ввиду опасности положения, такой объезд не был лишним. У Переяслава и, у других приднепровских городов его могли бы поджидать "шпыгы" Бруховецкого, а там он может переправиться через Днепр лодкой и благополучно возвратиться назад. Только успокоившись на этой мысли, Мазепа заметил, что осенний холод начинает не на шутку пробирать его, а край неба давно уже бледнеет. Он закутался покрепче в свою керею и, улегшись поудобнее на сырой холодной земле, заснул крепким и глубоким сном. XLVI Утром казаки разложили костер и сварили себе добрую кашу; веселые и довольные тем, что им удалось избежать преследования Бруховецкого, они направились в путь. Мазепа решил все-таки не выезжать пока что на большой шлях, а, придерживаясь проселочных дорог, держать все прямо на юг. Так проехали они до полдня; он хотел уже отдать приказ остановиться на отдых, когда к нему подскакал встревоженный Лобода и объявил, что вдали подвигается за ними какой-то отряд. - Казаки? - спросил поспешно Мазепа, чувствуя, как при этих словах что-то екнуло у него в груди. - Нет, милостивый пане, на наших не похожи, скорее москали. Мазепа встревоженно оглянулся: действительно вдали виднелся небольшой отряд; судя по шашкам и бердышам всадников, он признал сразу, что это были московские стрельцы, они подвигались не спеша, вольной рысью. У Мазепы слегка отлегло от души. - Садись, мосци пане, на свежего коня и скачи вперед, а мы отряд задержим... их больше нас, но ничего - мы продержимся, а ты тем временем успеешь скрыться вон в том лесу, - заговорил с волнением Лобода, не отрывая глаз от приближающегося отряда. - Нет, нет, мой любый Лобода, - отвечал ему Мазепа, ласково опуская руку на плечо старика. - Я знаю, что ты готов бы сложить за меня и голову, но этого делать не надо; в погоню за нами гетман не послал бы московских стрельцов, они не знают ни наших дорог, ни нашей "мовы" и никогда бы не сумели поймать нас. Это, верно, какой-нибудь новый отряд, который поспешает к воеводам; нам надо двигаться спокойно и не спеша, чтобы не возбудить их подозрения. Но Лобода не мог согласиться с Мазепой. - На Бога, пане! - повторял он, хватая Мазепу за руки, умоляя его сесть на коня и ускакать вперед, повторяя Мазепе, что береженого и Бог бережет, что он дал клятву пани Мазепиной щадить себя, - Мазепа не слушал его совета. - Да ведь если я сяду и поскачу, дядьку мой любый, - возразил он, - то ведь они заподозрят меня, сам посуди, и бросятся за мною в погоню, а теперь, смотри, они вовсе и не думают ловить нас. Действительно, отряд не походил на преследователей, он подвигался спокойно с тою же быстротой. Наконец, Мазепе удалось убедить Лободу в их видимой безопасности, но на всякий случай он приказал своим казакам сплотиться, осмотреть хорошенько оружие и подвигаться, не прибавляя шагу, вперед. Однако, хотя Мазепа и уверял Лободу в полной безопасности, но чем ближе слышался топот коней стрельцов, тем тревожнее замирало его сердце. Несколько раз ему казалось - что топот приближающихся лошадей раздается все чаще, он приписывал это своему возбужденному состоянию. Наконец, первые ряды стрельцов поравнялись с ними; это были, действительно, здоровые русобородые стрельцы, смотревшие на Мазепу вполне равнодушно. Пожелав всем добро здоровья, они спокойно проехали вперед. У Мазепы слегка отлегло от сердца. За первым рядом проехал другой, потом третий. Мазепа совершенно успокоился, он даже начал подсмеиваться в душе над своей безосновательной тревогой, когда из середины отряда отделился один из стрельцов, по-видимому, начальник и подскакал к нему. Мазепа придержал коня; всадники остановились; за ними остановились и их отряды. - А скажи-ка нам, господин добрый, эта, что ль, дорога на Гадяч ведет? - обратился к Мазепе стрелец. - Эта, эта, - отвечал Мазепа. - Далеко ли еще будет? - Да верст двести. - А какое тут ближнее селение, чтобы отдохнуть нам? Не желая показать своего незнания, Мазепа подумал, какое бы назвать селение наугад, но в это время за его спиной раздался какой-то странный шум и спор. Он быстро оглянулся и с ужасом увидел, что отряд его окружают со всех сторон стрельцы. Передние ряды их, обогнувшие Мазепиных казаков, теперь повернулись к ним фронтом, вытянулись полукруглой линией и смотрели далеко не так дружелюбно. Задние тоже столпились вокруг его маленького отряда плотной стеной. Количество стрельцов превосходило их не меньше, как в пять-шесть раз. Сердце Мазепы сжалось от недоброго предчувствия. "Шесть на одного... Мы в центре"... - пронеслось у него молнией в голове. - Сотник, прикажи твоим людям пропустить мой отряд, произнес он насколько возможно спокойным голосом, подавая Лободе незаметный знак. Но лицо сотника уже преобразилось: из здорового и добродушного оно сделалось злобным и наглым. - Ха-ха! - отвечал он с грубым смехом. - А зачем расступаться? Мы хотим проводить тебя с честью в Москву. В одно мгновение все стало ясно Мазепе. - Засада! "До зброи!" - вскрикнул он, вырывая из-под кафтана саблю и нанося ею сотнику оглушительный удар по голове. Сотник зашатался в седле. Но крик Мазепы был сигналом не только для его казаков. Казалось, стрельцы только и ожидали этого возгласа, так как в ответ на него грянуло дружно: - Руби хохлов! - и стрельцы ринулись со всех сторон на стесненный в средине казацкий отряд. Завязалась короткая, но отчаянная схватка. Мазепа рубился с каким-то остервенением, стараясь прорваться сквозь ряды стиснувших их со всех сторон стрельцов. Если бы ему удалось это, он мог бы еще надеяться на спасение, но стрельцы окружали их такой плотной стеной и настолько превосходили своей численностью, что прорваться сквозь их ряды не было никакой возможности. Стесненные со всех сторон, казаки давили друг друга, наносили невольно один другому удары, а стрельцы теснили их все больше и больше. Бой продолжался не более нескольких минут. Вскоре из всего отряда остались только Мазепа и Лобода. Несмотря на отчаянное сопротивление Мазепы, четыре дюжих стрельца навалились на него из-за спины и, уцепившись сзади за его руки, обезоружили. Мазепа рванулся изо всех сил, но на руках и на ногах его повисли такие десятипудовые гири, что он не смог даже пошевельнуться. - Кто смеет чинить такой "гвалт" и насилие? - заговорил он задыхающимся от бешенства голосом, - вы должны объяснить мне, чьим именем чинится этот разбой. Я хочу видеть вашего начальника. - А вот сейчас увидишь, изменник! - отвечал ему с наглым смехом стрелец. - Вот только руки тебе свяжем. Ребята, вяжи их! - крикнул он, обращаясь к своим помощникам. Мазепе скрутили веревками руки; та же участь постигла и Лободу, и всех еще недобитых казаков. В это время к ним подскакал какой-то всадник в таком же стрелецком наряде. - А вот он и начальник наш! - крикнул Мазепе стрелец. - Теперь жалуйся, спрашивай! Мазепа оглянулся и увидел выглядывавшее из-под шишака сияющее злобным торжеством лицо Тамары. Все помутилось у него в голове, в горле что-то глухо заклокотало. - Предатель! - вскрикнул он диким хриплым голосом, рванувшись изо всех сил к Тамаре, но две пары железных рук удержали его на месте. - Ха, ха, ха! - отвечал ему Тамара с наглым, злорадным смехом. - Теперь уже в Москве рассмотрят, кто из нас предатель, а кто верный слуга! Заткнуть рот изменнику и этому старому псу, - скомандовал он, указывая на Лободу, - а остальных прикончить, чтобы ни один не оставался в живых! Мазепу повалили на землю. Два дюжих стрельца сели ему на грудь, третий разжал с силою его зубы и заткнул ему в рот туго свороченную тряпку, а сверху обвязал рот платком, оставивши только нос свободным для дыхания. Мазепа почувствовал, что он задыхается. Глаза его закатились, из груди вырвался тяжелый замирающий хрип. - Отойдет, собака! - произнес со злорадной улыбкой Тамара, следивший за всей этой операцией с каким-то хищным наслаждением. - Бросьте их в ту телегу и старика туда же, да хорошенько накройте кожами, чтобы ни звука, ни стона!.. Через несколько минут все было снова тихо на пустынной дороге. Отряд стрельцов с высоко нагруженным кожами фургоном мирно продолжал свой путь... Только куча окровавленных тел, брошенных на дороге, красноречиво говорила проезжему о короткой драме, происшедшей здесь. Солнце уже давно катилось к закату. Освещенные его косыми лучами пожелтевшие деревья замкового сада горели золотом и темной бронзой; на западе разливался густой алый отблеск, словно чахоточный румянец больной женщины. Близился тихий осенний вечер. На замковой стене, опершись руками об один из ее зубцов, стояла Саня. Глаза ее задумчиво глядели вдаль на раскинувшийся у подножья горы замковой нижний город Чигирин с его небольшими домиками, окна которых горели теперь золотом, на сновавшие по узким улочкам толпы казаков, на легкую мглу, подымавшуюся над городом, пронизанную алыми лучами, на широкую даль полей, раскинувшихся за Чигирином, зеленеющих бархатными озимыми всходами, подернутую тою же розовой мглой. Сане было грустно, и взгляд ее глядел задумчиво и грустно. Гетманша говорила правду: с некоторых пор веселый смех девушки умолк, взгляд ее стал задумчив, а сама она сделалась молчаливой и печальной. Давно она уже лишилась отца и матери, давно жила "прыймачкою" в доме своего родича гетмана Дорошенко, но прежде все эти обстоятельства не мешали ее здоровому, беспричинному, молодому веселью. Теперь же все, казалось, подчеркивало ей ее сиротливое одиночество. И в самом деле, разве она не одна? У всякой девчины, самой простой, самой бедной, есть и мать, и отец, есть своя родня, своя хата, свой куток. А она что? "Прыймачка" в чужой "господи". Конечно, дядько ее любит, жалеет... да сам-то дядько... ох! Теперь ему не до нее. Девушка глубоко вздохнула и задумалась... Некого ей любить, не за кем "запопадлыво упадать"... Отдадут ее замуж. А за кого? За кого сами захотят, ее не спросят. Да и зачем? Прыймачка должна благодарить за всякую ласку. Взгляд девушки скользнул по замковой стене и остановился на скрученном, засохшем листочке, который тихо катился вперед, подгоняемый ветерком. Губы ее сложились в печальную улыбку. Словно вон тот листочек сухой, оторванный от "гилкы", летит, куда его ветер гонит, - подумала она, проводя невольно параллель между собою и сухим листком. Сане стало совсем грустно. Может быть, были еще какие-нибудь причины, усиливавшие ее тоску, но если они и были, то самолюбивая девушка прятала их так глубоко в душе, что и сама вряд ли знала о них. Солнце склонялось все ниже, и чем ниже склонялось солнце, чем больше близился вечер, тем жальче становилось Сане самой себя. Не замечая сама того, что делает, она начала напевать потихоньку печальную песенку, в которой говорилось о грустной доле одинокой сиротливой девушки. Ее звонкий молодой голос мягко выводил все грустные переливы песни. Пение увлекло певицу: глаза ее стали влажны, голос зазвучал сильнее, как вдруг за спиной ее раздался чей-то веселый молодой голос: - А отчего это панна такую сумную песню завела? Саня вздрогнула, голос ее оборвался, она быстро оглянулась и увидала подходящего к ней Кочубея. Лицо девушки залила густая краска. - Вечер добрый, ясная панно! - произнес Кочубей, сбрасывая шапку и подходя к девушке. - Доброго здоровья, пане подписку, - ответила поспешно Саня, и от того ли, что она ответила слишком поспешно, или от каких-либо других причин, только лицо ее покрылось снова багровым румянцем. - Я вышла "одпочыть", - прибавила она, опуская в смущении глаза. - Гм! - откашлянулся Кочубей. - А я это иду себе по двору, слышу голосочек чей-то, дай, думаю, посмотрю, какая это кукушечка так жалобно кукует, выхожу - смотрю, а то не кукушечка, а ясная панна. А только отчего это панна такую жалобную песню завела? Молодой панне надо соловейчиком, либо жайворонком разливаться. "И у жайворонка, и у соловейка свое гнездышко есть, оттого им и весело поется, - подумала про себя Саня, - а я..." - она подавила вздох и ответила вслух Кочубею: - Так, пане, пела, что на ум пришло. - Гм... Что на ум пришло, а на ум пришло "сумне", значит, панна сумует, а если паненка сумует, значит какой-то ловкий "злодий" украл ее спокий. Но кто ж бы был тот злодий, может, полковник Самойлович? Его что-то давно не видно. Может, панна по нем тоскует? Лицо Сани снова вспыхнуло, но теперь уже не смущением, а гневом. - Ненавижу его! - вскрикнула она. - У, лисица! Солодким голосом "мовыть", а когти прячет! Так бы и перервала таких людей надвое! Кочубей улыбнулся, гневный возглас девчины понравился ему; он бросил искоса взгляд на девушку, на ее характерное лицо, черные брови, пышные плечи и вся ее наружное полная молодости и здоровья, произвела на него приятие впечатление, и рука его невольно потянулась к усу. - Как же бы это панна своими белыми рученьками перервала пана полковника надвое? - Го-го! - отвечала с веселой улыбкой Саня, - мои руки даром что белые, а крепкие, я и копу сена нагребу - устану! - А отчего это такая немилость на полковника? Ведь панне, сдается, полковник прежде по сердцу был? - И пряник золоченый, когда смотреть на него сверху, так хорошим кажется, а как раскусишь его до середины, так и выйдет, что он горький, как полынь. Не терплю я таких "облеслывых" да "нещырых"! Левая бровь Кочубея слегка приподнялась, он подкрутил молодцевато свой черный ус и произнес с лукавою улыбкою: - А каких же панна любит? - Тихих, да добрых, да правдивых. - Гм, - подмигнул он, - таких, чтобы оседлать легко было! Саня в свою очередь усмехнулась; смущение ее уже совершенно исчезло, и к ней вернулась ее обычная веселость. - А что ж, - отвечала она бойко, - лучше коню под седле ходить, чем тяжелый воз за собой тащить. - А если бы конь выдался строптивый и сбросил панну? - Не сбросил бы!.. Укротила бы! - Шпорами? О, род Евин на то придатен зело. - Зачем же шпорами, - улыбнулась задорно девушка, - можно и шпорами, можно и ласковым словом. Доброго хозяина, говорят, скотина слушает. - Так панна будет своего "малжонка" за скотину мать? - А что ж такое и скотина? Скотина в хозяйстве первая вещь: добрый хозяин сам не доест, не допьет, а скотинку нагодует. Бойкий разговор девушки нравился все больше и больше Кочубею, ему сделалось вдруг как-то чрезвычайно приятно говорить и шутить с этой приветливой и веселой девушкой; он давно замечал ее в замке, но не подозревал до сих пор, что у нее такой простой и веселый нрав. Но только что он хотел задать ей еще какой-то шутливый вопрос, когда снизу донесся громкий крик одной из служанок: - Панно! Панно! Пожалуйте скорей сюды! Саня встрепенулась. - Прощай, пане подписку! - обратилась она к Кочубею. - Куда ж так спешит, ясная панна? - произнес он с сожалением. - А вот зовут, верно, к пани гетмановой, надо спешить. Прощай, казаче! - Прощай, ясная панно! Только на Бога, не запрягай же хоть в плуг своего "малжонка"! - крикнул уже вдогонку девушке Кочубей. Саня остановилась. - Как будет послушный, так будет сидеть на печи и жевать калачи, а нет, так пойдет и на греблю! - отвечала она с веселой улыбкой и быстро спустилась со стены. Кочубей последовал не спеша за нею. - А что, ведь такая могла бы и запрячь, ей-Богу, - подумал он про себя, вспоминая слова Сани и медленно шагая со ступеньки на ступеньку, - этакая ни мыши, ни жабы не побоится, да и ручка у нее, даром, что маленькая, а и вправду крепкая! Ему вспомнился весь образ девушки, пышущей молодостью, здоровьем и силой, и ему почему-то сделалось снова чрезвычайно весело и приятно. - А что, черт побери, ведь приятно бы было иметь подле себя такого воина в "кораблыку". Да ей, верно, и хорошо было б в нем, в пунсовом, оксамитном? А? Брови-то у нее как нарисованные, очи бархатные, щечки румяные, сама крепкая, сбитая... о, такая "погонит, непременно погонит, - решил он, но эта мысль не доставила ему никакой неприятности, а наоборот вызвала даже довольную улыбку. Кочубей заложил молодцевато шапку, подкрутил свои черные усы, подморгнул глазом и вдруг запел вполголоса: "Гуляв казак, гуляв молод, та й не схаменувся, як уразыла серденько гарная Маруся!"... - Что это я, вздумал никак песни петь? - изумился он сам, останавливаясь на полукуплете, но задорный мотив песенки привел его в самое отличное расположение духа. - Гм, - повел он бровью, - о ком говорила она, что любит тихих да правдивых? Мазепа тоже говорил, что останавливает, мол, на ком-то глаза. На ком бы то? - прищурился он лукаво, и какие-то легкие и приятные мысли забродили в его голове... Между тем, незаметно для себя, он спустился на замковый двор. После широкого простора, открывавшегося с замковой стены, ему показалось здесь как-то темно и тесно, он прошел раза два бесцельно по двору и ему сделалось скучно... - Хоть бы вышла, что ли, опять? - подумал он, поглядывая на окна гетманши, и вдруг с досадою оборвал себя. - И что это за чертовщина в голову лезет? Сказано - спокуса! Он сплюнул сердито на сторону, нахлобучил на глаза шапку и решительно направился к своему холостяцкому помещению. XLVII Гетманша гуляла по саду, простиравшемуся за замком. Она срывала рассеянно то ту, то другую травку или еще уцелевший цветок и так же рассеянно бросала их в сторону. Деревья все стояли кругом золотистые и багровые, но красота их не обращала на себя внимания гетманши, на лице ее лежала мечтательное выражение, мысли ее были далеко. Вот уже вторая неделя, как Самойлович уехал из Чигирина, а без него такая тоска здесь. Как ловок, как весел, как хорош, а как говорит... Ox! - гетманша подавила сладкий вздох. Ей вспомнился последний разговор с Самойловичем, когда он сказал ей, что любит ее одну, одну на целом свете, и когда, нагнувшись к ее лицу, коснулся своими горячими устами ее щеки. Ох, одно прикосновение его шелковистых усов ожгло ее, как огнем! И при одном воспоминанье об этом поцелуе лицо гетманши вспыхнуло, из глубины ее груди поднялась какая-то сладкая волна и, поднявшись до самого горла рассыпалась мелкой зыбью по плечам, по рукам, по всему ее телу; она почувствовала вдруг какую-то непреодолимую, нежную слабость и опустилась в изнеможении на близ стоящую лавку. Да, то же самое чувство охватило ее и тогда когда он шепнул ей, склонившись над нею, голосом, задыхающимся от волнения, эти слова. О, Петр никогда не говорил так с нею! Слова его холодны, как лед, а от слов Самойловича лицо загорается, как от лучей летнего солнца! И могла она противиться ему? И кто бы оттолкнул его, послушавши его волшебные речи? По лицу гетманши мелькнула мечтательная улыбка, казалось, она снова переживала все те сладкие недомолвки, вздохи и пылкие речи, которыми опьянил ее маленькую головку Самойлович. Но вот из груди ее снова вырвался вздох, на этот раз не сладкий, а досадливый; действительность вернула ее к себе. Гетманша снова начала сравнивать между собою гетмана и Самойловича, - занятие которому она предавалась особенно часто в последнее время и которое оканчивалось всегда весьма неблагоприятно для гетмана, но этот раз она была как-то особенно раздражена против него. И зачем только вышла она за него замуж? - Для чтобы вести такую скучную монастырскую жизнь. Никакого веселья, вот только и утеха, когда приедет он, Самойлович! Словно оживет весь этот замок, а то только и слышишь кругом: тревога... война... орда... ляхи. Ох, здесь можно задохнуться, как в подземном склепе! И чтоб она лишила себя этой единственной отрады, чтоб она увяла здесь без всякой радости, как вон та бедная квиточка? Нет, нет! Пусть пеняет на себя тот, кто не умеет сберечь свой "скарб". Разве гетман думает о ней, разве старается скрасить ее жизнь? Он только и занят своими полками, так почему же она должна думать о нем, почему должна отталкивать того, кто любит ее не так, как он, а так, что всю жизнь свою готов сложить для нее... Гетманша закрыла глаза и предалась сладким мечтам. И кто бы мог думать, что из того веселого маленького бурсака выйдет такой разумный да славный полковник? Да любит ли он ее так, как говорит? Может, "жарту?"? Гетманша кокетливо улыбнулась, открыла глаза и снова повторила тот же вопрос: любит или жартует? Кажется, не похоже на то, чтобы жартовал! - улыбнулась она уверенной улыбкой. - Обещал приехать скоро снова... что ж не едет? Хотя бы знать отчего, почему? Вот уж вторая неделя на исходе, а ей без него все так немило, все так скучно здесь! Гетманша задумалась. В это время послышались шаги, на дорожке показалась Саня и, подойдя к гетманше, сообщила, что прибыл Горголя, привез какие-то драгоценные сережки и просит узнать, не пожелает ли ее мосць купить их. Гетманша оживилась. - Купить не куплю, а посмотреть можно; веди его в мою светлицу. Гетманша прошла вперед, а Саня последовала за нею. - Что ж это ты совсем без товаров? - изумилась гетманша, когда Горголя вошел в ее светлицу только с маленьким ящичком в руках. - Ясновельможная пани гетманова, - отвечал Горголя, подходя к ней с низкими поклонами, - товары мои в нижнем городе остались, прикажешь - принесу и сейчас, а то спешил к тебе с этими сережками. Купил их на правом берегу у полковника одного, Самойловича, ему как-то случайно достались, так он мне их и продал, а я вот и поспешил привезти их твоей ясной мосци, захочешь - возьмешь, а нет так я их и назад отвезу, потому что кроме твоей мосци никто их не сможет купить. При первом упоминании Горголею имени Самойловича гетманша вздрогнула и насторожилась, что-то странное послышалось ей в словах торговца. - Ну, дай сережки! - произнесла она, поспешно протягивая Руку. Горголя подал ящичек и почтительно отступил назад. Гетманша открыла крышку, на дне ящичка лежала пара великолепных изумрудных серег, а под ними из-под шелка, покрывавшего ящичек, белело что-то, словно сложенная бумажка. Как ни старалась гетманша сдержать свое волнение, но щеки ее ярко вспыхнули. Не решаясь взять в руки серьги, не решаясь вытянуть бумажку, она сидела в нерешительности над открытым ящиком. По лицу хитрого торговца мелькнула лукавая улыбка. - Может, ясновельможная пани дозволит мне сходить пока за моими товарами? - произнес он вкрадчиво. - Да, иди, иди! - отвечала она поспешно, обрадовавшие возможности удалить его, - только приходи завтра рано, сейчас уже поздно, скоро вечер. Горголя поклонился, пожелал гетманше всякого благополучия и поспешил выйти. Лишь только дверь за ним затворилась, как гетманша дрожащими от волнения пальцами вытащила белевшую из-под обшивки бумажку и развернула ее. Это было действительно письмо, на нем не было написано, кому оно предназначается, не было подписано и кто писал его, но она догадалась сразу по одному лишь неудержимому биению своего сердца, от кого идут и кому предназначаются эти слова. "Квите мий рожаный, сонечко мое ясне!" - начинало так письмо. Оно было переполнено самыми нежными словами, самыми страстными излияниями любви. Автор его сетовал на злую долю, которая не дает ему любоваться своим "сонечком", спрашивал, может ли он иметь надежду на взаимность, говорил, что если нет для него надежды, то он отправится куда-нибудь на край света размыкать свою тоску. Письмо заканчивалось таким нежным выражением: "Счаслывишый мий лыст, що в твоих рученьках билых буде, ниж мое серце, що николы твою мосць не забуде". В конце письма стояла приписка: "Посланому моему верь, ако и мне самому, или одпиши или одмовь через него". Когда гетманша читала письмо, кровь до того стучала у нее в ушах, что она с трудом могла разобрать содержание его. Сердце ее билось так сильно, что дыхание захватило в груди, щеки пылали так горячо, что она должна была приложить к ним руки, чтоб охладить их жгучий жар. Она подождала несколько минут и снова принялась за чтение письма; и опята же горячая волна окатила ее с ног до головы. Увлеченная чтением этого страстного послания, она забылась до такой степени, что даже не слыхала, как у дверей ее светлицы раздались чьи-то шаги. Очнулась она только тогда, когда кто-то уже тронул рукою за двери, и едва успела суну торопливо за спенсер смятое письмецо, как в комнату вошел гетман. Гетманша вспыхнула вся до корней волос и быстро отдернула руку от корсажа. "Узнал? Увидел? Может, Горголя передал ему", - пронеслось у нее быстро в голове, и она замерла от ужаса на месте. Но гетман не заметил ее смущения, к счастью гетманши сумерки уже наполнили комнату. - Что ты делаешь здесь одна в потемках, Фрося? Скучаешь голубка моя? - спросил он нежным тихим голосом, подходя к гетманше. Она молчала; она не могла еще прийти в себя от ужаса, охватившего ее при виде гетмана. - Знаю, знаю, скучаешь, голубка, - продолжал он, подойдя к ней и садясь рядом. Он обнял ее шею рукой и притянул к себе на плечо ее белокурую головку. - Отчего же ты молчишь все, Фрося? Не рада мне? А может больна, сохрани Бог, или сердишься на меня? Гетман пристально взглянул ей в лицо. Гетманша потупилась. - Как не рада? Рада. Только я теперь так мало вижу тебя... вот мне и скучно стало, - отвечала она детски жалобным голосом, - ты все с казаками, со старшинами, а я все одна, да одна... - Правда, Фрося... да нельзя иначе... - Дорошенко сделал досадливый жест и прибавил: - Хоть бы Самойлович приехал, что ли, он так умеет забавить тебя. Гетманша вздрогнула и порывисто отстранилась от гетмана. "Что это, смеется он, или хочет испытать ее?" - пронеслось у нее в голове. - Почему это ты говоришь о Самойловиче? Кто сказал тебе, что он умеет забавить меня? - произнесла она с оттенком обиды в голосе, устремляя на гетмана пытливый взгляд. - Ха-ха! А ты уже и рассердилась, голубка, - ответил простодушно гетман. - Да просто потому, что молодой он, веселый, "балакучый", умеет рассказать разные "новыны", умеет посмешить, умеет и запеть, и струнами позвенеть. У гетманши отлегло от сердца: лицо гетмана было так ясно и открыто, как лицо ребенка. Гетманша успокоилась. - Ветрогон и только, - отвечала она, поджавши презрительно губки и, обнявши шею гетмана руками, прибавила нежно: - Никого мне, Петре, кроме тебя, не надо, никого, никого! Слова гетманши тронули гетмана, этот бесстрашный казак, смотревший холодно самой смерти в глаза, теперь пришел в необычайное волнение от одного ласкового слова этой маленькой женщины. - Верю, верю, голубка моя! - произнес он с глубоким волнением, горячо прижимая ее к себе, - но подожди, потерпи, квите мой, еще немного и тогда, когда все успокоится, тогда мы заживем снова с тобою тихо и любо, как и прежде жили. Он горячо поцеловал гетманшу. - А "докы сонце зийде, роса очи выисть!" - отвечала гетманша с легким вздохом, отстраняясь тихонько от гетмана и поправляя сбившийся слегка на сторону от его горячего поцелуя кораблик. - Что делать, Фрося! - вздохнул глубоко гетман и, вставши, зашагал в волнении по светлице. - Теперь буря, дытыно моя, а в бурю все оставляют свои "хатни справы" и бросаются к веслам, к парусам, а наипаче "стернычый", который стоит у руля: ему вверили гребцы и свою жизнь, и свой корабль, он должен провести его между диких "хвыль" и подводны скал в тихую пристань. Теперь нам дует попутный ветер... С если Мазепе удастся устроить то дело, которое мы с ним задумали, тогда, - он отбросил с высокого лба волосы и произнес с воодушевлением, - дух захватывает, когда подумаешь о том, что может тогда быть! Даже трудно представить!.. Ох! - он вздохнул всей грудью, как бы желая облегчить волнение, давившее его, и продолжал горячо: - Ты доля знать все, Фрося! Я обещал Бруховецкому отдать свою гетманскую булаву, лишь бы он согласился соединиться с нами и слить воедино расшарпанную отчизну. На хорошеньком личике гетманши отразилось при этих словах Дорошенко крайнее изумление. - Как? - переспросила она. - Ты это не "жарту?ш"? - Говорю правду, как перед Богом. - И если он на то пойдет, ты ему и вправду отдашь свою булаву? - Язык мой не знает лжи, Фрося. По лицу гетманши мелькнула чуть заметная, не то насмешливая, не то презрительная улыбка. - Какой же тебе выйдет со всего того "пожыток"[31] ? Так добивался булавы, столько крови пролил за нее, а тепе опять отдаешь ее назад, как прискучившую "цяцьку". Слова гетманши, видимо, оскорбили Дорошенко. - Не говори так, Фрося, - заговорил он горячо, - да, добивался булавы, я пролил за нее братскую кровь, но не для того, чтобы едино захватить в свои руки "зверхнисть" и "владу", а для того, чтобы иметь возможность направить отчизну к покою и славе! Он начал объяснять ей с увлечением весь свой будущий план. Да, он уступит свою булаву Бруховецкому, потому что иначе тот не согласится соединиться с ним. Конечно, Бруховецкий жаден, труслив, низок, не такого гетмана надо было б Украине, но всегда больше мира и ладу в той хате, где один хозяин, чем в той, где два, хоть и самых лучших. Да и Бруховецкий будет беречься теперь. Гетман говорил с горячим, искренним увлечением; гетманша слушала его молча, только по лицу ее бродила легкая презрительная усмешка, не заметная гетману. Слова гетмана ничуть не трогали ее. - Что только говорит, послушать, словно малое дитя или хлопец безусый, - думала она про себя, следя взглядом за темной фигурой гетмана. - Отдаст булаву! Вот так гетман! Ха, ха! Другой бы подумал, как бы v Бруховецкого ее вырвать, а он!.. Вот уже и седой волос в бороде пробивается, а он все еще разумом за хмарами летает, а перед глазами ничего не видит! В душе гетманши шевельнулось какое-то презренье к гетману, она взглянула на его высокую, костистую фигуру, на смуглое, худое лицо, на его темную простую одежду, и перед ее глазами вырос, как живой, Самойлович, пышный, блестящий, красивый, со своими шелковистыми усами, с пламенным, страстным голосом, шепчущим ей на ухо жгучие слова. "Вот кому бы быть гетманом, - подумала она невольно. - О, тот умел бы захватить все в свою крепкую руку, сумел бы и у Бруховецкого вырвать булаву. Король, король!.. А этот, - гетманша бросила пренебрежительный взгляд на мужественную фигуру гетмана, на его воодушевленное лицо, и оно показалось ей сухим, жестким и некрасивым, - монах какой-то! Ворон!" - подумала она про себя и сжала презрительно губки. А гетман все говорил... но гетманша не слушала его, голос его как-то сладко убаюкивал ее, мысль ее перенеслась к Самойловичу, к его страстной любви, к его нежному письму. "О, если б на месте этого скучного гетмана был он, дорогой, любимый... да, любимый..." - шептала она про себя, прижимая к груди маленькое письмецо. Наступившие в комнатах сумерки как-то невольно навевали на нее нежные мечты, а мечты ее уносились далеко, далеко. Гетман между тем продолжал говорить с возрастающим одушевлением, не замечая того, что гетманша вовсе не слушала его. - А если это не удастся мне, - окончил он, - тогда я двинусь со всеми войсками на правый берег, я сложу свою голову, я сгину в неволе, а соединю отчизну и освобожу ее от ляхов навсегда! Он замолчал; слышно было только по глубокому и частому дыханию, как сильно волновала его эта мысль. Фрося словно очнулась от какого-то сладкого забытья: восклицание гетмана пробудило ее и вернуло к действительности, но возвращение это не доставило ей удовольствия. "Правду говорит Самойлович, что он ничуть не ценит меня", - подумала она, услыхавши последние слова гетмана, и в душе ее пробудилось к нему уже явно неприязненное чувство. - Послушать тебя, пане гетмане, так и увидишь, как ты любишь и жалеешь меня, - заговорила она, и ее всегда детский голосок зазвучал достаточно неприязненно, - когда так мало думаешь обо мне. Какая же будет тогда моя жизнь? Хочешь ты, чтобы меня убили, или ограбили так, как вдову Тимоши Хмельницкого, или продали в крымскую неволю? - Дорогая моя! - произнес с глубоким волнением Дорошенко и, подойдя к ней, сел с нею рядом и обвил своей могучей рукой ее тонкий и нежный стан. - Не думай того, что я не люблю тебя! Я не умею широкими словами про свое "коханя мовыты", но Бог видит, что у меня есть только два дорогие на всем свете существа - матка отчизна и ты, дытыно моя. Она - моя кровавая рана в сердце, ты - моя радость, мой солнечный "проминь", своим словом ты "вразыла" мое сердце, но знай: тебя я люблю больше своей жизни, но для блага отчизны пожертвую всем: жизнью, душой - даже тобой! Скажи сама, был ли бы я гетманом, был ли бы я казаком, если бы не отдал ей все? Вспомни сама, наши матери и сестры сами полагали свою жизнь за отчизну, неужели бы же ты захотела чтобы я, гетман Украины, был ниже их? Гетманша молчала; в сущности ей было решительно все равно, что сделает гетман; в душе ее только закипала глухая, но упорная неприязнь к этому человеку; каждое его слово подтверждало справедливость заключения Самойловича, что он не ценит ее, но эта мысль не огорчала гетманшу, а только усиливала ее холодную неприязнь. Но гетман принял это молчание за безмолвное согласие. XLVIII Дорошенко горячо прижал к себе жену и словно замер этом порыве. Так прошло несколько минут. - Ох, Фрося, Фрося, если б ты знала, сколько бессонны ночей провел я, думая о доле отчизны! - вырвался у гетмана вдруг неожиданный возглас. Он заговорил с той страстной горячностью, с которой говорят замкнутые в себе люди, когда чувства и мысли, хранящиеся в глубине их сердца, наконец, переполнят его и выступят из берегов. Слова его лились неудержимым потоком. Он говорил ей о всех тех муках, которые пережил, глядя на страдания отчизны, он говорил о том, как он поклялся вывести ее из поруганья и униженья, он рисовал перед гетманшей светлыми, полными веры и надежды словами будущее отчизны, но сидевшая подле него женщина, которую он так горячо прижимал к себе, оставалась холодна и враждебна. Наконец и гетман почувствовал эту холодность, но он приписал ее тому, что гетманша все еще сомневается в его любви к ней. О, нет!.. Она, его дорогая Фрося, не должна думать, что, любя отчизну, он мало любит ее. Как солнце и месяц, так освещают они обе и день, и ночь его жизни! Он только и счастлив ею. О, если б он не был уверен в том, что она любит его, если б он не мог прижать к себе ее дорогую доверчивую головку, было ли бы в нем тогда столько сил для этой борьбы? Дорошенко вздохнул и произнес задумчиво: - Кто знает, если бы гетман Богдан не был так несчастлив, быть может, он не проиграл бы Берестецкой битвы, и родина не служила бы теперь в наймах у ляхов. При этих словах гетманша встрепенулась и насторожилась. - Ты говоришь, несчастлив? Что же случилось с ним? - спросила она, подымая головку. - Он узнал перед Берестецкой битвой о том, что Тимош повесил его жену. - Повесил?.. Ох, Боже!.. За что? - За "зраду". Она изменила гетману. Да вот здесь, на этих самых воротах, и повесил, их видно в окно. Гетманша взглянула по указанному гетманом направлению и с отвращением отвела свои глаза от видневшихся из окон ворот. Невольная дрожь пробежала по всем ее членам. - Бр... - прошептала она. - Повесил, зверюка! - Чего ж ты "зажурылась", моя зирочка? - повернул ее к себе ласково гетман. - Жалеешь ее? Не жалей! Таких гадюк жалеть не надо: им мало мук и в пекле, и на земле! - Глаза гетмана гневно сверкнули. - Да если бы она могла только воскреснуть, я бы сам повесил ее снова здесь, на позорище всем - вскрикнул он. При этом возгласе гетманша сильно вздрогнула и побледнела. - Петре... на Бога! Что с тобою? Ты пугаешь меня? - схватила она его за руку. - Испугал! - гетман улыбнулся и провел по лбу рукой. - Ох ты, дытыно моя неразумная, чего ж тебе пугаться? Ну, посмотри же на меня, усмехнись! - повернул он к себе ласково ее личико. - Ведь я знаю твое серденько любое, ведь я знаю, что ты никогда не изменишь мне. Ты моя дорогая, ты моя верная, - заговорил он нежным шепотом, тихо привлекая ее к себе... На другой день Саня проснулась рано утром и сразу же ей сделалось почему-то чрезвычайно весело. Она быстро вскочила с постели, выглянула в окно, увидала, что небо безоблачное, воздух чист, солнце ясно, улыбнулась скакавшим под окном воробьям и принялась торопливо одеваться. В это утро она отдала больше времени своему туалету, и время было потрачено не даром, так что даже гетманша спросила ее: - Отчего это ты сегодня такая гарная, Саня, словно засватанная? От этого вопроса Саня вспыхнула вся, как пунцовый мак, и прилежно наклонилась к работе. В этот день все как-то особенно спорилось и удавалось ей; веселые песенки так и навертывались на язык, а день все-таки тянулся долго! Наконец, когда солнце начало снова клониться к западу, гетманша приказала ей позвать Горголю, который уже с утра дожидался, а самой пойти присмотреть за работницами в саду. Саня с большой охотой бросилась выполнять поручение. Перед выходом она не забыла заглянуть в зеркало, отряхнуть на себе новый жупан и оправить намисто. В глубине ее души таилась надежда увидеться с Кочубеем. Сбежавши со ступеней крыльца, она затянула громкую веселую песню и, отославши Горголю к гетманше, направилась в сад. Голос Сани звучал как-то особенно громко и задорно; злые люди, конечно, могли бы подумать, что это делалось не без умысла, но, по всей вероятности, помогали этому тихий, прозрачный воздух и ясный вечер. Зайдя одним работницам, к другим, Саня повернула на одну из дорожек и вдруг увидала невдалеке от себя Кочубея, стоящего под высоким деревом. Хотя она и ожидала, и желала увидеть его, но эта встреча все-таки и удивила, и страшно обрадовала ее. - Добрый вечер, пане подписку, - приветствовала она его веселой улыбкой. - Доброго здоровья, панно! - поклонился ей Кочубей. - А что пан подписок делает здесь? - произнесла она лукаво. Кочубей смутился. - Гм... - замялся он, - груш хотел потрусить. Саня бросила быстрый взгляд на дерево и вдруг разразилась звонким, заразительным хохотом. - Что такое случилось? Что так смешит панну? - произнес он, краснея и растерянно поводя во все стороны глазами. - Груши! - воскликнула, задыхаясь от хохота, девушка. Груши! ха... ха... ха... На осокоре груши! Кочубей оглянулся, действительно он стоял под высоким осокорем. Он окончательно смутился, а смех Сани раздавался все громче и громче. - Гм... - произнес он, наконец, запинаясь за каждым словом, - что за чертовщина, а я думал... - Ха-ха-ха! - перебила его со звонким смехом девушка. - Хороший хозяин будет из пана подписка: не умеет разобрать, где осокорь, а где груша. Вот груша! С этими словами она подбежала к ближнему дереву и, охвативши одну из его веток своими крепкими руками, сильно потрясла ее. Послышался частый шум падающих груш; Саня быстро набрала их полный передник и, подойдя к Кочубею, произнесла с веселой улыбкой, подавая ему одну из лучших: - Кушай, пане, на здоровье. Кочубею ничего не оставалось, как взять ее из рук девушки, при этом он заметил, что руки у нее белые и пухлые, и на румяной щеке хорошенькая черная родинка. А Саня продолжала между тем с лукавой улыбкой: - Подставь же, пане, полу, возьми и остальные, чтоб не скучно было одному. - Разве панна собирается покинуть меня? - Мне надо идти по хозяйству. - Куда ж так скоро? - Как скоро, вон уже и солнце скоро спрячется. Надо готовиться к вечере. Прощай, пане! - Прощай, ясная панна! - поклонился Кочубей. Саня сделал уже несколько шагов, когда за ней раздался голос Кочубея. - Постой, панна, - окликнул он ее. - А что? - Саня остановилась и повернулась к нему в полоборота. - Выйдешь завтра на замковую стену? - Будет время, так может и выйду, - ответила девушка и поспешно скрылась в зелени деревьев. С минуту Кочубей стоял молча на месте. - А ведь из нее вышла бы хозяйка хоть куда, - подумал он, глядя вслед девушке. - Черт побери, ведь приятно было бы съесть свежую палянычку, спеченную такими белыми и пухлыми руками? - задал он себе вопрос. Ответ был удовлетворительный, так как по лицу Кочубея разлилась довольная улыбка, но тут же его взгляд упал на наполненную грушами полу жупана. - Да что это я, справди, в дурни "пошывся", что ли? - вскрикнул он сердито и, вытряхнувши из полы груши, решительно пошел из сада. Но, несмотря на недовольство Кочубея, судьба как на зло устраивала так, что каждый вечер он встречался неизменно с бойкой выхованкой гетмана. Между тем прошла еще неделя, а от Мазепы все еще не было никаких известий, прошла другая, но и за это время никто не узнал о нем решительно ничего. Гетман начинал уже тревожиться - каждый день поджидал он от него гонца; но день проходил за днем, а ни гонца, ни самого Мазепы, ни даже какого-нибудь известия о нем не было до сих пор. Между тем, близился уже срок прибытия орды, а вместе с ним близился и конец мирной жизни в Чигирине. Однажды, попрощавшись уже с Кочубеем, Саня отошла на несколько шагов, затем остановилась и произнесла несмело, оборачиваясь к нему в пол-оборота: - Пане подписку? - Что, ясная панно? - А война будет? - Будет. - Скоро? - А вот как только прибудет орда. - И все пойдут на войну? - Все. - И ты, пане? - И я... А что? Саня покраснела и опустила голову. - Ничего... так, - ответила она смущенно и торопливо прибавила, - прощай, пане, мне пора. На этот раз, после ухода девушки Кочубей не рассердился на себя, а только крякнул многозначительно, молодцевато подкрутил свой ус и, сдвинувши на затылок шапку, задумчиво пошел из гетманского сада. Так прошла еще неделя, и наконец Дорошенко должен был убедиться в том, что Мазепа погиб. Кроме тревоги за участь, своего ротмистра, эта неизвестность могла иметь еще и ужасные, роковые последствия. Со дня на день должна была прибыть орда, войска гетмана были уже совсем готовы к выступлению, с прибытием орды он должен будет броситься немедленно на правый берег, - а если ответ от Бруховецкого был удовлетворителен, если он подавал хоть какую-нибудь надежду, если Мазепа, погиб где-нибудь по дороге, - какую ужасную ошибку сделает он, бросившись с войсками на правый берег! Он сорвет все дело, обещавшее такие богатые плоды, он прольет братскую кровь, и кто знает, доведут ли эти потоки родной крови до желаемого конца? А между тем, когда прибудет орда, уже нельзя будет ждать ни одного мгновенья. Богун, который был также посвящен в затеянное Дорошенком и Мазепой дело, беспокоился не меньше гетмана о судьбе Мазепы и о последствиях, могущих возникнуть из этого неопределенного положения. Молодой шляхтич, спасенный от такой ужасной смерти Сычом, привлек к себе сразу симпатию его одинокого сердца; после же встречи с ним в Субботове симпатия эта укрепилась еще больше в сердце Богуна. - Жаль, Петре, казака, жаль! - заговорил он, когда Дорошенко поверил ему свои опасения. - Голова разумная, сердце горячее, мог бы быть дорогим сыном неньке, а если он уже не едет и "звисткы" никакой не шлет, так значит случилось несчастье. Надо спасать его. - Да как? Ведь если он не едет, так значит, Бруховецкий ,схватил его, а если это так, то ведь ни десятком, ни сотней казаков его не добудешь, а "вкыдатыся" нам заранее со всем своим войском до прибытия орды тоже нельзя. - Гм... оно так, - произнес Богун задумчиво, накручивая на палец свой длинный ус, - одначе могло ведь с ним и в дороге что-либо случиться... так вот что, - поднял он голову, - пусти ты меня, Петре, может я со своими орлятами разыщу , его. - Когда бы было другое время, кто бы задумывался о том, Иване, а теперь разве не знаешь, что на весах лежит? Дорошенко замолчал, молчал и Богун, понимая всю важность момента. - А вот что, Иване, - произнес Дорошенко, - пойдем-ка, "порадымся" еще с владыкой. Они застали митрополита Тукальского за рассматриванием какой-то рукописи. Он выслушал внимательно Дорошенко и лицо его омрачилось. - Так, - заговорил он, поглаживая свою седую бороду, - уже больше месяца прошло с тех пор, как ротмистр в отлучке, видимо, что его схватил со всеми людьми Бруховецкий... Могли бы случиться с ними, конечно, и какие другие "прыгоды", чего в пути не бывает, но тогда бы спасся хоть кто-нибудь из его казаков, да и сам Мазепа человек осторожный:на опасность не нарвется, а татар ему опасаться нечего. Да если бы Бруховецкий и отпустил его с миром, то не получая от нас до сих пор известий, он сам бы прислал к нам, да ведь и полковник Самойлович известил бы нас о случившемся. Значит, бесспорно, его схватил Бруховецкий, а поелику он схватил его, то видимо не верит нам и не хочет соединиться. А если оно так, то нам нельзя ни в каком случае "вкыдатыся" до прибытия орды с войсками на правый берег, дабы не разбудить бдительности его "до часу". И Дорошенко, и Богун молчали, не имея что возразить. - Так что же, так и пропадать казаку, владыка? - спросил после продолжительной паузы Богун. Владыко вздохнул. - Един за мнози... Будем надеяться на Божье милосердие. Милость Его спасает и во рву со львами, и в пещи огненной оставляет в живых... Все замолчали. XLIX Между тем Марианна поджидала в своем замке Мазепу, Андрей ревниво следил за нею, но девушка была все время замкнута, молчалива и избегала с ним всякого разговора. Так прошло четыре дня, минул пятый и шестой, а Мазепы все еще не было. На восьмой день беспокойство начало уже закрадываться в сердце девушки. Она принималась высчитывать по несколько раз, когда мог уже вернуться Мазепа. И хотя, конечно, его мог задержать для ответа и сам Бруховецкий и всякие другие непредвиденные обстоятельства, но сердце подсказывало ей, что это замедление не предвещает ничего хорошего. Уж не схватил ли его Бруховецкий? Приходила ей не раз в голову страшная мысль, но убежденная словами Мазепы в бесспорном успехе его поездки к Бруховецкому, она тут же отбрасывала ее. Так что же могло тогда с ним случиться? Какое-нибудь нападение ночной шайки, грабеж, убийство? О, разве мало теперь рыскает по большим дорогам этих "свавильных куп". Как ни старалась Марианна сдержать свое беспокойство и доказывать себе, что в таком предприятии нельзя никогда определить точно срок возвращения, но каждый раз ей вспоминались слова Мазепы, что он должен спешить, как только можно скооее к Дорошенко, - и тревога овладевала ею все больше и больше. Минул и девятый день, наступил десятый, - Мазепы все не было. Уже и полковник повторял несколько раз, покачивая многозначительно головой: - Гм.. что-то не видно нашего ротмистра. Один только Андрей оставался все время в самом прекрасном расположении духа, и каждый раз на такое замечание полковника отвечал одной и той же успокоительной фразой: - Да видно проехал прямо к Дорошенко, и то сказать, надо ведь было уже спешить. Отсутствие Мазепы он объяснил себе той запиской, которую он передал ему, и это последнее обстоятельство примирило его с Мазепой; в душе он чувствовал даже некоторое угрызение совести за то, что мог заподозрить его в желании увлечь Марианну. Теперь же все будет хорошо, - думал он, - Мазепа, очевидно, уже скачет по дороге к Чигирину; Марианна скоро забудет его. Что ни говори, - а лыцарь он славный! Но даст Бог, и он, Андрей, отблагодарит его когда-нибудь за этот честный "кавалерськый вчынок". Наступил уже одиннадцатый день после отъезда Мазепы. Марианна, полковни