своих дорогих гостей и свою дочь на тот берег. После обильного "пидвечирка" все уселись чинно в светлице, чтобы сотворить последнее крестное знамение на дорогу и проститься. Настала минута тишины, вызванная молитвенным настроением и отъезжающих, и провожающих. Вдруг, нежданно, негаданно раздался у хаты конский топот. Все вздрогнули и в тревоге вскочили, поглядывая в недоумении друг на друга. Но не успел никто из них дать себе какой-либо отчет в значении этого топота, как дверь распахнулась и на пороге ее появился статный шляхтич, в сопровождении вельможной панны... Все окаменели. А Галина, взглянув на этого шляхтича, не помня себя, не сознавая, что делает, вскрикнула: "Иван!" - и бросилась к вошедшему с рыданием на грудь. Вельможная панна побледнела, как полотно, и, отшатнувшись, ухватилась за наличник двери... LXIII Марианну до того поразила, и поразила неприятно, эта безумно-восторженная встреча какой-то простенькой девчиной Мазепы, что она, чувствуя бессилие взять себя в руки, сослалась на неотложную необходимость разведать о чем-то в селении и сейчас же ушла из светлицы. И батюшка, и Сыч были тоже смущены всей этой неожиданностью, растерянно просили панну полковникову отдохнуть с дороги, но она, поблагодарив за гостеприимство, отказалась воспользоваться им, пока не покончит своих спешных дел. Выходя из светлицы, Марианна бросила еще раз пытливый взгляд на Мазепу и заметила, что, при всем смущении, лицо его горело и сияло от счастья; стремительно вышла она в сени, на "ганок", и поспешила вскочить на своего коня, тут же наткнулась на двух девчат, стоявших под коморою: блондинка, убежавшая мгновенно из хаты, после пламенной встречи с Мазепой, плакала теперь на груди у брюнетки, но, очевидно, не от горя, а от избытка радости. Марианна ударила "острогамы" своего коня и понеслась вскачь по селу, за ней помчалась вслед и команда. С напряженной энергией стала размещать ее панна по квартирам. Заехала потом в корчму, порасспросила кое-кого из знакомых, бывавших у ее батька-полковника, о настроении местных умов и о готовности их подняться дружно при первом кличе, и, наконец, сама не давая себе отчета, помчалась к берегу Днепра, будто бы за тем, чтобы осмотреть переправы, но в сущности проскакала лишь вдоль берега милю взад и вперед и возвратилась к священнику уже поздним вечером, как раз на вечерю. Теперь уже она, овладев совершенно собой, была любезна, разговорчива, даже весела, с некоторым оттенком снисхождения и гордости, особенно с Мазепой. Последнего жег этот холод, он чувствовал весь яд его в своем сердце, сознавал и вину свою, он вместе с этой болью упреков играли в том же сердце тихая отрада и такое счастье, какого он не мог скрыть от глаз наблюдателей. Девчата, между тем, не садились вовсе за стол, а только прислуживали да ухаживали за гостями. Вельможной панне полковниковой была после вечери приготовлена в той же светлице постель, а Мазепа был помещен у дьячка; Сыч же, батюшка и обе девушки поместились в пекарне. Несмотря на усталость, на пышные подушки и перину, Марианне не спалось на новом месте, как она ни старалась забыться. Чувство обиды, едкое, зудящее, раздражало ей нервы и, несмотря на все усилия подавить его, упрямо росло и отгоняло сон от очей. Прежде всего в ней подымался вопрос: кто эта девчина, проявившая себя так резко и так неожиданно, по крайней мере, для нее? В последнее время Мазепа рассказывал ей и о своей семье, и о многих случаях из своей прошлой жизни, но о ней, об этой девчине, он не заикнулся ни словом: сестра ли она его, родственница ли близкая, или кто? Конечно, нет! Самые близкие родичи, положим, могут броситься на шею от радости, но они тем не будут смущаться, а эта не знала, куда деть глаза от стыда, краснела все, а из-под опущенных ресниц так и лучился восторг... При том, родичи Мазепы - известные паны из значной шляхты, а это совершенно простая девчина, пожалуй, даже из "поспильства", а если: так, то кто же она? Неужели его возлюбленная? Но это невероятно: как же сопоставить "эдукованого" лыцаря, знатного по происхождению шляхтича и невежественную, глупую девчину. Разве она была ему близкой? Ведь на этот счет молодежь неразборчива, но тогда как бы она осмелилась броситься при всех вельможному пану на шею? Нет! Устыдилась Марианна от такого предположения и почувствовала, как кровь бросилась ей в голову. Но кто же она? Может быть, только кажется; простенькой с виду, а пойди, поговори с ней... И эта загадка; напрягала до боли мозг Марианны, буравила ее сердце. - Да, ну ее к "дядьку"! - почти вскрикивала Марианна, закрывая свое взволнованное лицо подушкой, словно прячась от этого неотступного образа, который стоял перед ней в темноте неразгаданным сфинксом. Жарко ли было в низком покое, или от возбуждения работало у панны сердце быстрее, не она почувствовала затрудненное дыхание и необычайную духоту. Марианна сбросила одеяло и села на кровати. Долге сидела она неподвижно, стараясь думать о судьбе своей родины, о наступающих моментах отдаленной борьбы, о своем дорогом отце, рисковавшем на этот раз жизнью... Но непослушные, своевольные мысли все возвращались к Мазепе, а глупое сердце все ныло да ныло. - Э, что мне, наконец, этот Мазепа? Какое мне дело до его дивчат, - заговорила вслух Марианна, в сильном раздражении и досаде. - Что я ему за опекунша? Свое участие к нему, к его судьбе она объясняла сознанием, что в этой одаренной личности нашла преданного интересам Украины деятеля, и что такими личностями нужно дорожить всякому, кому дорого счастье родины. Если она сама рисковала даже собственной жизнью при поисках и освобождала из когтей Тамары Мазепу, то это опять-таки было из любви к родине... Если, наконец, она умеет ценить его душевные достоинства, его ум, его находчивость, отвагу, - то и тут нет ничего удивительного: истинно хорошему нельзя не сочувствовать, если этим хорошим наделено лицо, могущее сослужить для родины великую службу. - Но какое же дело мне до его дивчат? - повторяла она с горькой усмешкой, запрокинув назад голову, и не могла дать на этот вопрос решительного ответа... Только сердце ее учащенно билось при этом, а из ночной тьмы всплывал перед ней стройный, прекрасный образ и неотразимо устремлял на нее свои темные, полные ласки и неги глаза. Под утро только уснула Марианна и проспала дольше обыкновенного. Когда она вышла в пекарню, то застала там Галину; хозяев и гостя уже не было. Галина, растерявшись, хотела тоже убежать известить батюшку о приходе панны полковниковой и позвать Орысю, подать ей "сниданок", но Марианна ее остановила. - Не беспокойся для меня, милая, - обратилась она к ней со снисходительной улыбкой, - я человек простой и сама достану из печи сниданок, а поболтать с тобой приятнее, чем со стариками. - Как можно... я и ступить перед вельможной панной не умею. - Ха! Нашла еще перед кем учиться ступать! Я не польская панночка, что сидит сложа руки, да пальцами перебирает, а я и всякую "хлопьячу" работу делаю: и цепом махать умею, шаблей "орудувать", да и из мушкета маху не дам, так передо мной ступай всей пятой, а не на цыпочках. - Господи! - всплеснула руками Галина, - из мушкета умеет панна палить. Я бы "перелякалась" на смерть. - Не гаразд. Не те времена, чтобы "лякатыся" - заметила строго Марианна, - теперь всякий должен уметь владеть оружием, теперь и дивчата, и дети должны быть готовы броситься в бой за свою неньку Украйну. - Отчего? - изумилась как-то особенно наивно Галина, раскрыв широко свои задумчивые, полные особенной прелести глаза. Марианна посмотрела на нее с сожалением, но не могла не сознаться в глубине души, что девчина была необычайно привлекательна своей детской наружностью, что даже простоватая наивность шла к ней. - Да, - поправилась после небольшой паузы Галина, - дид мне говорил, что ляхи нас мучили, и что против них все бились. - Ну вот, то были ляхи одни, а теперь и ляхи, и татаре, и свои, что разорвали на две половины Украину. - Ой, лелечко! - всплеснула руками Галина, - как разорвали, чем разорвали? Марианна остановила на ней полный изумления взгляд и решила в уме, что она дура. - Нечистый их знает, - засмеялась она весело, - давай-ка лучше рогач. Что готовили? - Разные галушечки с салом... только я не попущу панну... - бросилась Галина к печи и вытянув горшок, наполнила из него миску вкусно приготовленным кушаньем. - Я еще после галушечек выйму и "лемищаных" вареников, томятся вон в рыночке, залитые сметаной и маслом, - все смелей и смелей становилась Галина, видя простое и приветливое обращение с собой важной панны. - Ну, вот примемся и за вареники, - приходила в более хорошее расположение духа и Марианна, - а ты кто будешь, дочка или родичка батюшки? - Нет, я внука Сыча. - Сыча? - переспросила озабоченно Марианна. - Да, из степи, далеко отсюда. - С правого берега? - Не знаю, с какого, а только далеко... три дня ехали... - И все время сидели в степи? - допрашивала Марианна. - Все время, одни, и людей не видели, только Немота да баба. - А как же с Мазепой познакомились? - спросила неожиданно Марианна, бросив на Галину проницательный взгляд. При этом вопросе Галина вспыхнула вся и, несколько смешавшись, ответила: - На том же хуторе, когда конь привез его мертвым, и мы его лечили с дидом. - Так его конь понес, сбросил, разбил? - Нет, он был привязан веревками к коню... Какие-то лиходеи привязали, веревки порезали его тело... Господи, какой это был ужас и какое горе! - У Галины при одном воспоминании об этом печальном событии наполнились слезами глаза. - Вон оно что! - протянула Марианна и замолчала. Она поняла, что эта наивная девушка спасла Мазепе жизнь и, спасая, отдала всю свою, без остатка, душу этому спасенному от смерти герою... Все это говорили ясно - и трепетавший от волнения голос, и самоотверженное выражение кроткого личика, и теплившиеся тихим счастьем глаза. У Марианны дрогнуло сердце и от чувства сострадания к этому ребенку, и от какой-то жгучей обиды. "А он же что? - завихрились в ее голове мысли, - платит ли ей такой же пылкой взаимностью, или, одержимый чувством благодарности, относится лишь со снисхождением к степнячке? Впрочем... пусть их! Стоит носиться с болячкой, да еще в такое время! Раздавить ее, разбить одним махом и баста! Одно только не по-шляхетски, - почему же он, заверяя меня в своей преданности и дружбе, скрыл от меня такой крупный случай в своей жизни? И это дикое зверство над ним кем учинено и за что? И эта степная спасительница?.. Все это чересчур важно, чтоб позволительно было скрыть от друга... Значит, мой лыцарь не искренен, а я, кажется, имела право на эту искренность. Ей так стало больно и горько, что она не могла продолжать больше "снидать" и, отказавшись от вареников, ушла из пекарни в светлицу: там застала она Орысю, убиравшую постель, и попросила приказать оседлать ей коня. - Так скоро уезжает вельможная панна? - изумилась та. - А мой пан отец рассчитывал, что панна полковникова погостит у нас, и пан гость говорил, что панна проводит его за Днепр. - За Днепр я не имею намерения и ехать, - ответила свысока, взволнованным голосом Марианна, - а что касается батюшки, то мне было очень приятно остаться у него, но, к сожалению, не то время... Орыся велела исполнить приказание панны Марианны, а последняя, оставшись в светлице одна, заходила быстро из угла в угол, чтоб разбить хоть телесной усталостью разыгравшуюся душевную бурю; мысли ее, потеряв логическое течение, кружились беспорядочным роем, воскрешая в ее памяти то ту, то другую картину из недавнего прошлого: то мелькнула перед ней картина нападения кабана и появление в этот страшный момент неожиданного спасителя, статного, пышного лыцаря, оставившего сразу своей бесстрашной отвагой неизгладимое впечатление. Да, это впечатление было жгучее и превратилось потом в какую-то истому, нарушившую ее душевный покой. Потом вспомнилось ей чувство бурной радости при второй встрече, чувство, удовлетворенное вполне более близким знакомством с душевными качествами ее спасителя, а дальше - бесконечный ряд сменявшихся сердечных тревог и мучений, новые радости, новые дружеские излияния, новые счастливые минуты, и вдруг такое разочарование!.. В эту минуту дверь отворилась, и на пороге ее явился парубок, лицо которого показалось Марианне знакомым. Она посмотрела и узнала в нем того самого казака, который приезжал к ним в замок. - Вельможная панна, - произнес, низко кланяясь, Остап, - я до пана ротмистра по важному делу. - Я не знаю, где этот пан ротмистр, - ответила Марианна по возможности спокойно, - ты, казаче, приезжал к нам недавно? - Приезжал к его милости пану полковнику и вельможную панну с ротмистром Мазепой там видел. - А, помню, - уронила Марианна, смутившись снова невольно. - А что такое случилось? - спросила она, чтобы замять неловкость. - А вот что, панно, - ступил шага два вперед Остап и, понизив голос, продолжал таинственно: - Пришел строгий наказ от его мосци гетмана Бруховецкого, чтоб поставили прибрежные села по Днепру "варту", значит; чтоб с того берега никого сюда не пропускали, а если кто с этого берега вздумает на тот бок переправляться, так чтоб каждого забивали в колодки и отправляли к воеводе. Да чтоб "допыльнувалы", не станет ли где на правый берег уходить молодой шляхтич с молодой панной, так чтоб их немедленно препроводить со скрученными руками к нему самому, к гетману. - Ага, вот на что раскидает он сети, - на крупную рыбу, - всполошилась она, убежденная вполне, что это на нее и на Мазепу устраивается облава. - Ну, а как поселяне, исполнят ли приказания своего гетмана беспрекословно или не выдадут своих друзей? - За своих поселян я ручаюсь, - промолвил уверенно Остап, встряхнув молодцевато чуприной, - но здесь остаются пока москали для разъездов, так за них поручиться нельзя. - Значит, нужно быть осторожнее и пересидеть некоторое время, - произнесла медленно, отвечая на свое течение мыслей, Марианна. - Слушай, казаче, - не найдется ли кто в вашем селе, чтобы знал потайные через топи тропы к нашей крепостце? - Да я сам их знаю и в последний раз пробрался к их милости "навпростець". - Так ты меня "зараз" можешь провесть? - С радостью, вельможная панно! - Вот спасибо! Найди же Мазепу, - он, верно, у дьяка, или где-либо тут, поблизу, предупреди его, чтоб был осторожен, и сам приготовься к отъезду, i Едва вышел Остап за ворота, как в светлицу вошли батюшка, Сыч и Мазепа; они разминулись с Остапом и не знали еще о налетевшей опасности. Батюшка, огорченный известием, что вельможная панна уезжает сейчас, стоял убитый, приписывая этот внезапный отъезд своему неуменью принять такую дорогую гостью и невозможности дать ей удобства. Мазепа тоже был смущен и растерян этим нежданным решением Марианны, сознавая в глубине души, что он виноват перед этой редкой по красоте, по уму и по рыцарским доблестям девушкой, - и виноват страшно: это сознание вонзалось в его сердце укором и угнетало его самого до отчаяния. На просьбы Мазепы исполнить данное обещание Марианна отвечала сухо, что обстоятельства изменились, и что благоразумие велит им всем быть осторожнее, так как погоня Тамары уже здесь; она советовала Мазепе пообождать с переправой на правую сторону Днепра, пока не удалится от села расставленная гетманом московская стража; говорила, что она оставит ему для прикрытия большую часть команды, имея в виду, что сама отправится к себе по таким непролазным местам, куда враг не покажет и носа. На Мазепу все это - и настигшая их погоня, и расставленная ему западня, и предлагаемая помощь, - не произвело, видимо, никакого впечатления: он слушал советы и предостережения совершенно равнодушно, подавленный заслуженной холодностью своего бывшего друга. Вошедшая в это время в светлицу Галина смутила еще больше Мазепу; но глаза их встретились и озарились счастьем. Марианна обратилась к батюшке и стала уверять его горячо, что она так ценит его ласковый, сердечный прием, что считала бы за счастье пробыть несколько дней в этом уютном уголке, среди такой душевной семьи, но, к сожалению, ее гонят отсюда новые беды, против которых нужно всем принять неотложные меры. LXIV - Мой рыцарский долг, - произнес Мазепа, - велит... и я не думаю, чтоб панна отказала мне в чести и счастьи проводить ее обратно. Галина при этом предложении побледнела, раскрыв широко свои лучистые, блеснувшие влагой глаза. - Благодарю сердечно пана Мазепу за предложенную мне рыцарскую услугу, - сказала почтительно, но с иронией в тоне, Марианна, - за его готовность быть моим защитником в пути, но я должна лишить себя этого удовольствия: пан забывает, что у него есть еще высший долг, - привезти поскорей сведения своему гетману и подвинуть его на решительный шаг. Меня же проведет знающий лучше потайные тропы здешний житель Остап. Мазепа закусил от досады губу и замолчал. Он почувствовал в словах Марианны яд презрения, и сердце у него сжалось от боли. - Не откажите, не опечальте меня, старика, досточтимая пани, славного защитника нашего дщерь, - соизволь хоть оттрапезовать с нами, - кланялся между тем низко, придерживая у груди подрясник рукой, растроганный батюшка. - Видит Бог, - ответила с чувством Марианна, - как мне дороги ваши ласки и гостеприимство, но, простите меня, - опасность слишком велика и каждая минута дорога. Батюшка, сознавая правоту ее слов, развел только руками и засуетился с Орысей, стараясь уложить на дорогу дорогой гостье побольше пирогов и кнышей. Сыч со своей внукой Галиной тоже вышел помочь им. - Панна Марианна, - отозвался тогда изменившимся от внутренней боли голосом Мазепа, сделав по направлению к ней несколько неверных шагов. - Я не знаю чем... пусть и виновен... но кара жестока, не по силам... - О какой каре говорит пан? - подняла величаво голову и скользнула по Мазепе холодным, недоумевающим взглядом. - Разруби это сердце ножом, - захлебнулся словом Мазепа и побледнел, - и увидишь, панно, что оно полно признательности к тебе за спасение, оно полно чувства высокой дружбы... У Марианны шевельнулся было на миг горячий порыв к своему другу, но она сдержала его и прервала излияния Мазепы иронической фразой: - Пану не к чему наполнять признательностью до краев свое сердце, пан спас от смерти меня, а я спасла пана, - мы только поквитовались в услугах! А теперь пожелаем друг другу счастливого пути, пожелаем исполнить долг наш! - и она, пожав убитому ротмистру руку, гордо вышла из светлицы на "ганок"... Во время суеты и последних минут прощанья с Марианной Мазепа не мог себе дать отчета в той буре нахлынувших чувств, которая ошеломила, оглушила его до невменяемости, и стоял он каким-то камнем, и двигался автоматически, и бросался даже поддержать стремя дорогой гостье, лишь по усвоенной светской привычке. Но когда пышная панна с командой своей выехала за ворота, а домашние вышли тоже проводить ее и дворик совсем опустел, тогда Мазепа начал понемногу приходить в себя и ощущать сознательно свои страданья. Все более существенные удары и невзгоды, слетевшие снова на его голову, были пока заглушены одним криком души, почуявшей невыносимую обиду, и обиду, нанесенную дорогим другом, спасшим ему жизнь. В чем состояла эта обида, Мазепа не мог еще уяснить себе, а только чувствовал, что яд ее отравляет ему существование в эту минуту, да так, что ему тяжело даже быть среди людей и скрывать от них свое настроение. Потому-то Мазепа и поспешил уйти через садик в хату дьяка; здесь, в полутьме и уединении, ему показалось легче: всполошенный, беспорядочный рой его мыслей стал мало-помалу улегаться и принимать логическое течение; но внутренние боли не только не уменьшились, но обострялись еще сильней... - Да, обида, оскорбление! Он чувствовал ее лезвие в груди, оно проникало до сердца и заставляло его вздрагивать конвульсивно. - Но что она сказала, чем оскорбила - Мазепа припоминал, искал это слово, но не находил... Действительно, такого обидного слова, кажется, не было; но что же было такое, что так его поразило жестоко - А вот что: равнодушие и холодность! Да, она этой убийственной холодностью, гордой и недоступной, отравила ему и радость, и счастье, и все существование... О, этот удар жесток, страшно жесток! - вскрикнул Мазепа. - "За что же, за что такой удар?" - стучал ему в виски роковой вопрос и вонзался тупой иглой в сердце. Как она была ласкова, обворожительна даже в обращении, каким теплым огнем светились ему эти орлиные очи, сколько дружбы и беззаветной преданности сказывалось в каждом ее слове, в каждом движении?.. Что дружба? - Она спасла ему жизнь, да мало того, что спасла, а своей жизнью рисковала самоотверженно, - и все это разбито, сметено, отнято у него с презрительным смехом, и он сам брошен ограбленным среди дороги... За что же, за что? Какую вину он совершил? Неужели безумная, детская радость Галины так ее поразила? Что же в ней она могла заподозрить? Любовь? А хоть бы и так, то что ей? Неужели детская, чистая привязанность этой прозрачной души могла неприятно поразить Марианну, такую отзывчивую на людские страдания? Но если бы даже и так, то при чем же он, почему на него одного брошена беспощадной рукой эта кара? В чем же суть? Значит, панне не нравится, чтобы кто-либо любил Мазепу? Значит, она ревнует?! Напавши на такое толкование ее гнева, Мазепа со всей стремительностью своего темперамента отдался разрешению этого вопроса; теперь уже чувство испытываемой им боли стало ослабевать и неметь, заменяясь лишь жгучим раздражением. Да, это ревность - бесспорно и непреложно! Оттого-то отразилось и на нем ее жало. Непризнанная любовь прячет от людей свое горе, изливает его в уединении в слезах, а не бросается вселюдно в объятия... Только одна упроченная взаимность дает на них право: значит, и он, Мазепа, любит Галину, значит, он дал ей право на эти объятия! Вот что обидело Марианну и заставило ее так жестоко поступить с ним... Но если она ревнует, то, значит, любит? Это слово заставило затрепетать сердце Мазепы и гордостью, и радостью, но вместе с тем и какой-то скрытой тоской; чувство едкой обиды вдруг совсем разрешилось и преобразило мрачное настроение его духа в жизнерадостное, победное. Любит! Какое счастье! Ведь другой такой панны и по величавой красе, и по бессчетным достоинствам ее могучей души - нет в Украине, всякому лыцарю за честь и за гордость ее внимание, а сердечная привязанность - за великую радость... И вдруг он, Мазепа, оказался ее избранником. Разгоревшись от охватившего его самодовольного чувства, приятно щекотавшего его самолюбие, Мазепа стал усиленно ходить по крошечной хатке, предаваясь не мыслям, а сладостным ощущениям, волновавшим какой-то отрадой его кровь: теперь ему, напротив, желалось размыкать в широкой степи, в удалой борьбе разыгравшуюся от радости силу, а не сидеть одиноко в этой темной и душной клетке... - Да, любит! - повторил он, отбрасывая назад свою чуприну - И чем больше любит, тем сильней могла и отомстить своему "зрадныку", но при этом обида уже не в обиду, а в ласку, в отраду! - А он же как? Любит ли он ее, эту дивную героиню? - задал себе Мазепа вопрос, и остановился... Улегшиеся было в приятном затишье мятежные мысли снова всполошились тревожно... Конечно, он чувствует в своем сердце к ней глубокую признательность за ее самоотвержение, он преклоняется перед доблестями ее души, он ее высоко ценит, как союзницу в деле спасения родины... Но любит ли, "кохае" ли, вот что?.. Но, если бы не любил, то почему же ему было бы больно, невыносимо больно от ее холодности? Конечно, и при дружбе - потеря дружеских отношений тяжела; но тут - так ли? Уж не любит ли и он безумно Марианну? А Галина? А ее беззаветная любовь? - Сердце у него сжалось от боли и что-то сдавило ему горло... - Нет, разбить жизнь этому ангелу - святотатство, кощунство над всем, что есть в мире прекрасного, чистого и святого... Но откуда же он заключил, что Галина его любит сознательной, неугасимой любовью, которой исход - или взаимное счастье, или могила? - Снова прокрадывалось ему в сердце сомнение... Детскую привязанность невинного, не знающего жизни ребенка нельзя еще считать за "кохання". Мазепа, наконец, так запутался в этих вопросах и сомнениях, что почувствовал просто нравственную усталость, и, не пожелав больше копаться в своей наболевшей душе, направился прямо к батюшке. Там все были встревожены его отсутствием, особенно ввиду сообщенных Остапом грозных известий, а потому и обрадовались Мазепе... А Галина... да как же могло родиться сомнение, что она его не "кохае", не любит? - Ой, любит, беззаветно любит! - зазвенела струна в сердце Мазепы, и вспыхнуло оно таким счастьем, такой радостью, перед которой растаяли все перенесенные им страдания и тревоги, уносясь куда-то мутным туманом... Мазепа только чувствовал, что в каждом ударе его сердца звучит отрада! Проверивши показания Остапа, все убедились, что переезжать Днепр было теперь не только опасно, а прямо безумно, а потому и Мазепа, и Сыч решились пересидеть у батюшки, пока не дадут им знать поставленные лазутчики, что московская стража удалилась. Галина была в восторге от этого и благодарила Бога в душе за счастье, ниспосланное ей в награду за долгое, мучительное терпение: ведь если бы Днепр был свободен, то Мазепа уехал бы на другой день к Дорошенко, а теперь нагрянувшая беда задержит его в этом уголке и продлит ей блаженство.. Про опасность от этой беды она, опьяненная радостью, и не думала... Да и все, кажется, охвачены были настолько счастливой минутой, что и не думали о завтрашнем дне... и время понеслось в этом счастливом, крохотном уголке какой-то гармонической, тихой волной, приносившей с каждой струёй старикам утешение, а молодежи новые звуки радостной песни любви... Когда за "сниданком" или "вечерею" Мазепа рассказывал всем о своих приключениях за время разлуки с Сычом, а особенно о несчастьях, случившихся с ним в последнее время, то глаза Галины не отрывались от его очей и, сообразно ходу рассказа, то наполнялись слезами, то загорались радостью; она неподвижно и молчаливо сидела, вся поглощенная его рассказом, благоговея при созерцании боготворимого ею лыцаря... Мазепа тоже не мог оторваться от этого дивного, дышавшего неизъяснимой прелестью личика, которое с каждым днем хорошело и расцветало. Полное чистосердечие этой неиспорченной души, прозрачной в своих движениях и порывах, чистой в своих побуждениях, светившейся огнем святой, беззаветной любви, - возбуждало у Мазепы трогательное чувство, умиляло его, приносило высокое наслаждение гармонией бытия; очаровательный образ этого кроткого ребенка запечатлевался в его сердце неизгладимыми чертами, таким блаженством наделяя его, какое примиряет человека со всеми невзгодами и скорбями жизни. Когда же старики уходили по хозяйским и другим делам из светлицы, а Орыся также убегала на свидание с возвратившимся Остапом, то Мазепа с Галиной оставались одни, и тогда еще живей и счастливей происходил обмен их мыслей и чувств, теплей становилась беседа и ярче светились глаза; даже застенчивая Галина преображалась и начинала сама своим серебристым голоском передавать своему другу пережитые ею страдания. В этих дружеских беседах, которые с каждым днем становились непринужденнее, Мазепа с восторгом открывал новые и новые богатства ее души и ума: последний, при всем убожестве знаний, обнаруживал большие дарования и память, и наблюдательность, и гибкость в усвоении всякого рода понятий. Мазепа часто в этих беседах касался и современных событий, объясняя Галине их значение и открывая перед ней перспективы будущего, к которому должна бы стремиться душа каждого верного сына Украины. Галина слушала с жадностью эти сообщения и проникалась ими всецело: чего она не могла сразу понять своим разумом, то чуяла сердцем и откликалась им на всякий призыв своего друга. В таком чистом, как жертвенный огонь, упоении бежали счастливые дни; сладкое, нежащее душу забытье отметало от Мазепы и злобу дня, и горечь разрыва с Марианной, и предстоящие новые бури. Но вот жизнь снова дохнула на них своими тревогами и нарушила их дремавший покой. Раз, под вечер, когда они ворковали вдвоем, и Галина передавала Мазепе о той безысходной тоске, что охватывала ее, особенно в длинные ночи, тоске, изводившей ее невыносимой болью по нем, по ее исчезнувшем друге, вошла к ним на минуту Орыся и объявила радостно, что московская стража снялась со своих бивуаков и начала подвигаться вверх по Днепру и что вскоре, быть может и завтра, можно будет переправиться на ту сторону, так как здесь останутся "на варти свои верные и преданные люди. Это известие, вместо радости скорого избавления от неприятельской осады, принесло и Мазепе, и Галине неожиданное горе, поразившее их особенно в первую минуту резкой, чувствительной болью. Завтра, быть может, свобода! Но неволя - их безмятежный рай, а свобода - разлука со всеми ее бичами, тревогой, тоской и отчаянием! Долго они молчали, пришибленные этой новостью, будившей их от волшебного забытья и возвращавшей к неумолимой грозной действительности. - Ой, лелечки! Ой, Боженьку мой! - застонала наконец тихо Галина, словно причитывая над умирающим счастьем, улетавшим снова от них куда-то в безвестную даль, - ты уедешь... Ты "зныкнеш" с очей моих и снова настанет для меня ночь, долгая, беспросветная, да с такой тоской! Ox! - сжала она свои руки у сердца, словно чувствуя уже ее когти, и устремляла испуганные до ужаса глаза на Мазепу. - Радость моя, зиронька моя ясная, - взял ее тихо за руки Мазепа и почувствовал, как в его сердце словно оборвалось что-то и наполнило горячей струёй ему грудь, - что же опечалилась, "зажурылась"? Ведь разлучимся мы не на веки, - я только побываю у нашего гетмана, передам ему все и наведаюсь к вам сейчас же на хутор. - Нет, нет, не отпустит он тебя скоро, не отпустит, - заломила она свои руки, и чистые, как утренняя роса, слезы покатились жемчугом по ее побледневшим щекам... - Никто тебя не отпустит, никто, - заголосила она тихо, как поет умирающим звуком надорванная струна, - всякий тебя держит, от себя не пускает: и друг, и недруг... всякий желает отнять у меня... Ой, какая ж это мука! - Господь с тобой, голубка моя, горличка моя тихая, - утешал он ее дрожащим растроганным голосом, - ты напрасно рвешь свое сердце, ты напрасно роняешь слезу... Никому я не нужен... только враги уцепились бы за меня когтями, а друзья - все они здесь, в тебе одной, моей зироньке ясной, посланной Богом. Эти ласковые, дышавшие искренним чувством слова не отразились однако счастливой улыбкой на опечаленном личике девчины; ее горе было так велико, что заглушало всякую радость. - Соколе мой, орле сизый, - продолжала она стонущим от неудержимой боли голосом, - ой, когда б знал ты, как тяжело без тебя, как сиротливо, как больно! Все ты мне на этом свете, все! - И батько, и ненька, и друг, и брат, и весь мир! Пока я тебя не знала, я и не помнила ничего: жила ли и радовалась ли чему, - все забыла! А как увидела тебя, так словно солнце блеснуло на меня и заглянуло лаской мне в сердце. Все осветилось, заблестело кругом... повеяло теплом... Ах, как хорошо мне стало, как хорошо! День настал, счастье заиграло и радость зазвенела вот здесь, словно песня, словно песня... - Ангел мой, дытынка моя родная! - шептал очарованный этим признаньем Мазепа, чувствуя, как неизведанное еще горячее, непорочное счастье подымает его на своих радужных крыльях куда-то в лазурную высь. - Как же мне быть без тебя, как же быть? - заметалась Галина в тоске, ухватясь руками за голову, словно желая выжать из нее ответ на вопль своего сердца. - Ведь день без тебя это такая нудьга, что сердце разорвется от муки... да нет этих дней без тебя, нет, - все это ночи темные, черные, беспросветные... Конца им нет без тебя... Ох, они хуже могилы, там по крайности тихий покой, а здесь "нудьга" да "грызота". - Так тебе тяжело без меня? - всматривался восторженно в это дорогое ему личико Мазепа, задыхаясь от волнения. - Ох, как тяжко! - вздохнула Галина, - не могу я больше пережить эту тугу. Она давит меня, гнет к сырой земле... без тебя смерть мне! - Так я дорог тебе? - так ты любишь, кохаешь меня? - наклонился к ней так близко Мазепа, что ее обдало жаром его дыхания. - Господи! - вырвался у нее наболевший вопль, и она с рыданьем припала к его груди. - Счастье мое! - задохнулся даже от прилива могучего чувства Мазепа. - Единая, безраздельная... до гробовой доски. Только увидя тебя, я узнал чистую радость, только побывши с тобой, я "спизнався" со щирым, непродажным чувством и научился молиться! Да, - шептал он, осыпая горячими поцелуями ее головку, шею и вздрагивавшие все еще плечики, - молиться, да, потому что душа твоя ясная, как кристалл, вызывала лишь самые чистые молитвы... Нет! Никому не уступлю я тебя, - ты послана мне Богом. В тебе все мои утехи, все радости. Пусть "шарпа?" меня жизнь, пусть рвут на "шматкы'' ее бури - у меня счастье и за это счастье я перенесу всякие муки, всякие "катування". Галина только жалась к нему и трепетала от охватившего ее блаженства, в котором погасли слезы и зажглись звезды нового счастья. В сенях раздался стук шагов, с шумом распахнулась дверь, и на пороге появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Сыч. - Собирайтесь, детки! - крикнул он весело, - можно уже ехать. Мазепа и Галина едва успели отскочить друг от друга, но не умели скрыть волнения, которое зажгло им лица нескрываемым счастьем. Сыч понял их смущение и, улыбнувшись в седой ус, продолжал более сдержанным голосом, не отрывая от Мазепы пытливого взгляда: - Московских стрельцов уже слизнуло языком; по-моему, наилучше нам воспользоваться сегодняшней же ночью, а то не ровен час", другие аспиды найдут и помешают, а за нами и хутор уже "тужыть", да и вельможному лыцарю нужно уже, вероятно, спешить по войсковым требам. У каждого ведь свое дело и свое горе. Мазепа почувствовал в этих словах скрытый страх старика, чтобы шляхетный пан не взбаламутил его внучки, и хотел было сразу успокоить его на этот счет, но здесь помешали вошедшие в это время в хату батюшка и Орыся... LXV Сборы Сыча в дорогу были недолги. У него давно уже стояли упакованные вещи, а у Мазепы не было почти никакой поклажи. Орыся не отменила прежнего решения и уезжала, к радости Галины, с нею на хутор. Правда ее гнало туда отчасти эгоистическое чувство: Остап ведь тоже выезжал за Днепр к Дорошенко вместе с Мазепой, а потому для нее было больше вероятия, что он вместе же с Мазепой скорее сможет навестить их на хуторе, чем в Волчьих Байраках, куда ему, как перебежчику, опасно было одному и возвращаться. Батюшка поддался наконец общим убеждениям и решился отправиться на некоторое время с Сычом на хутор - переждать опасную "хуртовыну", так как и паства его один за другим покидала опасную приднепровскую деревню и бежала кто в города, кто в непролазные пущи, а все молодые и сильные, соединившись в загон, отправились к Гострому, куда стекались отовсюду вооруженные "купы" и загоны. Переправа через Днепр прошла счастливо, без особых приключений, хотя их "дуб" и встретил какой-то подозрительный челнок, наткнувшийся на них два раза и исчезнувший при оклике во мгле. На другой день рано утром доехали все вместе до корчмы, от которой дороги расходились уже в противоположные стороны. Здесь путники должны были расстаться. Мазепа крепко обнял Сыча и сказал с чувством: - Верь, батьку, что Мазепе твоя внучка стала давно родной и что сердце его не способно на "потайну зраду". - Верю, мой сыну! - произнес тронутый до глубины души Сыч, - храни тебя, Боже, везде и храни твою душу. Галину обнял Мазепа порывисто, горячо и, шепнув ей на ухо: "Моя! Навеки моя!" - вскочил на коня и полетел вперед стрелою, боясь обернуться назад... Оставим пока Сыча и Галину, стремящихся в свой тихий хутор, затерянный среди неоглядных степей, далекий от бурь житейских, и перенесемся туда, где вновь зазвенели мечи, запели татарские стрелы... Дорошенко, вместе с татарской ордой, напал на коронного атамана Яна Собеского в местечке Подгайцах; хотя лагерь поляков был укреплен глубоким рвом и окопами, но не представлял сильной позиции, так как окрестные возвышенности господствовали над ним, а замок Потоцкого, оберегавший это местечко, был слабо вооружен; даже "круча", лежавшая на противоположном конце местечка, на которой возведен был городок с сильными батареями, представляла более сильный оплот, чем замок: она, собственно, была ключом к этому лагерю. Белесоватый дым широкими полосами висел над местечком и полз по окрестным полям; то там, то сям прорывали его змейками молнии, сопровождавшиеся резким треском, вырезывавшимся среди общего, грозного гула. Солнце уже скрылось за холмистой далью, и вечерний сумрак стал набегать на поля, орошенные свежей кровью. В этом сумраке орды татар, налетевшие яростно на правое крыло польских войск, казались беспорядочными тучами черных демонов, стремившихся с воем и ревом поглотить горсть храбрецов, но последние, осыпанные стрелами, отступали стойко и принимали на свои длинные копья рассвирепевших врагов. Много уже лежало их на поле, перемешанных с польскими трупами; безжалостно топтали их взбешенные, метавшиеся во все стороны кони... Татары, усилив еще раз нападение, начали отставать, боясь, ввиду наступающего вечера, попасть под перекрестный огонь из окопов или в засаду. Левое крыло было уже оттиснуто казаками к круче, составлявшей главный бастион укрепленного лагеря; с высоты его, со змеившейся в сердце тоской, смотрел на это побоище, на разгром своих славных сил, молодой вождь польских войск, коронный гетман Ян Собеский; охваченный жаждой геройских подвигов и славы, он с неописанно дерзкой стремительностью бросился вырывать себе у Беллоны лавровый венок и теперь стоял раненый у лафета подбитого орудия, ожидая минуты последнего натиска, готовившего ему здесь могилу... Он не мог себе простить безумной оплошности, с какой самонадеянно шел в неприятельскую страну, обессилив еще себя разосланными по сторонам летучими отрядами, для разорения и исстребления всего по пути... И вот - конец!.. Но татары отставали, давалась отсрочка, и на душе у него начинала шевелиться надежда. А за узкой долиной, на дне которой бурлила по каменной "рыни" горная речонка, на высокой "кручи" стоял соперник его, гетман Дорошенко, и орлиным взором следил за ходом битвы, которая должна была кончиться взятием в плен всего польского лагеря и самого этого юного героя, Собеского, - такой исход был неизбежен; лагерь дольше держаться не мог, и сегодня испробована была осажденными последняя отчаянная попытка прорваться сквозь ряды неприятелей. Кровный караковой масти конь бил нетерпеливо копытом, пытаясь ежеминутно помчаться вихрем туда, где клубился багровыми прядями дым, где слышался грохот и рев, и глухой гул, словно на взбудораженном бурею море... Глаза гетмана горят отвагой и восторгом, лицо озарено радостью и надеждой, грудь высоко вздымается от волнения... Еще один натиск, один последний удар, и этот надменный Собеский будет раздавлен, а вместе с ним будут уничтожены и лучшие силы Речи Посполитой... Враг будет уничтожен навеки... Что тогда предпримет это кичливое шляхетство?.. Обрезаны у него крылья, а отрасти им не дадим ни мы, ни соседи! - проносились в голове его ураганом отрывки мыслей, но напряженность данной минуты обрывала их и приковывала к этим дымящимся долинам. - Что же это татаре умерили атаку, холоднее ведут ее, - заволновался со страшной тревогой гетман, - направо Богун ждет их последнего натиска, чтобы ударить... а они трусят, косоглазые черти!.. Гетман ударил было "острогамы" коня, подняв его на дыбы, но в эту минуту подлетел к нему на взмыленном коне молодой его писарь Кочубей. - Что же твои родичи, - накинулся с раздражением гетман на оторопевшего писаря, - дружным натиском не опрокидывают врага? Пугаться вздумали, что ли? - Мурзы остановили атаку, - словно извинялся Кочубей за татар, - говорят, что и без того полегло их много, а ляхов можно будет завтра и голыми руками забрать. - А что же они, черномазые дьяволы, думают на готовое только сбегаться? Чужими руками жар загребать? - Да, они на это падки, на беззащитные села нападать так много у них отваги, а брать таборы укрепленные, либо замки, ух, как не любят! - Лети стрелой и передай Калге, чтобы приказал всем силам ударить, а я ударю справа, и ворвемся по пятам неприятеля в их лагерь... Теперь настала минута сокрушить их одним ударом. Передай от меня моему брату, могучему повелителю орд, что и его приглашаю в замок, - вон тот, на котором еще вьются польские флаги. Не успел Дорошенко окончить своей фразы, как раздался справа у речки страшный гик, и стройные толпы спешившихся казаков лавами двинулись через речку на тот берег, по направлению к бастиону, на котором стоял Ян Собеский. Перебравшись через бурный поток, колонны бросились с наклоненными пиками в атаку. Сумрак стушевывал ясность очертаний, и под его пеленой казалось, что какое-то грозное, волнующееся чудовище несется с раскрытой пастью на это небольшое укрепление, готовясь его проглотить беспощадно. - Смотри, это Богун уже бросился на ту "кручу"... Отступающие поляки могут прийти к своим на помощь... Ураганом лети... Все зависит от этой минуты! - крикнул Дорошенко бросившемуся вскачь с места Кочубею. Он сам хотел было броситься вслед за ним, но решительный момент битвы приковал его к месту: быть может, потребуется Богуну подмога, а его не будет... Вот зевнуло пламенем "пекло", вздрогнула от грохота земля, еще раз, другой зигзагами пробежала по всем холмам огненная змея, и все вдруг потухло. Видно только было сквозь белую дымку, что темные массы полезли на холмы неукротимым потоком. - Эх, теперь бы слева ударить, а они приостановились, трусы, тхоры! - скрежетал Дорошенко от досады зубами и, не выдержав, помчался к татарскому войску. Почти у татарского стана перерезал ему дорогу Палий. - "Коуча взята, - доложил ему подлетевший Палий, пылавший боевым восторгом, - гармата взята, всю "кручу" укрыли трупами ляхи. Собеский с "недобыткамы" отступил за окопы подзамка, туда и другие вошли. Как, батьку гетмане, велишь, - "добувать" ли подзамчье? - А жив ли орел мой, старославный Богун? - Жив, хвала Богу, ждет твоего наказу. - Спасибо Богу и тебе за известие, мой сокол... Сейчас вот ударим на них с других сторон. Гетмана встретил статный и красивый Нурредин, гарцевавший на белоснежном коне. - Во имя Пророка, во имя его светозарной правды, молю тебя, брат мои, блистательный витязь, - обратился гетман к нему по-татарски, - направь снова необходимые силы твои на эту кучку бледных от страха врагов: они побегут от твоего орлиного взора, они полягут от твоего покрика, как ковыль припадает к земле от дыхания бури... Богун уже взял "гармату"... теперь уже нет и ворога, который бы затруднил вход в их лагерь, а там ожидает их несметная и богатая добыча. - О, велик Аллах и Магомет пророк его! - воскликнул обрадованный Нурредин, приложив руку к челу и к сердцу, - твое известие, брат мой и союзник, гремящий славой от великой реки до Карпат, усладило мое сердце ароматом розы нагорной... Но к чему нам подвергать опасности в ночное, неверное время свое рыцарство, когда мы заберем их всех утром? Теперь ведь им сопротивляться так же безумно, как безумно бросаться человеку в пасть разъяренного моря. - Разум твой, брате мой, блистает, как месяц, - пробовал убедить его гетман, - если постучишь к нему, то он скажет, что это самая удобная минута разгромить врага, он ошеломлен теперь страхом, и если слепая ночь опасна для вас, то она еще больше навеет ужасов врагу. - Это так, - заметил Нурредин, - но вон показался двурогий месяц и нам нужно сотворить молитву. У нас много потерь, трупов своих мы не можем оставить на поле. Завтра, при блистательном солнце, мы соединим свои силы, враг никуда не уйдет... Как ни пробовал гетман подвинуть к атаке Нурредина, тот упорно стоял на своем, сознавая, что и самые мурзы не согласятся на ночное нападение... Дорошенко хотел поехать еще к главному вождю, султану Калге, но рассчитал, что и там встретит такой же отпор. С досадой он отъехал назад, утешая себя тем, что враги окружены действительно со всех сторон такими силами, от которых им не уйти, а помощи неоткуда было им ждать, хотя Собеский и распускал ложные слухи, будто с часу на час к ним прибудет и король, и молодой Вишневецкий. Дорошенко поскакал во взятую Богуном крепостцу, чтобы осмотреть позиции и сделать распоряжение к последнему штурму. По дороге Палий ему рассказывал, как ляхи их хотели застращать. - Много смеху было, ясновельможный гетмане, как добрались до тех валов! Смотрим, кругом торчит видимо-невидимо гармат, ну, известно, морозом сыпнуло "поза шкурою"... Как ревнули ж эти все жерла, так мы и присели, только они по дурному выпалили, поверх голов шугнуло, а мы тогда бурей на них, накрыли "гармашив", а их погнали... Только, ясновельможная мосць, подумай, какие это были гарматы?.. Простые, обсмоленные "вулыкы"... они их поставили на колесах, да через них из мушкетов и палили... Ха, ха! Выдумали, чем пугать! Да мало того, уже когда мы дрались за валы, так они в нас бросали обсмоленными "барылкамы"... - Бедные, - улыбнулся и Дорошенко, - видно у них и пороху уже нет совсем, как и харчей. Гетман обнял Ботуна и долго не выпускал из объятий. - Друг мой, орел Украины! - говорил он взволнованным голосом. - Ты оплот вашей бедной, раздвоенной отчизны, на тебя вся моя надежда... Эх, если бы еще приручить нам и другого орла, Сирко, если бы победить долею нашей неньки его узкую ненависть, тогда бы втроем "збудувалы" такую свою хату.. - На Бога надейся, - промолвил растроганным голосом Богун, - жаль только, что остановили сегодня "завзятцив". Взятые пленные были допрошены тут же и все единогласно показали, что уже третий день в их лагере настоящий голод и мор, что замок хотя и каменный, но все прочие постройки деревянные, и если подзамчье сжечь, то сгорит и замок. - Значит они у нас в шапке, - успокоился совершенно Дорошенко и, сделав распоряжение, чтоб пушки обращены были все на подзамчье и чтобы расставлена везде была "варта", пригласил к себе Богуна, писаря и есаула на вечерю. Длинны осенние вечера, а ночи еще длиннее. В палатке гетмана ярко горят канделябры, восковые свечи топятся и накипают темно-желтыми сосульками; мутное пламя колеблется от врывающегося в палатку холодного ветра и красноватым мигающим светом выхватывает из тьмы оживленные лица собеседников. Вечеря уже отошла, но кубки еще полны темной ароматной влаги, да и в пузатых сулеях и темных серебряных жбанах она искрится золотистым отливом. Говор собеседников звучит веселыми нотами и прерывается иногда молодым смехом; юные герои опьянены восторгом победы и с воодушевлением передают ее отдельные эпизоды. Лицогетмана озарено улыбкой высокого счастья. Даже угрюмое выражение усеянного морщинами лица Богуна заменилось отблеском радости. - Да, - говорил вдохновенно гетман, - завтрашний день решит нам долю Украины. Быть может, это утро будет рассветом счастья и блага многострадальному нашему люду. Шляхетская, панская гидра не скоро после этого удара поднимет свои головы, а нам нужно будет воспользоваться этим моментом и отделиться от нее навеки. Когда бы только Бог помог завтра... - Да уже этих войск и самого Собеского, ясновельможный наш батьку, и не считай - все они в "жмени"! - выкрикнул задорно Палий, подняв сжатый кулак. - Так-то оно так, - кивнул головою Богун, - а все-таки вернее бы было, если бы теперь вечеряли в замке. - Д-да, заупрямились мурзы, не захотели возобновить нападения, как я ни упрашивал, - дергал Дорошенко с досадой свою бородку "янычарку", запущенную лишь на подбородке. - О, этот Нурредин - хитрая собака, глаза у него так и бегают... Даже Калга наклоняет ухо к нему. - Ох, доверять-то им трудно, - вздохнул Богун, - одно слово "невира". Нашу ведь братию считают они за собак; им и Коран не только дозволяет нас обманывать, а даже дает большую награду за всякого обманутого или убитого христианина. В это время в палатку вошел встревоженный гетманский джура и объявил, что соседнее село все в огне. Действительно, из-за откинутой полы палатки виднелось яркое зарево, от которого зловеще багровело темное небо. - Уж не поляки ли зажгли для отводу, а сами прорвались? - вскочил встревоженный гетман и вышел стремительно из палатки. - Нет, любый батьку, успокойся, - заметил Богун, - село лежит за татарским лагерем, - ляхам туда не прорваться, а уж не жарты ли это наших союзников? - Не может быть, - возразил гетман, но тем не менее сейчас же послал есаула и писаря осведомиться об этом пожаре. - Вот тебе, друже мой, новый довод, - продолжал доказывать свою мысль Богун, когда они снова вернулись к своим кубкам в палатку, - надеяться на татар невозможно, а ты еще все думал про Турцию! - И думал, голубе мой, и думаю, - тихо сказал гетман, проводя рукой по своему высокому, отуманенному налетевшей тоской, челу. - Турция ведь за морем, и на нас оттуда своих лап не наложит, а татарву сдержит: не осмелятся они тогда нападать на подвластную султану державу, а какая нам от нее может быть тягота? - Ну, легкая оплата, да небольшое "послушенство", а в наши домашние дела она мешаться не станет и турчить нас не будет. Живут же, брате, под рукой блистательного султана христианские панства: и волохи, и мультане, и сербы, живут и хлеб жуют. - Живут-то живут, а все-таки оно как будто не ладно, - почесал затылок Богун, - святой крест, и под опекою у неверных. Вот не мирится с этим сердце - что хочешь! - Эх, что же тут иначе поделаешь, орле мой, коли "скрут", коли другого выхода нет? Без сильной руки, без поддержки нам не быть. Ведь расшматуют на части. Этот Андрусовский договор и заключен нам на погибель, чтобы легче было разорванные части растоптать под ногами. Ляхи взялись уничтожить и звание казаков. Эх, Иване, Иване! Болит мое сердце по несчастной нашей отчизне... да так болит! И сам ты ее любишь всей могучей своей душой, сам отдал ей всю свою жизнь, так ты и поймешь эту боль. - Да, боль сердца я знаю, свыкся с ней, - ответил угрюмо Богун, наклонив низко свою поседевшую голову, словно под тяжестью накренившей ее "тугы". LXVI - Что же нам делать? С кем нам советоваться? - говорил Дорошенко, - всякий сосед про свои лишь интересы думает, а до нас ему дела нет... Мало того, наши интересы, наше благополучие раздражают их... Мы ведь словно горох при дороге - "хто не йде, той скубне"! - Горох, горох, - улыбнулся горько Богун, - как только его до сих пор не вытоптали, удивляться нужно. - Живучая и плодючая нива, друже мой, оттого-то нам и надо помыслить о данном нам Богом даре, великий будет грех, если мы его выпустим из рук, "занедбаем" навек. Кто говорит, что быть под крылом неверы приятно, но ведь это пока единая опора, а дай нам только высвободиться, да опериться, так мы тогда и опору эту по боку, без подпорок станем ходить на своих ногах. - Вот это так думка, - оживился Богун, и глаза его сверкнули прежней молодой удалью, - за такую думку продолжи тебе, Боже, век. Эх, коли б... да что и говорить! Да за одно это твое слово сейчас же готов отдать свою буйную голову, разбить ее на черепки. - Друже мой! - обнял его горячо гетман. - Золотое у тебя сердце и казачья душа. Эх, когда бы мне таких, как ты, хоть с десяток, свет бы перевернул. А ты мне будешь нужен в Чигирине, там я соберу раду, чтобы обсудить все это, ты поддержи меня, времена ведь последние наступают, на краю гибели мы. Знаешь сам, посылали ведь мы к Бруховецкому, пощупать его, настоящий ли он христопродавец, или, может, осталась у него хоть крапочка в сердце, не закупленная сатаной. И что же? Сам видишь, - кажется, и крапочки не осталось. Уступал ведь я ему и свою булаву, лишь бы Украина была в одних руках, так что же? Что он сделал с моими послами? Либо законопатил их туда, где козам рога правят, либо со света согнал! - Собака, Иуда проклятый! - вскрикнул гневно Богун, ударив кулаком по столу. - Что о нем и толковать! Этот-то именно хуже татарина! Ох, уж не прощу я ему до смерти гибели Мазепы, если только он "наважывся" погубить его! - Да, да! Жаль и мне его, Иване, так жаль, как сына родного. Способный казак... голова... и огня много... Много я на него надежд полагал, ну и сгинул там. А я ведь, знаешь, не послушал тогда владыку и тайным образом послал Мазепе на выручку Кулю "з почтом", поехали - да и те как в воду канули, так и по сей день ничего не знаю: нашли ли его, или сами погибли. - Хочешь, я поеду к нему, к этому псу, и поговорю с ним, порасспрошу его, куда он подевал казаков? Теперь уже все равно, прятаться с татарами нечего: шила, ведь, в мешке не утаишь; думаю, и он уже слышал о наших победах. А уж так поговорю с ним, так поговорю... - Нет, нет, тебя я не пущу на риск, - прервал его гетман, - ты мне дороже всех их, а, вот, когда управимся здесь совсем с ляхами, так перекинемся все, "гуртом", с татарами, на левобережных врагов. - Это, пожалуй, еще лучше, - одобрил Богун. - Давно уже следовало раздавить этого "гаспыда". Между тем, и во всем лагере, несмотря на позднюю пору, никто не ложился спать, всюду кипело горячее, радостное оживление. Везде горели бивуачные огни и группировавшиеся вокруг них казаки вели оживленную беседу о событиях сегодняшнего дня и о предстоящем блистательном исходе борьбы; лица всех были воодушевлены и горели нетерпением - дождаться скорее рассвета и броситься стремительно на смятого уже врага. Это желание наполняло теперь горячкой и нетерпением и душу каждого военачальника, и душу каждого рядового казака. При таком подъеме радостного настроения было не до сна; только некоторые, утомленные до такой степени, что, казалось, и само разрушение мира не могло бы пробудить их от сна, спали, беспечно растянувшись на голой земле. Над лагерем стоял громкий гул, перекатывавшийся мерными волнами. Но вдруг среди этого общего гула раздались радостные веселые крики и возгласы и понеслись вихрем к гетманской палатке. Дорошенко и Богун замолчали и начали прислушиваться. Вскоре послышался топот копыт, сопровождаемый радостными криками толпы. Через минуту в палатку вошли Палий и Кочубей, посланные узнать о пожаре в соседней деревне. - Татары, ясновельможный гетман, жгут тела своих витязей, - доложил первый. - Жгут-то жгут, батьку, - поправил второй, - только жгут в хатах поселян, понакладывали их своим "собачым падлом", хозяев повыгоняли, да и подожгли село с четырех сторон, так оно и горит себе с коровами, волами, со всем "скарбом", кроме того, что взяли себе наши союзники, да пожалуй еще и со всеми детьми, что спали в своих родных гнездах... Татаре вокруг всего села стоят "лавамы" и джергочут молитву к своему нечистому, а дальше, на горбике, сидят выгнанные поселяне, больше диды да бабы, дрожат от холоду, да любуются, как пламя слизывает их жилища и кровавым трудом нажитое добро. - Эх! - рванул себя за чуприну Богун и отошел в сторону. - Нужно однако дать помощь этим несчастным, - затревожился Дорошенко. - Я им объявил, чтобы все спешили в наш лагерь, - сообщил Палий. - Чудесно сделал, мой голубе! - обрадовался Дорошенко, - из завтрашней добычи первый пай будет им. - А уже Собеский прислал посла для переговоров о сдаче замка и о мире, - объявил, в свою очередь, Кочубей. - О! Прислал уже? - схватился со стула в восторге Дорошенко. - Что же ты сразу не сообщил мне этой радостной вести? - Ага, вот оно что, - подошел к ним и Богун, заинтересованный важной новостью, - то-то я думаю, чего это загомонили наши? - Да того же самого, пане полковнику, что Собеский посла прислал. - А где же он, этот посол? Вели впустить его, - приказал Дорошенко. - Да его нет, - огорошил всех Палий.' - Как нет?! - воскликнули Дорошенко и Богун, устремивши изумленные глаза на Кочубея. - Очень просто, - пояснил с улыбкой Палий, - посол от Собеского приезжал действительно, да только не в наш лагерь, а в татарский. - Ну, ну и что же? - заторопил его взволнованный гетман. - Калга его отправил назад, - продолжал спокойно Палий, - сказал, что войну ведет гетман казачий и всего запорожского войска, и что он ему лишь побратым и союзник, так за мирными договорами и отправляйся, мол, к нему... Так этот посол и вышел оттуда, не солоно хлебавши. Говорят, что мурзы все тем были недовольны, ну, а Калга таки выпроводил его к тебе, батьку. - Калга верный друг и союзник, видишь, мой голубе, - заметил с чувством Дорошенко, обращаясь к Богуну. - Ну, и где же этот посол? Не прибыл еще? - спросил он у своего есаула. - Скоро будет, - ответил Кочубей. - К рассвету, не раньше, - добавил Палий. - Ведь он еще вернется к Собескому, доложит ему о происшедшем и передаст также, что нужно волей-неволей обращаться за лаской к самому ясному гетману. Ну, еще после этого Собеский "порадыться" со своими и после уже решат отправить посла... так время до рассвета и протянется. - Больше ждали, можем подождать! - провозгласил и радостно, и торжественно гетман, охваченный снова восторгом и гордым чувством победы. - Ничего нет дивного в том, что поляки обратились сперва к татарам: всякий ведь о своей шкуре думает и щупает, кого бы легче притянуть на свою сторону, - так бы и мы поступили... но важно тут то, что уже присылали просить милости: значит, у них последний "скрут", значит, уже им нет никаких сил держаться, значит, они здесь в нашей "жмени", - а ведь это, панове, последние силы Речи Посполитой... Вот и выходит, друзья мои, что вы этой последней новостью обрадовали меня несказанно, - обнял он обоих своих юнаков и добавил весело: - Ей-Богу, за такую весть следует выпить. Гей, джура! - ударил он в ладоши, - вина сюда, а то и меду! Взволнованный этой радостью, Богун обнял гетмана, и пошло опять широкой волной прерванное известием о пожаре пирование. Дорошенко хотел было уже выкатить и для войскового товариства, и для казаков несколько бочек горилки, но Богун удержал его от этого. Впрочем, и без выпивки бешеное веселье охватывало все больше и больше не спавший лагерь, тем более, что гетман распорядился отпустить на душу по "мыхайлыку" для подкрепления сил. Понесли через речку и засевшим в городке рыцарям отпущенное угощение. Движение и говор, несмотря на позднее время, не только не улегались, а скорее выростали. Слышались то тут, то там взрывы гомерического хохота; то сям, то там выхватывалась из общего гула веселая песня. Но вот в конце раздался какой-то особенный шум, послышался взрыв каких-то радостных криков и бурных восклицаний. - Вот и посланник, - заметил Кочубей, прислушиваясь к приближающемуся шуму. - Пожалуй, он, - кивнул головой Палий. - Хе, торопятся, - улыбнулся гетман и почувствовал, как у него под расстегнутым жупаном забилось от великой радости сердце. Джура отдернул полог палатки и на темном фоне осенней ночи появилась, освещенная светом красноватых огней, статная фигура, но не посланника. - Мазепа!? - вскрикнули все с некоторым оттенком суеверного страха, подымаясь со своих мест. - Откуда ты? С того света? - Почитай, что так, ясновельможный гетмане, - ответил радостно вошедший, - уже одной ногой был в самом пекле, да милосердный Бог послал мне ангела на спасенье. - Вот так радость, - заключил в объятья пропавшего было без вести посланника гетман, - вот так милость к нам Божья! - Да, Господь-таки "зглянувся", над нами! - раздалась за спиной Мазепы приятная октава. - Куля, и Куля мой тут? - не мог уже прийти в себя от восторга и изумления Дорошенко, прижимая то одного, то другого к своей груди. - Да этак от избытка радости, пожалуй, и с ума сойдешь! Богун тоже обнял горячо Кулю, "почоломкався" с Мазепой и с двумя казаками из его "почту". Усадили дорогих гостей за столы, поднесли им полные кубки, и снова загорелась веселая, дружеская беседа. Мазепа и Куля стали рассказывать о своих приключениях, о подвигах дочери Гострого и о своем чудесном спасении. Все эти эпизоды тайных нападений, вероломных засад и неусыпных поисков самоотверженной Марианны захватили до того внимание гетмана и Богуна, что они о главном, о самом Бруховецком, почти и не расспрашивали; впрочем, из самой передачи приключений можно было заключить совершенно уверенно, что гетман левобережный - вполне безнадежен. - Ну, а сам полковник Гострый что? - спросил, наконец, после небольшой паузы рассказчиков Богун. - Много о нем доброго слышно? - Гострый?! - переспросил Мазепа. - Да дай, Боже, пане, чтоб еще был у нас такой полковник, у нас тогда завелись бы три таких столпа, о которые Украина смогла бы опереться спокойно. - Да, с Сирко два... коли б только он к нам! - воскликнул совершенно искренне Богун. - Я не Сирко считаю вторым столпом, - ответил Мазепа, посмотрев значительно на Богуна, так что тот вспыхнул невольно. - А что до полковника Гострого, то он со своей дочкой, невиданной еще героиней, положат с радостью головы за Украину, да что головы?.. Эту штуку многие сделают, но они работают на спасение ее и как ни лютует их "запроданець" гетман, а не уловит своего противника и не прорвет расставленных Гострым сетей... А везде уже, где я ни проезжал, народ готов к восстанию, имеет тайные связи с Гострым и ждет только от него "гасло"... О, когда народ это "гасло" услышит, тогда припомнит Бруховецкому и его приспешникам все его кривды! - Так левобережный народ подготовлен? - загорелся новой надеждой и радостью гетман. - И готов за нами пойти? - Еще как. Морем хлынет! Там тоже только и думки, чтоб соединиться воедино, может разве несколько зрадников из подкупленной гетманом шляхты, вроде Тамары, пойдут за ним и баста! Даже на свои надворные войска он положиться не может: стрельцы лишь московские будут с ним - и только! - Господи! Сил с нами буди! - воскликнул гетман, умиленный до слез наплывом таких радостных известий, и вышел из палатки. Ночь уже, видимо, проходила. Небо, очищенное от облаков, сверкало звездами, которые в морозном предрассветном воздухе искрились бриллиантами, сапфирами и рубинами. Большая Медведица была уже низко. Небосклон с восточной стороны начинал бледнеть. Зарево от догоревшего села почти угасло, и только бледными розовыми отблесками вспыхивало небо. "Ах, эта ночь! - не думал, а чувствовал всем существом споим гетман: он был слишком взволнован, чтобы мог разобраться с кружившими мыслями, да и их было слишком много. - Сколько она принесла радости, сколько надежды, сколько счастья! Когда бы скорее заря... Когда бы скорее она увенчала наш подвиг победой! Не для себя прошу ее у Бога, а для тебя, моя дорогая, моя попранная врагами родина!.. О, как я люблю тебя, как готов отдать всю жизнь свою за твое величье, за твое благо!" Гетман занемел в экстазе; но вдруг его поразил поднявшийся шум в татарском лагере... LXVII "Неужели, - подумал Дорошенко, - татары уже двинулись в атаку? Странно, без моего "гасла"... и, наконец, татары не любят первые бросаться в огонь". Весь казачий лагерь поднялся на ноги и замер, пораженный необъяснимым, необычайным явлением. А раздавшийся шум не только не улегся, но грозно рос; видно было, что в татарском лагере произошло какое-то смятение, в предрассветном сумраке было видно, что темные массы приходили в движение, вскакивали на коней... Раздалось даже несколько выстрелов. - Что это такое? Что там происходит? - замер вопрос в устах побледневшего гетмана. Словно в ответ на него раздался вблизи топот, и подлетевший вихрем казак крикнул громовым голосом: - "Зрада"! Татары изменили! На нас идут! - Что-о? - вскрикнул гетман и пошатнулся, словно от стрелы, вонзившейся глубоко ему в грудь. - Что такое? - но крик замер в его горле. Все остолбенели и не могли перевести дух. Удар был так разителен и так неожидан. - Да говори же, черт, как и что? - закричал, наконец, Богун на прискакавшего вестника. - Да вот, говорят, пришли к ним, к татарам, из этого, как бишь, - торопился и путался в словах от страха гонец, - да, из Крыма... вести, что кошевой запорожского войска Сирко ударил всеми казачьими силами на эту самую татарву в Крыму, на их семьи, так как они остались одни: мурзы ведь с загонами ушли сюда... Ну, так он все "сплюндрував", выжег, даже сам салтан "утик" в море. - Ах, Сирко! Свой брат и ударил под самое сердце ножом! - застонал гетман, схватившись руками за голову. - Неслыханное дело? - вскрикнул возмущенный Мазепа. - Проклятие! - простонала глухо старшина. - Так вот тут они и взбунтовались все, - продолжал гонец, - говорят, что это будто подстроили им штуку, завели их, мол, сюда со всеми силами, заманули, а Сирко тем часом послали разорить их беспомощные "кубла". Ну, они, разъяренные, как пьяные черти, и кричат, что коли с нами поступили так предательски, так "гайда" на этих "гджаврив", вырезать их, собак, и разорить, разгромить весь край! - Да чем же мы виноваты? Разве за другого мы можем отвечать? - возмущался Богун. - Однако, панове, "до зброи"! - возвысил он голос. - Будьте готовы дать отпор, а то ведь нападут врасплох, как на курей! - "Зрада"... "зрада"! - раздались крики и в молчавшей до сих пор толпе казаков раздались и понеслись по рядам гальваническим током, поражая всех ужасом и приводя в беспорядочное движение... - Коня! - крикнул, наконец, пришедший в себя гетман; вскочив на него, он полетел прямо в татарский лагерь. Когда гетман скрылся за ближайшим холмиком, Богун тоже поскакал за ним с пятью татарами из гетманской стражи. Дорошенко не помнил, как и долетел до союзного лагеря; его душа до того была потрясена этим ударом, а весь организм до того разбит, что все чувства, мысли и ощущения его потеряли свою ясность и превратились в какой-то дикий хаос. Гетман летел вдоль лагеря, видел, что вокруг него носятся разъяренные толпы, мечутся, как бешеные волны в бурю на море, слышал рокочущие взрывы угроз и проклятий, ощущал даже свист ятаганов и летел безучастно вперед, не сознавая даже хорошо, к кому и зачем он спешил? Счастье его было, что на всем лежал еще тогда полог ночи, а кругом бушевала суета: в вихре ее и в темноте он не был замечен, а иначе не донести до султанской палатки на плечах своей буйной головы. Но вот и палатка... Толпившиеся у входа ее мурзы узнали Дорошенко и встретили его гневным, угрожающим криком: - Вот он, предатель! - Кто смеет меня называть предателем, тот свой язык заменил жалом змеиным! - вскрикнул гордо гетман и, соскочив с коня, подошел смело к мурзам. - Молчи, - заскрежетали мурзы зубами, - до наших ушей долетели крики и стоны несчастных детей и жен, которых твой брат перерезал, когда ты нас выманил из родных сел в гяурскую землю! - Богом моим всемогущим клянусь, что это кривда и ложь! Не брат мой то учинил, а ворог мой лютый... ворог слепой и Украины! Кто не верит, пусть тот скрестит со мною клинок! - Клятвы гяуров - пена! А дым наших жилищ и кровь наших братьев вопиют о мщении, - заревели вне себя мурзы. - Смерть шайтану! - и над головой гетмана взвились и сверкнули холодной молнией ятаганы. Дорошенко не отступил, а подставил навстречу им свой клинок; но не устоял бы он от града ударов, если бы в эту минуту не вышел из палатки Калги побратим Дорошенко, Ислам-Бей. Он стремительно ринулся вперед между встретившихся клинков и, подняв свою саблю, остановил схватку. - Именем пророка! - крикнул он зычно. - Вложите сталь в ее убежище! И мне, и блистательному султану известно, что этот собака Сирко с самого начала стал противником гетмана и не захотел своего уха преклонить к его груди... У него, шайтана, выросла в сердце одна только ненависть к нам, правоверным... Но брат не отвечает за брата, а тем более за своего врага! - Сирко подвластен гетману! - закричали с бешенством мурзы. - А подвластный не может без согласия своего повелителя учинить над его друзьями такой разбой. - Он мне не подвластен, - заговорил гетман, - он подвластен, по последнему договору, московскому царю да польскому королю... Мурзы притихли, хотя проклятия еще слышны были в рядах, но и у замолчавших недоброе чувство сверкало еще из-под нахмуренных бровей. - Я верю тебе, благородный рыцарь, - раздался в это время голос Калги, вышедшего на поднятый шум из палатки. Появление его смутило мурз и наклонило им и гетману головы. - Отправляйтесь же вы, мои славные рыцари, к своим загонам и удержите мятежные сердца моих воинов: пусть они гнев свой не разбрасывают по ветру, а прячут его в тайниках сердца; сейчас мы возвращаемся домой, и Аллах мне поможет выбрать время для мести. О, месяц не свершит еще своего таинственного круга, как польется рекой кровь этих коварных, разбойничьих гадин. - Да осенит борода пророка тебя, нашего повелителя! - произнесли с чувством мурзы, - и да облекутся слова твои в сталь и огонь! - Твое заступничество за меня, источник света и доблестей высших хранилище, умиляет мое сердце чувством несказанной благодарности, - заговорил гетман, приложив полу султанской одежды к своему лбу и к груди. - Но умоляю тебя, блистательный луч двурогого месяца, и вас всех, звезды востока, - поклонился он мурзам, - остановите ваше славное воинство, хоть на день, и довершите мою победу над лютым врагом! Ведь он теперь почти беззащитен... Вся добыча попадет в наши руки и большую половину ее я наперед уступаю моим друзьям! - Да будет так! - поднял руку Калга. Но мурзы заволновались. - Повелитель верных и гроза мира, - отозвался один из них, приложив руки к груди и низко наклоняя голову. - Вряд ли удастся нам заставить твое славное войско проливать свою кровь за неверных и вероломных гяуров... И то уже будет чрезмерным усилием - удержать руки витязей от немедленного отмщения за свои обиды: ведь перед их глазами дымится еще кровь истребленных гяурами родичей, как же они за этих хищных волков станут проливать еще свою кровь? Кроме того, всем известно, что поляки сегодня же ночью предлагали нам выкуп хороший, и ты, неиссякаемое море милосердия, отказался от этого "бакшыша" в пользу своего союзника за "барабар"! Трудно будет, после всего этого, заставить их еще класть свои головы!.. - Ни одной капли крови не прольется, - воскликнул с отчаянием гетман, - только не уходите: мы сами теперь расправимся с нашим врагом, и клянусь моею несчастною отчизной, что "бакшыш" вы получите вдвое больший, чем вам обещали поляки! - Истинно, как Магомет первый пророк! - поддержал Ислам-Бей. - Гетман и вождь неверных, брат нам по союзу, говорит дело, - произнес Калга, - а потому преклоните ваши уши к его словам и склоните к тому и свои загоны. Мурзы, с показным подобострастием, разошлись молча, но видно было по выражению их лиц, что на душе их таилось другое, да и за самого султана трудно было поручиться, искренне ли он исполняет просьбу гетмана, или притворно лишь обещает. - Пусть брат мой не тревожится и отправляется спокойно в свой лагерь, - сказал ему в заключение Калга, - я дам свою почетную стражу, арнаутов, проводить гетмана. - Щедротам и милостям твоего величия конца нет, - ответил на это гетман, приложив руки к груди, - но знай, мой высокий союзник, что все благо моей отчизны заключено в сегодняшнем дне, в победе, уже совершенной нами, но не законченной, лежит ее жизнь, в бессильном отступлении - смерть... И все это в твоих руках, благороднейшее, великое сердце! Волнение не позволило говорить больше гетману, и он должен был напрячь всю силу воли, чтоб не уронить своего достоинства. Вырвавшийся из груди гетмана вопль разбитого сердца, видимо, тронул и султана Калгу. - Не печалься, мой брат, - промолвил он теплым голосом. - Любовь к своему народу мне тоже известна и доблести моего брата заставляют мое сердце склониться к его груди... Но все наши желания - ничто перед тенью пророка, - добавил он загадочно, - все судьбы народов взвешены у Аллаха. Пусть же он успокоит твой взволнованный дух... А мы все рабы его воли! В тягостном, убитом настроении духа выехал из татарского лагеря Дорошенко. Мятежные толпы группировались теперь огромными массами вокруг своих вождей; бурные крики улеглись везде, но и в наступившей сравнительно тишине чувствовалось что-то грозное, зловещее. Дорошенко ехал шагом в свой лагерь, понуря голову и чувствуя какой-то внутренний холод, словно он, сорвавшись с вершины, летел в темную бездну, - даже в ушах ему чудился какой-то звенящий шум. На приличном расстоянии за ним следовал почетный кортеж. Занималось уже туманное, осеннее утро, предвещавшее впрочем ясный, слегка морозный день. Мысли гетмана были страшно возбуждены и кружились в его голове бурными вихрями. "Свой же, свой - и рыцарь, и завзятый орел-запорожец, любимец народа, - и вдруг нанес такой удар в самое сердце своей матери! Что же это? Конец ли приходит ее бытию, если уж и дети на нее, поруганную, поднимают ножи! Или он только любит одни грабежи и набеги да молодецкую удаль, или он слеп и глух ко всему? Ведь он же знал, я писал ему, посылал послов, что Украина разорвана на две части для того, чтоб легче было ее прикончить! Ведь он же знал, что я поднялся против наших исконных врагов, против поляков? Ведь он же знал, что самое Запорожье оставлено под властью двух держав, для того только, чтобы растереть его поскорее и смыть с лица света? Ведь он же знал, что Запорожье будут щадить, пока существуют татары, а со смертью их ударит и Запорожью час смерти? Ведь он же, наконец, знал, что татары мои союзники и что они пошли со мною сломить нашего векового врага? О, знал он, все знал!.. А между тем так вероломно "зрадыв", так изменил мне и родине, так подло, по-зверски поступил - и с союзником, и со мной, и с отчизной! О, Иуда предатель! О, Каин братоубийца! Ты вырвал из моих рук и победу, и спасенье отчизны, и все! Какое ужасное злодейство! Само "пекло" должно прийти от него в ужас!" "А, может быть, он ничего этого не знал? - снова задал себе вопрос гетман, словно желая подыскать хоть какую-либо фиктивную причину, объяснявшую поступок Сирка. - Но нет, как не знал? Ведь я, наконец, получил даже ответ от него, хотя и не совсем благоприятный, но и не "зрадныцькый": ведь он от одного только отказался: выступать вместе с татарами, биться вместе с нехристями, - но он же передавал, что думкам моим сочувствует, что за единую, неделимую Украину готов сам биться. Но мало этого, - начал припоминать гетман все даже мельчайшие события последних дней, - "когда он покончил с татарами и ждал союзников своих к Покрову, то" не получая никаких известий с правого берега, - так как и Мазепа, и Куля застряли там бесследно, - он снова посылал к Сирко гонца с письмом, прося, чтобы тот ему ответил, не имеет ли он на думке учинить что-либо враждебное против самого его, Дорошенко, и против его союзников? Чтобы он, как брату, откровенно сказал, а то что же выйдет? Он, Дорошенко, пойдет на ляхов, а Сирко бросится на него с тылу?.. Дорошенко припомнилось даже, как томительно и с каким замиранием сердца он ждал от Сирко ответа и как его долго не было... - Да, это было ужасное время, отчаяние овладевало, булава жгла руки: ни с правого берега, ни из Сечи, ни даже от Ислам-Бея не было ни вести, ни слуха! А между тем Дорошенко объявил Польше полный разрыв, и оттуда двигался уже на него с сильной, грозной ратью юный, отважный герой Ян Собеский... Наступала осень, распутица, а он, гетман, не двигался и допускал все ближе и ближе врага. Но вдруг, наконец, радость за радостью: прибыли татары, а вместе с ними пришел и ответ Сирко, что хотя он и враг союзов с неверными, но думки Дорошенко ценит, ему, как гетману, подчиняется и, как бывшему товарищу, остается другом навеки, и никогда против него не пойдет! Как все это обрадовало тогда Дорошенко, как окрылило, как ободрило и подняло дух! Он разделил сейчас татар: меньшую половину с небольшим отрядом казачьим под предводительством Тимофея Носача он оставил для вторжения в Левобережную Украину, и в то же время для защиты своей Украины от могущего быть нападения Бруховецкого, а с главными силами татарскими, повелеваемыми братьями султана, и со своими лучшими полками двинулся стремительно в Подолию разбить Яна Собеского, который вступил туда с тридцатитысячным войском, обозначая свой путь пожарами, руинами и лужами братской крови. LXVIII - И как счастливо начался этот поход! - вырвалось вслух у Дорошенко. Да, такой другой удачи он не припомнит: погода, несмотря на позднюю осень, не попортила дорог; в две недели они успели сделать переход; татары повели себя строго, не увлекаясь прежними разбойничьими привычками. И вот Ян Собеский, знаменитейший полководец, разбит на голову, прижат в угол, а во вчерашней отчаянной битве уничтожен вконец, - только живьем забрать и предписать Польше условия, какие пожелаем... и вдруг... - О, проклятье, проклятье! - простонал гетман. - Свой брат и друг зарезал, загубил! Да разве им, этим братчикам, дорога Украина? Разве им дороги ее власть, могущество, величие. Не хотят они обуздать своей воли! Нет, они враги всякого порядка, не воля им дорога, а Своеволье, своя гордость, свое лишь желание! Даже во имя общего блага не хотят они смирить своей гордыни и подчинить свою волю другому. Все они таковы, и Сирко тоже! Гетман проехал по своему лагерю, до того придавленный "тугою", что не заметил даже в бледном тумане , что все уже стояло в боевом порядке и что за ним двигалась молча почти вся старшина. Все были придавлены ужасным предчувствием, всякого жгло нетерпение узнать поскорее свою судьбу, но никто не решался потревожить Дорошенко вопросом, видя его совершенно убитым, с поникшей на грудь головой. Почти машинально, не давая себе ясного отчета, гетман направил своего коня к палатке митрополита Тукальского, своего искреннего друга, поддерживающего и его заветную мысль, и его самого в тяжкие минуты жизни, когда, подрезанная сомнениями, начинала колебаться его воля. У входа'в палатку встретил гетмана сам владыка: осенив Дорошенко крестом, он ободрил его теплым словом: - Да не смущается сердце твое, возлюбленный сыне мой! - произнес он с чувством. - Бог испытует, Бог и дарует... Да и самый испыт Его есть ласка, ибо он посылается нам для указания лучших путей: то, что нам, слепотствующим, кажется с первого раза ударом, - бывает часто нашим спасеньем. Покоримся же Его святой воле и с бодрым духом воскликнем: "Помощник и Покровитель, буди нам во спасение!" Дорошенко припал к руке владыки и тот почувствовал, как на нее скатилась горячая слеза. Вслед за митрополитом к Дорошенко подошел и архимандрит Юрий Хмельницкий, он молча обнял горячо своего благодетеля и друга. В это время в палатку вошла и знатная старшина, следовавшая за гетманом, среди которой были Богун, Мазепа, Кочубей и Палий. Составилась наскоро военная "рада". Гетман сообщил вкратце положение вещей, которое и без того уже было известно всем, и просил своих слушателей, чтобы решили здесь, что предпринять теперь? Сам он в минуту отчаяния терял обычную находчивость и уменье пользоваться обстоятельствами; он мог решиться даже на безрассудный, безумный поступок. Владыка предложил всем весьма разумный план: не ждать окончательного ответа Калги, а упредив его, послать немедленно парламентера к Собескому и предложить ему либо штурм, либо мирные условия: по всей вероятности он, Собеский, не зная еще ничего о разрыве с татарами, согласится поскорее заключить мир, хотя бы и на самых неблагоприятных условиях, чем ожидать верной гибели. Мазепа первый поддержал это мнение и предложил свои услуги для переговоров с Собеским; лучшего посла нельзя было и придумать, а потому он и отправился вместе с Кочубеем в неприятельский замок. Богун же с Палием поскакали в занятый ими накануне городок, чтобы быть готовыми по первому "гаслу" ударить на обессиленного врага. Сам Дорошенко согласился тоже с мнением своего старого друга Богуна - на случай полной неудачи мирных переговоров повести атаку всеми силами: теперь ведь в самом худшем случае татары могли лишь отступить, но не броситься на своих союзников, - в том, по крайней мере, был убежден Дорошенко. Получив напутствие и благословение от митрополита и архимандрита, он вышел из палатки несколько ободренный. Часа через два из замка возвратился Кочубей и объявил гетману, что поляки, услышав шум и крики в татарском лагере, тотчас же послали туда своего посла разузнать, в чем дело, и оттуда вместе с парламентером польским был отправлен в их лагерь татарский мурза для окончания переговоров о мире и об откупе; татары, на глазах самого Мазепы, покончили решительно с Собеским, заключили с ним мир и вечный союз, за который Польша обязывалась выплачивать татарам ежегодно большие суммы, а кроме того, уплатить всю недоплаченную за прошлые годы дань. Таким образом, теперь сам Собеский будет предписывать условия подданному Речи Посполитой, казачьему гетману, и если последний не согласится на них, то татары вынуждены будут, как союзники польские, выступить, по требованию Собеского, на казаков. - Вот они, эти верные союзники! - вскрикнул гневно Богун. - И без Сирко они продали бы нас за "бакшыш"; у них ведь кто больше даст, тот и брат! - Предатели, предатели! - побагровел гетман и ударил себя в грудь кулаком. - Верно, что Иуды! - повторил и Богун. - разве под Зборовом не устроили они такой же самой штуки? Разбитый на голову король был уже в наших руках. Так что же? Паны подкупили татар, и хан принудил нас заключить мир, когда вся Польша лежала у наших ног! А под Берестечком разве не зрадили они нас, задобренные "бакшышем"? О, Сирко прав, что ненавидит их! - Проклятье! Бить их всех! Лучше поляжем в удалой битве, чем через этих разбойников наденем на шею ярмо! - завопил, не помня себя от гнева, гетман и, обнажив саблю, ударил было шпорами коня, как в это мгновение его остановил Кочубей. - Ясновельможный гетмане, - произнес он торопливо, - прости за смелость, я не досказал тебе еще главного. Мазепа просил передать, что, несмотря на все, он успеет выговорить приличные и непозорные условия для мира; вскоре он явится сюда в лагерь с уполномоченными польского гетмана для подписания мирного договора. Последнее сообщение несколько успокоило гетмана и остановило его безумный порыв. Прошло два часа томительного ожидания. Наконец прибыл и Мазепа с уполномоченными. Доводы и обаяние дорошенковского посла, а главное - весьма опасное положение польского войска сделали свое дело у Собеского, так что он весьма охотно согласился на следующие условия: Дорошенко обещал оставаться верным подданным Речи Посполитой, а последняя утверждала его в гетманском достоинстве и прощала все грехи казакам. Кроме сего, сделаны еще были с обеих сторон торжественные обещания: со стороны Польши, - не нарушать никаких прав и привилегий казачьих, не дозволять шляхте притеснять крестьян и не вмешиваться в дела православной церкви, а со стороны Дорошенко, - не поднимать никогда оружия против Польши. Со скрежетом зубовным, с затаенной в сердце клятвой отметить своим обидчикам и положить душу за объединение Украины под самостоятельной булавой, Дорошенко подписал мирный трактат и поспешил возвратиться в Чигирин. А на левом берегу Днепра росла уже и поднималась темная, грозная туча... Снова Чигирин... Снова придворная жизнь, придворные интриги... Мазепа прискакал туда по поручению гетмана первым, чтобы разведать, не было ли со стороны левобережного гетмана каких-либо подвохов, и чтобы дать отпор Бруховецкому, если тот предпринял что-либо враждебное против Дорошенко, а главное сообщить обожаемой гетманом гетманше о благополучном окончании похода и о сердечной тоске по ней бесконечно любящего ее супруга. Мазепа застал пани гетманову не одну: ее одиночество и тревогу разделял прибывший неожиданно с правого берега Самойлович. . Гетманша встретила Мазепу не то чтобы совсем недружелюбно, но с нескрываемым раздражением. Казалось, она была разочарована тем, что поход оборвался так скоро: она рассчитывала на затяжную войну, и вдруг конец, и такой неудачный. Последним обстоятельством она особенно маскировала свое неудовольствие. - Что делать! - говорил со вздохом Мазепа, - на все воля Божья! Все плоды гетманского подвига, все будущее Украины вырвал из рук своевольный Сирко. такой "зрады", моя пышная крулева, и сам великий ум отклонить не в силах. - Великий ум мог это предугадать, - возразила раздраженно пани гетманова. - Сирко неохотно отвечал на предложения его, а вступить в союз с татарами высказал через твою же милость окончательное нежелание и явно выражал свою ненависть к татарам. - Но он при этом давал слово ре вмешиваться в дела ясновельможного, он разделял его мысли, его стремления... - Так и нужно было воспользоваться этим, не оставлять сомнительного помощника у себя за спиной, а услать куда-либо подальше. - Ого! Я и не подозревал, - вмешался в разговор вкрадчивым, льстивым голосом Самойлович, - что наша пленительная владычица обладает таким орлиным умом полководца! Значит, и суровый Марс обратил свое око на нашу "чаривныцю"... Как же нам, бедным смертным, не терять от одного ее взгляда головы? - Пан полковник вечно жартует! - вспыхнула от удовольствия гетманша и бросила на собеседника такой выразительный взгляд, что Мазепе он показался подозрительным, - а я говорю дело, и смеяться надо мной нечего, - надула она обворожительно губки, - нельзя было полагаться на этого "розбышаку", а нужно было оградить себя... Ну, вот и вышло, что все затеи разлетелись прахом и весь поход окончился ничем... Опять начнутся рассылки послов да бесконечные переговоры... По-моему, коли затевать серьезное дело, так дома сидеть нечего, - последнюю фразу она заключила уже желчно. - Затеи, или, лучше сказать, заветные желания и святые "думкы" нашего преславного батька и гетмана, - возразил Мазепа, - не только не разлетелись прахом, а оперились даже соколиным крылом, и Господь нам поможет этими думками залечить смертельные раны отчизны, да и поход наш, моя крулева, закончился все-таки завоеванием... Не таким, правда, как желали, а все-таки важным: ясновельможный пан наш утвержден в гетманском достоинстве. - Только-то? - уронила небрежно пани гетманова. - Для ее мосци, - улыбнулся Самойлович, - это ничтожество, весь свет должен признать ее не гетманшей, а даже королевой. - О, в этом я спорить не смею! - воскликнул с напускным пафосом и Мазепа, - в сердце у него зашевелилось недоброе чувство и против этой ветреной гетманши, и против нежеланного гостя, очевидно настроенного не в пользу гетмана, но он затаил это чувство и, желая обратить весь разговор в шутку, стал на одно колено и воскликнул: - Не королевой признаю я мою повелительницу, а богинею. - Встань, смертный! - улыбнулась в свою очередь гетманша, протянув свою алебастровую ручку. - Я принимаю твое поклоненье. Мазепа поцеловал протянутую милостиво ручку. В это время вошла в покой "выхованка" гетманши и доложила, что "сниданок" готов. Когда все двинулись в трапезную, то Мазепа задержал на минуту Саню. - Давно тут, моя любая .панно, полковник Самойлович? - спросил он у нее тихо. - Давно, - ответила она с легким вздохом, - сейчас же вскоре после гетманского отъезда он сюда к прибыл. - А с каким поручением, не знает панна? - Кажется, так себе... в гости. - Гм! Странно!.. Не такие теперь времена... Уж нет ли туг чего со стороны Бруховецкого? - Не думаю, - протянула панна, - мне кажется, просто нечего ему там делать. - Не нравится он мне, правду сказать, - заметил, очнувшись от какой-то задумчивости Мазепа, - чересчур сладок и чересчур уж жмурит глаза. - Да и мне он не по душе, - сдвинула девушка брови и каким-то смущенным голосом спросила Мазепу, - а что... много наших убито или искалечено? - Не особенно... но без жертв войны не бывает. - А знакомые наши... убиты? - испуганно подняла она свои большие серые глаза. - А за кого именно панна тревожится? - взглянул на нее с улыбкой Мазепа. - За всех, - опустила она глаза, - но знакомых, дворцовых людей - конечно больше жаль. - Ну так вот, кто же из наших... - тянул с улыбкой Мазепа, наслаждаясь смущением панны, - пал на поле чести... или лучше сказать, кто остался в живых и не был тронут ни мечом, ни татарской стрелой? Дай Бог память... Саня стояла ни жива, ни мертва, словно ожидая смертного приговора. - Ну, так остались живы и невредимы, и счастливы, и спешат с нетерпением в Чигирин и Палий, и Кочубей, - закончил он весело. - Ох! - вырвался неожиданно у Сани радостный возглас, и она вспыхнула вся до корней волос. - Какое у панны доброе сердце! - усмехнулся лукаво Мазепа. - Она так рада за наших бедных казаков. - Конечно, свои... дворцовые... прошу пана до сниданка, - попробовала было Саня замять опасный разговор, но здесь голос ее задрожал и, закрывши лицо руками, она поспешно выбежала из светлицы... LXIX Мазепа проснулся в своем покое, помещавшемся в дворцовом флигеле, довольно поздно: походные труды и дальняя дорога истомили его, а сытный "сниданок" с возлиянием расположил к отдыху; проснулся он почти в сумерки и, потягиваясь, нежился еще в полузабытьи. Какие-то грезы, словно тени не улетевших еще сновидений, сновали в его голове нестройными образами, - то мелькало перед ним печальное лицо Галины, то всматривались в него пристально плутовские глазки гетманши Фроси, то выплывала надменная фигура Собеского с закрученными вверх усиками. Мазепа открыл совершенно глаза и стал припоминать обстоятельства последних с ним переговоров: о, много нужно было истратить элоквенции, чтобы урезонить польского гетмана на такой мир, - вспомнил самодовольно Мазепа все хитрости и уловки, к которым он должен был прибегнуть, чтобы сломить кичливого врага, имевшего уже на своей стороне татар, - и он достиг того, что покровитель его, Дорошенко, все-таки вышел из этого похода с честью и может теперь вести свою "думку" дальше. - Да, я чувствовал себя в те минуты счастливым, - произнес вслух Мазепа и смолк на следующей мысли: - А он, гетман! Он тоже должен бы быть мне благодарен, хотя в ту минуту, ошеломленный изменническим ударом, он, кажись, не мог вполне сознавать всей услуги, но, вероятно, потом оценит... если не забудет всего у ног своей гетманши! - улыбнулся саркастически ротмистр и, оглянувшись, понял только тогда, что уже вечер, что он пропустил обед и не увиделся ни с одним из старшин... Вспомнил все это Мазепа, вскочил на ноги и, приведши костюм свой в порядок, сейчас же отправился к пани гетмановой, извиниться в своем невежестве и выведать у нее, не высказался ли перед ней Самойлович о своих намерениях. Мазепа не вошел в парадные гетманские светлицы, а пробрался узенькими сенцами к потайной двери, которая вела в рабочий гетманский покой, находившийся в отделении ее ясновельможной милости: ключ от этого покоя был у него, как у личного писаря пана гетмана, и ротмистр часто не в урочное время приходил в этот покой, чтобы покончить спешные работы... Теперь в нем было почти совершенно темно, и нужно было ощупью по шкафам пробираться к другой двери; Мазепа сначала попал в тупой угол и чуть не расшибся, споткнувшись о стоявшее там креселко. - Ой, чтоб тебя к нечистому! - выругался он, опускаясь поневоле на сиденье. Но не успел он привстать, как послышался в соседнем покое приближающийся говор. Говорили сдержанно, шепотом два голоса, - мужской и женский, и Мазепа сейчас же узнал в первом - голос Самойловича, а во втором - голос гетманши. Мазепе уйти было невозможно с занятого им случайно поста, да и любопытство приковало его к месту; а собеседники направлялись именно в эту светлицу... - Ну, если накроют? И отговориться будет нельзя... - раздался голос гетманши. Мазепа притаил дыхание, но сердце у него усиленно билось и могло выдать шпиона... - Ты дрожишь, моя голубка? - шептал с шумным дыханием Самойлович. - Боишься? - Нет, с тобой мне нигде не страшно, на край света пошла бы, мой сокол, мое солнышко, - пела нежным, трепетным голосом Фрося, - и Мазепе послышался звук поцелуя, - но здесь мне чего-то жутко... Это светлица Петра, и одно напоминание о том возмущает всю мою душу. - Сожалением за наши минуты блаженства? - Нет, милый мой, - вздохнула она глубоко, - ужасом, что они скоро вернутся, и настанет для меня беспросветная ночь и "нудьга". Гетманша стояла теперь от Мазепы так близко, что он слышал не только малейший шелест ее шелковой "сукнк", но ощущал даже все движения ее гибкого тела и зной от дыхания... - Ой, знаешь ли, - заговорила она вдруг торопливо и страстно, - и прежде мне не сладка была жизнь с ним, с моим "малжонком", - ведь не по сердцу был мне этот "шлюб", - принудили, булава прельстила! Правда, сначала Петро мне не был противен, иначе бы я замуж не вышла... думала, привыкну. К тому же я видела, что он меня любит, значит, будет "потурать" всем прихотям. Ну, а потом-то я узнала, что это насильное "кохання" становится мукой, что ласки, когда к ним душа не лежит - хуже мучений... Бррр! А как с тобой я спозналась, изведала рай, после него больно и страшно падать в пекло. Ой, уйдем из этой светлицы скорее. Придешь лучше ко мне... Саня спит в третьем покое... - Приду, приду, моя зиронька! - и Самойлович сжал гетманшу в своих объятиях. - Ой, тише! Задушишь! - запротестовала Фрося томным, слабеющим голосом. - Какой "шаленый"! Уйдем отсюда! - Постой минутку! Присядь вот здесь на этом стуле, - упрашивал Самойлович свою "коханку", - Мне нужно с тобой переговорить раньше, чем явится сюда пан ротмистр, он слишком умен и проницателен... это золотой "юнак", и его бы следовало перетянуть на нашу сторону... но пока нужно условиться и быть при нем осторожнее, а главное - нужно с тобой сговориться и о нашем будущем... Ты "кохаеш" меня, и это слово звенит райской музыкой в моем сердце, согревает мою кровь, "надыхае" мне светлые думы, укрепляет мощь и надежду досягнуть власти и широкого счастья... Ведь и я тебя "кохаю" без меры... и мне без тебя на этой земле одна "нудота", одно пекло! - Серденько, дружыно моя! - прервала его гетманша звучным и сочным поцелуем. Целый вихрь ощущений обливал горячими волнами сердце Мазепы при виде этой сцены. В первый момент, когда из слов "коханцив" он убедился в полной измене Фроси, это так возмутило его благородную душу, что он хотел было броситься, схватить негодяя за горло и придавить ногою, а ее... он бы, кажется, поволок за косы. - Как! За такую беззаветную любовь, какую питает к ней Дорошенко, она платит так низко, и кому же? Единому борцу за свободу Украины! И на кого же меняет? На смазливую куклу! О, низкая тварь! Но этот первый сердечный порыв погасила сразу у него мысль, что криком и "гвалтом" в эту минуту он ничего не достигнет: обличениям его никто не поверит, а его-то, напротив, уличат в намерении похитить что-либо из гетманских бумаг для предательства. После минутного колебания благоразумие заставило Мазепу закаменеть на месте, хладнокровно собрать материал и выведать все их намерения для того, чтобы после уже, с полной уверенностью, накрыть их на месте преступления. - Слушай же, - продолжал между тем Самойлович, - оставь его, этого случайного гетмана, этого ставленника татарского: булава, за которую ты продала ему свою молодость и красу, не прочна в его руках, она шатается... Он ведь химерами живет и в каких-то "байках кохаеться"[36] - Я не скажу - он не дурной полководец и в храбрости нельзя ему отказать... но, как вождь и правитель, он плох и никогда не достигнет задуманной цели. Для правителя нужно быть хитрым и мудрым, как змий, держась того правила, чтоб и левица не ведала, что творит правица, а у него что на уме, то и на языке: с татарами якшается и тем возбуждает к себе недоверие в народе, с поляками - то заодно, то против, с Москвой - на ножах... Что же в конце концов выйдет? Он возбудит против себя всех. - Эге-ге! - подумал Мазепа, - да ты, как вижу, совсем не воробей, как кажешься с первого разу, а кобец, и зорко следишь за всем и знаешь толк в государственных справах! Правда-таки, что дорогой наш гетман чересчур доверчив и откровенен... - Мне самой не по душе его "замиры", - заметила смущенным голосом Фрося, - все-то он шатается и стремится к чему-то, а не держится одного кого-либо... Если бы он, по-моему, заручился Москвой, то и левобережная булава ему бы досталась. - Так, так, моя цяцяная! - прижал снова ее к груди Самойлович. - Такой головке пристало бы лучше быть гетманом. Москва, действительно, представляет лучшую опору; умей только действовать не так, как пан Бруховецкий. Выждать время, отдохнуть и укрепиться, а тогда уже можно помечтать... Знай, мое счастье, что у твоего "коханого" есть большая рука в Москве, а кто ведает?.. Во всяком случае, эта грудь надежнее груди твоего гетмана, а сердце это еще сильней кипит молодой страстью. - Ой, знаю, знаю, - шептала порывисто гетманша. - Горю вся и таю в чарах любви... Мне самой без тебя до того будет невыносимо, до того с ним ненавистно, что я... боюсь даже греха... но как же с тобой бежать? Когда и куда? - Подожди, пока я устроюсь, пока выяснятся дела... скоро это будет, скоро! Притворись пока, принудь себя... Я же с тобой буду видеться... "хвылыны" не упущу... и тогда уже станешь навеки моею... пока полковницей, а потом еще большей владычицей, - и он стал ее целовать торопливо, бешено, не обращая уже внимания на ее протесты... - Да постой, сумасшедший, дурной, - говорила она, - я еще тебе хотела сообщить серьезную вещь... слушай, сюда могут случайно войти... Но Самойлович видимо не хотел ее слушать и заглушал ее мольбы бурей ласк. Мазепа сидел, как на угольях; у скрытого свидетеля вырвалось конвульсивное движение, от которого скрипнуло кресло... - Ай! - завопила в ужасе Фрося и бросилась, опрокидывая стулья, цепляясь за шкафы, из светлицы. - Стой! Расшибешься! - погнался за ней вслед Самойлович. - Это тебе показалось... это я дернул стул... дай сюда свечу, - из этой светлицы выхода нет, и если там спрятался какой негодяй, то он живым не выйдет... - Ой, смерть моя! - послышался стон гетманши уже в третьем покое. - Да клянусь тебе, успокойся... обопрись мне на руку, а то упадешь! - уговаривал ее Самойлович. Мазепа воспользовался мгновением и, добравшись ползком до потайной двери, проскользнул в нее, запер на ключ и очутился вскоре на гетманском "дворыщи". Он оглянулся: было совершенно темно; суеты и переполоха не замечалось, не виднелось даже ни одной фигуры вблизи; только в гетманских покоях промелькнул в одном и другом окне мигающей полоской свет и погас... "Выйти ли со двора, или уйти в свой покой и притвориться спящим?" - задал себе быстро вопрос совершенно очумевший Мазепа и, решившись на последнее, пробрался воровски, никем не замеченный, в свою