ни болтливой смазливенькой служанки, ни пьяного слуги, словом, никого такого, у кого можно было бы выудить какую-нибудь важную новость. Лица встречавшихся во дворе казаков были так суровы и неприветливы, что нечего было и думать обращаться к ним с каким-нибудь подобным вопросом. Покусывая с досады губы, Тамара шагал из угла в угол, как вдруг до его слуха явственно долетел звук двух голосов, разговаривавших где-то в третьей комнате. Тамара весь замер и насторожился. Действительно, говорили два голоса, и один из них был женский. Но что это? Почудилось ли ему, или это нечистый шутит над ним? Нет, ему явственно послышалось произнесенное женским голосом имя Мазепы. Тамара весь вздрогнул, краска бросилась ему в лицо. Быстро оглянувшись кругом, он в два прыжка очутился подле двери, неслышно приотворил ее, и приложив ухо к образовавшейся скважине, замер на своем посту. Пока Гострый совещался с Тамарой, Марианна велела подать Остапу кой-чего подкрепиться с дороги, а также приказала накормить и прибывших с ним казаков. Перед Остапом появились полные всяких яств "полумиски" и фляжки с вином и наливками, - и проголодавшийся казак не заставил хозяйку утруждать себя усиленными приглашениями. Сидя против него, Марианна терпеливо ждала, пока казак утолит свой голод; ей хотелось расспросить его поподробнее о новостях чигиринской жизни и, главное, о самом Мазепе; какое-то предчувствие говорило ей, что от Остапа она может узнать гораздо больше, чем от других... Его лицо было ей знакомо; ей помнилось, что она его видела где-то вместе с Мазепой. - Слушай, пане хорунжий, - обратилась она к нему, когда ей уже показалось, что аппетит казака начал ослабевать. - Сдается мне, что я тебя видела когда-то. - А как же, - отвечал Остап. - Ведь это я приезжал сюда к пану Мазепе из Волчьих Байраков. - Из Волчьих Байраков, - повторила Марианна, и при одном воспоминании об этой деревне в сердце ее шевельнулось болезненное чувство, - помню, помню... Так это тебя я видела в доме отца Григория? - Меня, - усмехнулся Остап. - Зачем же ты приезжал сюда к Мазепе? - Ге! Там штука одна такая вышла, что надо было приехать. - И Остап передал Марианне сцену в шинке, во время которой он познакомился с Мазепой, и после которой Мазепа пригласил его в надворную команду Дорошенко. Он рассказал ей, как они беспокоились, не зная, куда скрылся Мазепа, и как вследствие этого он решился поехать к полковнику разузнать что-нибудь о Мазепе. Да тут как раз и нашел его и с тех пор не расставался с ним. - А вот теперь, - закончил он свой рассказ, - дай Боже ему век "довгый", наставил он меня хорунжим в надворной гетманской команде, а когда бы не его милость, так пропал бы, ей-Богу, ни за понюх табаку. У Марианны слегка отлегло от сердца. - Так, значит, и ты там в замке живешь? - Там же. - Ну, так расскажи же, как поживает пан Мазепа и что там творится у вас в Чигирине? Остап начал передавать Марианне с увлечением о том, какое значение приобрел теперь в Чигирине Мазепа, как его любят и почитают все, как с ним советуется вся старшина и даже сам гетман. В своих похвалах Мазепе благодарный Остап не жалел слов, но собеседнице его они не показались преувеличенными. - Все, что ни делается в Чигирине, - воскликнул, наконец, с увлечением, Остап, - все от него исходит. - Так это он и тебя сюда прислал? - произнесла живо Марианна. - И он, и не он, - ответил Остап, - видишь ли, гетман хотел послать другого, а Мазепа предложил, чтобы меня отправили, так как мне все одно надо теперь еще дальше ехать. Сердце Марианны болезненно стукнуло. - Куда? - спросила она, стараясь придать своему голосу вполне равнодушный тон. - Да на хутор, к Сычу. - На хутор?.. К Сычу?.. - Ну да, в дикие поля... К Сычу, к тому самому старому запорожцу, что у отца Григория с внучкой Галиной гостил. Марианна заметно побледнела. - Так это он, Мазепа, тебя туда посылает? - произнесла она каким-то неверным голосом. - Опять и он, и не он, - отвечал с улыбкой Остап, - есть у меня и свое дело, а есть поручение и от пана Мазепы. И Остап передал Марианне, что он едет за Орысей, которая гостит теперь с отцом у Сыча, так как теперь, благодаря ласке пана Мазепы, он может "взяты з нею шлюб". Но Марианна не слышала рассказа Остапа... - А он же, Мазепа, зачем посылает тебя туда? - произнесла она с трудом. - -- Зачем? А затем, чтобы первым делом отвезти от него поклон Галине, да рассказать, как он живет в Чигирине, чтобы она не скучала, поджидаючи его, да отвезти ей разные "дарункы"... - Дарункы? - Ого, да еще какие! Чего только он ни накупил ей! Госпо-диi Я думаю, она за всю свою жизнь таких подарков не видала! И Остап начал перечислять с восторгом все подарки, которые пересылал через него Галине Мазепа. - Да еще и перстень посылает ей диамантовый, его и в сто червонцев "не убереш"! - воскликнул с оживлением Остап, - да велел еще мне передать ей на словах, чтобы носила пока этот, а что скоро он переменит его на гладенький обручик. Марианна побледнела. LXXVII - Пан Мазепа думает жениться! - продолжал рассказывать Остап, не замечая, какое ужасное впечатление производят его слова на Марианну. - Мы было подумали прежде с Орысей, уж не дурит ли вельможный пан бедную дивчину? Только нет, о пане Мазепе и злейший ворог не скажет того! Уж сколько на него там в Чигирине засматривается и пань и вельможных панн, думаю, не одна бы с дорогой душой пошла бы с ним под венец. Так нет! Куда там! И не смотрит ни на кого. Уж так любит ее, так любит ее, как мать малую дытыну! Он и к матке своей за благословением посылал, - и та его благословила. Так вот он обо всем этом и письмо написал, а на случай, если не случится кого, чтобы смог письмо это перечесть, - он велел мне все на словах пересказать, чтобы дожидали его, и как только, мол, покончится вся "военная справа", так он сейчас к ним на хутор приедет, заберет всех с собою в Чигирин, да там и свадьбу справит. Каждое слово Остапа впивалось в сердце Марианны острой стрелой. Молча, с окаменевшим от муки лицом, с остановившимся взором слушала она его. А Остап, увлекаясь, расписывал Марианне, как любит Галина Мазепу, и как Мазепа любит ее. Наконец он спохватился, заметив, что время, по-видимому, перевалило уже далеко за полдень, и начал прощаться. Марианна не удерживала его... Она задыхалась в этой комнате, она чувствовала, что теряет над собою власть. Она ощущала всем своим сердцем только одно желание: уйти, уйти от людей! Быстро вышла она из светлицы и, не отдавая себе отчета, куда идет, повернула за дом. Холодный ветер рванулся ей навстречу и распахнул ее "байбарак", но она не заметила этого. Она шла так порывисто, так быстро, словно по пятам ее гналась какая-то смертельная опасность, словно это быстрое движение могло заглушить сжавшую ее сердце невыносимую боль! При виде Марианны два любимых пса ее бросились к ней навстречу с радостным приветственным лаем, но Марианна не заметила их... Только взойдя на высокую башню, с которой она когда-то любовалась вместе с Мазепой расстилавшимся вокруг замка видом, - она остановилась и перевела дыхание. Грудь ее высоко подымалась... Отчаяние, обида, ненависть душили ее. Сердце ее разрывалось в груди. Порывистым движением распахнула она свой "байбарак": холодный ветер пахнул ей в открытую грудь ледяным дыханием, и это дыхание привело ее в себя. - Что делать? Что делать? - повторяла она и сжала себе до боли виски. И вдруг лицо ее исказилось какой-то ужасной улыбкой. - Отомстить? Да, да! - зашептала она с бешенством... - отомстить, отомстить ему и ей... всем, всем отомстить! Но как? Чем?.. Убить?.. Но разве это сможет вырвать ее из его сердца! Xa-xa-xal Ничто! Ничто! Ничто не вырвет ее! - вскрикнула она и с глухим невыразимым стоном припала головой к холодному дулу пушки. Несколько минут стояла она так с искаженным невыносимым страданием лицом, но вот губы ее опять зашептали порывисто, беззвучно, безумно. - Что же делать?.. Что делать... Ох, нет сил стерпеть этой муки! Вырвать его из памяти! Забыть! Забыть! Задавить это сердце! Растоптать его в груди! - шептала она с искаженным безумным лицом, судорожно впиваясь в грудь руками. Но сердце не слушало Марианны! Оно стонало, оно извивалось от боли. Время шло. Спускались сумерки, холодный ветер гнал низко над землей тяжелые серые тучи. Несколько раз принимался любимый пес Марианны лизать ее руку, но Марианна не замечала ничего. Она не слыхала, как выехал с замкового двора Остап, а вслед за ним и Тамара. Грудь ее высоко подымалась, вокруг сухих сжатых губ легли складки невыносимого страдания. Как мраморная статуя, с застывшим от муки лицом, стояла она неподвижно, устремив куда-то вдаль свой острый, воспаленный взор. Холодный ветер развевал ее черные косы, врывался под распахнутый "байбарак", обдавал ее своим ледяным дыханием. Но Марианна не слыхала и не замечала ничего. Но вот на лестнице, ведущей на башню, послышались чьи-то поспешные шаги, и на площадке показался Андрей. - Ты здесь, Марианна? - вскрикнул он с облегченным вздохом. - А я уже в себе души не чуял. Тамара был здесь. Звук его голоса заставил Марианну выйти из оцепенения, она вздрогнула всем телом. - А, что, Тамара? - произнесла она с трудом и, обернув к Андрею свое измученное лицо, прибавила, словно не понимая, кто говорит с ней: - Это ты, ты, Андрей? При звуке этого разбитого голоса, при виде искаженного мукой лица Марианны все стало понятно Андрею: по дороге он встретил Остапа и теперь ему нетрудно было догадаться, какие вести могли привести в такое состояние Марианну. - Марианна, сестра моя, родная моя! Что с тобою? - вскрикнул он с ужасом и бросился к Марианне. Марианна отступила; лицо ее приняло опять гордое, замкнутое выражение, темные брови нахмурились. - Ничего. Зачем пришел ты сюда? - ответила она сурово. Но Андрей не обратил внимания на ее слова; страдания дорогой, бесконечно любимой им девушки так сильно потрясли его, что даже чувство ревности к тому сопернику, из-за которого страдала она, не пробудилось в его сердце. - АI Зачем ты говоришь так со мною, Марианна, зачем ты отталкиваешь меня! - заговорил он горячо, сжимая ее холодные, ледяные руки. - Я знаю, что не мне принадлежит теперь твое сердце, но ничего мне от тебя не надо, сестра моя родная! Ничего я не требую, ни за что не упрекаю! Дозволь только мне тосковать вместе с тобою! Ты знаешь, что с самых детских лет одна ты панувала в моем сердце... Резким, порывистым движением Марианна отпрянула от Андрея. - Меня, меня любишь! Ха-ха-ха! - разразилась она злобным смехом и заговорила быстро, задыхаясь: - Оставь! Ищи себе другую! Меня нельзя любить!.. Ха-ха! За что любить меня? Язык мой груб! Я не умею ворковать и шептать нежных слов. Я не умею смотреть безмолвно в глаза и таять, и замирать... Я не умею льнуть к "коханцю", как испуганная птичка, и искать под крылом его защиты! Ха-ха! Ищи себе голубку, горлинку, чтобы умела ворковать с тобой в вишневом садку! - Не нужно мне горлинок, Марианна, счастье, радость моя, ты моя орлица, ты моя королева! - Ха-ха! Орлица! - вскрикнула со страстной горечью Марианна. - Орлицам гнезд не вить - голубкам счастье! - Нет, и орлицам счастье, и большее счастье, Марианна, - заговорил с восторгом Андрей, сжимая ее руки в своих руках, - то панское сердце ищет голубок, чтобы ворковать с ними в вишневых садках, а казаку ты милее всех?.. Нет ни одного казака во всей Украине, который не счел бы за наивысшее счастье назвать тебя "дружыною" своей! Орлица моя, королева моя! Нет тебе равной во всей Украине! За одно слово твое жизнь свою положу. Но не мужем твоим хочу быть, Марианна, не мужем, а другом, братом! Дозволь мне только идти всегда "поруч" с тобою, дозволь только думать, что не чужой я тебе! Горячие слова Андрея, полные глубокой, сильной любви, казалось, пробили ледяную кору в сердце Марианны. Гордость еще не позволяла ей показать своего страданья, но измученное сердце невольно рвалось навстречу любящим, ласковым словам. Глубокий, тяжелый вздох вырвался из ее груди, - Если ты меня любишь, друже мой, то не будет тебе счастья, - произнесла она мягким, дрогнувшим голосом. - Чего ты ждешь от этого "розрубаного" сердца? - Оно успокоится, Марианна, оно успокоится! - вскрикнул горячо Андрей, - есть у нас бесталанная мать, Марианна, а мы ее верные, родные дети, она нас согреет и приласкает, а мы будем жить для нее! Марианна сжала его руку. - Ты прав, Андрей! - произнесла она, гордо выпрямившись, - она нас согреет и мы будем жить для нее. А на занесенном снегом хуторке никто и не знал о тех кровавых событиях, которые приготовлялись на Украине. Там царило тихое счастье. Никто не приезжал туда, и никакая весть из населенного мира не долетала через необозримую снежную степь. Каждый вечер старики, запаливши свои люльки, начинали толковать о том, что-то теперь происходит на Украине, удалось ли гетману Дорошенко разбить ляхов и соединить под своей булавой обе стороны Днепра, но представления их были далеки от действительности. Баба и работники, утомленные дневными занятиями, укладывались спать, а девушки, притаившись где-нибудь подле "каганця" с прялками или шитьем, принимались вести между собой тихий, таинственный разговор. Но события, происходящие на Украине, не интересовали их, они были так счастливы ожиданием своего приближающегося счастья, что кроме него не интересовались решительно ничем. Им было даже приятно это одиночество. В эти долгие зимние вечера, когда на дворе трещал мороз, или свирепела "завирюха", так хорошо было, прижавшись друг к другу, вести нескончаемый разговор, переноситься мыслью в вышний Чигирин, вспоминать с тихой улыбкой пережитые муки и мечтать о будущей счастливой жизни. Каждая мелочь, пережитая с дорогими людьми, принимала теперь в их глазах необычайное значение. Сколько раз передавала Галина Орысе свой самый ничтожный разговор с Мазепой... Сколько раз рассказывала она ей о той тоске, которая охватила ее с того момента, когда уехал Мазепа, но теперь уже и эти печальные воспоминания не наводили на нее грусти, - они были ей дороги и милы. Словно нежное розовое сияние, разливающееся по ясному небу перед восходом солнца, разливалась в душе Галины тихая радость в ожидании наступающего счастья. Она ожидала Мазепу; она знала, что после тех страшных, тревожных событий, которые, как дикий прибой волн, перекатятся по всей Украине, - он приедет за нею. Прилетели на хутор на пушистых снежных крыльях "риздвяни святкы". Тихо прошли они в этом тесном кружке отделенных от шумного мира людей. Орыся и Галина гадали, и все гаданья предвещали им такую светлую, счастливую судьбу. В ночь под Крещенье, когда баба подставила им под изголовье миски с перекинутыми через них щепочками, им обеим приснились их "коханци", ведущие их через мост; из воску вылилась церковь и какой-то неопределенный кусочек, который, по уверениям Орыси, должен был изображать непременно "дытынку". И каждое это гаданье сопровождалось таким веселым звонким смехом, что, слушая его, даже старикам становилось веселее... Так пролетели святки, так пронеслось еще немало времени... Дни и недели терялись в этой снежной равнине, но девчата с удовольствием провожали их, так как каждое новое утро приближало их к свиданию с дорогими людьми. Однажды вечером, когда обитатели хуторка только что собрались сесть за вечерю, у ворот раздался громкий стук и топот лошадей. Все переглянулись и побледнели. Стук раздался снова, еще громче и еще настойчивее. - Кто бы это был? - произнес с тревогой в голосе Сыч, набрасывая на плечи "свыту" и снимая со стены "рушныцю". - А вот посмотрим! - отвечал не совсем спокойно и о.Григорий, следуя его примеру, - гей, хлопцы! Засветите-ка фонарь. Молча исполнили работники его приказание и, захвативши с собой висевшее на стенах оружие, все вышли на двор. Перепуганная насмерть баба зашептала дрожащими губами обрывки каких-то оставшихся в ее памяти молитв. Только обе девушки не обнаружили никакого проявления испуга; этот стук пробудил в их душе сладкую надежду; с загоревшимися глазами, затаив дыхание, жадно ловили они всякий звук, долетавший со двора. Вот у ворот послышались какие-то оклики, какой-то разговор... Затем тяжелый грохот отодвигающихся засовов и топот въезжавших во двор лошадей. Сердце девчат забилось мучительно часто. Они сжали друг друга за руки и замерли у дверей "пекарни". Но вот у входа послышались тяжелые шаги и двери сеней с шумом распахнулись... Сердце Орыси екнуло, дрожащею рукой приотворяла она двери. - Остап! - вырвался у нее восторженный задавленный крик и, захлопнув дверь, она бросилась на шею Галине. Не слышали ль старики этого задыхающегося от счастья возгласа, или сделали вид, что не слыхали его, только они не захотели обратить на него внимания. Но Остап слышал его; он видел это милое, сияющее от счастья лицо, мелькнувшее из-за открывшихся дверей, и ему неудержимо захотелось броситься тут же, сейчас, при всех, к своей дорогой девчине, сжать ее в объятиях и осыпать горячими поцелуями это дорогое лицо. Но сделать это не было никакой возможности. Сыч и о.Григорий распахнули перед ним двери налево и пригласили его войти за ними. Едва успел Остап раздеться и стряхнуть с себя снег, как его засыпали вопросами. Он должен был передать все происшедшие за это время политические новости. Изумлению и расспросам стариков не было границ. Наконец, после того как самые первые вопросы были удовлетворены, Сыч крикнул бабу и велел подавать сюда, в чистую хату, вечерю. С опущенными глазами, держа в руках полную миску горячих галушек, вошла вслед за бабой и Галиной Орыся и, глянувши на Остапа, едва не выронила миску из рук и не обварила всех сидевших за столом кипятком. - Тише, тише, дивчина, что это у тебя: с морозу, что ли, руки так трясутся? - произнес с ласковой улыбкой Сыч, следуя за сияющей от радости девушкой. Этот вопрос привел в еще большее смущение Орысю, она глянула еще раз из-под черных ресниц, мельком, на одно только мгновение на Остапа и покраснела вся, как пион. Боже! Каким же он показался ей теперь красивым, статным, пышным. Выскочив в пекарню, Орыся обвила руками шею Галины и принялась снова осыпать ее горячими поцелуями, перемешивая их с какими-то нераздельными счастливыми возгласами. Галина также радовалась счастью подруги, да и, кроме того, что-то шептало ей в сердце, что этот приезд Остапа привез с собой радость и для нее. За ужином Остап должен был рассказать всем снова и о политических событиях, и о чигиринской жизни. Во время этого рассказа он не раз бросал в сторону стоявшей поодаль Орыси такие счастливые и горячие взгляды, что видно было, что он сгорает от нетерпения передать кое-что еще и этой девчине, но передать так, чтобы никто не подслушал его важных вестей. Однако ни Сыч, ни о.Григорий, по-видимому, не принимали в расчет желаний Остапа, так как расспросам их, казалось, не предвиделось конца. Между прочим, Остап сообщил им, что, по ходатайству Мазепы, его назначили хорунжим гетманской надворной команды, а от этого заявления он перешел к восхвалению Мазепы. Слушателям было передано все, - и о повышении Мазепы, которым гетман наградил его за необычайные заслуги, и о постепенном возрастании его влияния в Чигирине. Затем Остап передал им, что Мазепа прислал через него всем гостинцы и поклоны, что теперь сам он не может приехать и потому послал за себя его, Остапа, чтобы он рассказал всем о его житье-бытье и сообщил, что, как только окончится великое "еднання отчызны", он, Мазепа, сейчас приедет к ним на хутор. За каждым словом Остапа растроганный Сыч кивал седой головой и повторял неверным голосом: - Спасибо! Спасибо! Дай ему Бог здоровья... и всего такого... за добрую память! А Галина, прижавшись к Орысе, ловила каждое слово, не отрывая от Остапа настороженных глаз, когда же Остап сказал, что Мазепа обещает непременно приехать к ним, - она забыла все и, восторженно всплеснув руками, с громким криком: - Приедет, приедет? Ты не обманываешь меня? - бросилась к Остапу. - Приедет, приедет! - отвечал с улыбкой Остап, любуясь прелестным личиком девушки. - А тебе, пане добродию, - прибавил он. обращаясь к Сычу, - пересылает пан генеральный писарь еще этот лыст! С этими словами Остап передал Сычу письмо Мазепы. При слове "лыст" лицо Сыча приняло какое-то важное, сосредоточенное выражение. - Лыст? Гм! - произнес он озабоченно и, перевернувши его в руках, посмотрел вопросительно на о.Григория. Лицо последнего смотрело также сосредоточенно и необычайно серьезно. С минуту все молчали. - Ну, бабо, ты проводи с хлопцами на сеновал казаков, да устройте их там получше, - произнес Сыч, - а вы, дивчата. возьмите хорунжего в пекарню, пусть обогреется возле печи. а мы тем часом прочтем здесь с панотцом письмо. Баба с работниками и с прибывшими с Остапом казаками вышла на двор, а девчата с Остапом - в пекарню. LXXVIII Орыся, остановившись в сенях, припала к груди Остапа, обвила его шею руками и горячо прижалась к нему. Долго стояли они так в сенях, не замечая ни холода, ни мороза, долго осыпал ее Остап горячими поцелуями, долго шептал ей нежные, несвязные слова, - наконец Орыся опомнилась первая. - Стой, годи! - произнесла она, кокетливо отстраняя головку и пробуя высвободиться из объятий Остапа, - идем в хату! - Поспеем еще, голубка! "Занудывся" ведь за тобой - смерть! - прошептал горячо Остап. - Так и поверила сразу! Мало ли в Чигирине краль и красунь! Думаю, и очи послепли, смотрячи на них. - Послепли, правда, да только не через них. - А через кого ж? - Сама знаешь! - Как же! Как же! - Не веришь! Да ведь тебя только одну люблю, сердце мое, голубка моя! Теперь уж мы с тобою не расстанемся, теперь уже я поеду с моей жиночкой молодою в Чигирин. - "Не дуже хапайся"! Еще батько не отдаст. - Отдаст, отдаст! Ему и пан Мазепа о том пишет. Теперь уже ты моя, моя навеки! - И Остап еще крепче прижал к себе Орысю. От этих слов, от этого горячего, объятия сердце Орыси забилось быстро-быстро, к щекам прилила горячая волна крови. - Пусти, задушишь, ей-Богу! - произнесла она смущенно, отстраняя Остапа. - Не пущу, зирочка моя ясная, квиточка моя, счастье мое! - шептал Остап, прижимая ее еще крепче, еще горячее. - Закричу, ей-Богу! - Не закричишь! - и, привлекши к себе ее головку, Остап зажал ей рот горячим поцелуем. Когда Остап с Орысей вошли в пекарню, где их терпеливо поджидала Галина, - щеки Орыси горели ярким румянцем, а глаза сверкали тем молодым счастьем, которое блещет ярче самых дорогих бриллиантов. - Ну, дивчино, - обратился Остап к Галине, - "переказував" тебе пан Мазепа, чтобы ты не журилась без него, а поджидала бы его к себе в гости. Уж он так скучает по тебе, что и Господи! Когда бы не "справы", так ветром бы прилетел сюда! - О, Господи! - воскликнула Галина, и по лицу ее разлился нежный розовый румянец. - Правда? Правда, ты не обманываешь меня? - Ну, да и чудная ж ты, дивчино, - усмехнулся Остап, - и с чего бы это я выдумал обманывать тебя? Еще наказывал он мне пересказать тебе все про него, чтобы ты знала, как он живет в Чигирине, и "дарункы" прислал тебе "розмаити", чтоб ты не скучала, дожидаючи его. - "Дарункы"! - вскрикнула совсем по-детски Галина. - Еще и какие, вот увидишь! Да и тебе, Орысю, есть значный "дарунок", - подмигнул лукаво Орысе бровью Остап и вышел из хаты. Через несколько минут он возвратился назад с большими свертками, которые положил на лаву. Девушки обступили его. - Стойте, стойте! Не так "швыдко", - смеялся Остап, делая вид, что не может никакий образом развязать тюки. Орыся с помощью Галины бросилась отталкивать его, стараясь вырвать из его рук свертки, но Остап не отдавал их. Звонкий молодой смех оглашал хату. Наконец "пакункы" были развязаны и раскрыты перед восхищенными глазами девушек; как ловкий коробейник, начал Остап вынимать один за другим прелестные подарки, предназначавшиеся для Галины: альтамбасы, оксамиты, ленты, шитые золотом черевички, дорогие монисты, а также и "дарункы", которые он привез для Орыси. Свои подарки Орыся принимала более спокойно, бросая только на Остапа счастливый благодарный взгляд, но Галина за каждой вещью вскрикивала с таким детским восторгом: "Ой, лелечки, ой Боженьку!" - что нельзя было не залюбоваться ее сияющим личиком. Когда же Остап достал хорошенькое зеркало, и Галина увидела в нем свое отражение, то восторгу ее не было границ: она рассматривала в него и себя, и потолок, и Орысю, и Остапа, и всю хату и не могла натешиться невиданным ею никогда предметом. Наконец Остап достал еще маленький ящичек и, вынув из него великолепный золотой перстень, украшенный крупным бриллиантом, подал его Галине. - И это мне? - воскликнула Галина, даже отступая от Остапа. - Тебе, тебе, - ответил Остап, надевая ей на палец кольцо. - Ой, Господи! Да какое ж оно красивое, да как блестит, да как играет! - приговаривала в восторге Галина, любуясь кольцом и поворачивая его перед светом. - Орыся, Орыся, глянь! Даже смотреть страшно: ей-ей, слепит глаза! Кольцо было действительно красиво: оно представляло из себя толстую золотую змею с бриллиантовой головкой. - Да еще велел переказать тебе пан Мазепа, - продолжал с улыбкой Остап, - чтобы ты носила пока этот перстень, а что скоро он переменит его на гладенький. - На гладенький? - повторила, недоумевая, Галина. - Зачем? . - Ах ты, дытына моя глупенькая! - воскликнула весело Орыся, обнимая ее, - на такой, какой батюшка в церкви дает, когда навсегда руки с коханым связывает. Галина не покраснела от этих слов, только личико ее все просияло от счастья. - И тебе, Орысю, прислал пан Мазепа "даруночок", - продолжал Остап и, вынув из свертка роскошный, расшитый золотом красный "оксамытный кораблык", поднес его Орысе. Орыся вся вспыхнула и от радости, и от смущения. - Надень, Орысю, дай я посмотрю, какая из тебя будет молодычка! - произнес с улыбкой Остап. - Вот еще что выдумал, "божевильный", - отстранила его руку Орыся, - будет час, тогда и надену. - Тогда своим чередом, а ты сейчас, сейчас надень, голубко! - настаивал Остап. - Да годи! Что выдумал! Войдут - увидят, смеяться начнут! - Никто не увидит: надень! А если не хочешь, так я и сам на тебя надену. Орыся попробовала было сопротивляться, но так слабо, что через минуту оксамытный кораблик уже покрывал ее черноволосую головку. Но непривычный женский убор заставил ее невольно смутиться, она вспыхнула вся и потупила глаза. - Ах, какая ты "гарна", Орыся! - вскрикнула Галина. И действительно, темно-пунцовый бархатный кораблик удивительно шел к смуглому, раскрасневшемуся лицу Орыси. - Ну, да и славная же у меня будет жиночка! - вырвалось невольно у Остапа и, забывая о присутствии Галины, он заключил Орысю в объятия и звонко поцеловал ее в самые губы. Увлеченные своей беседой, молодые люди и не слыхали, как двери в сени скрипнули, и в ту минуту, когда восторженный Остап обнял Орысю, двери в пекарню распахнулись и на пороге появились о. Григорий и Сыч, а за ними баба. Неожиданное зрелище поразило их до такой степени, что они остановились у порога, но и неожиданное появление стариков смутило в свою очередь молодежь: как ужаленный, отскочил Остап от Орыси, а Орыся до того растерялась, что даже не успела снять с себя кораблик, да так и осталась с покрытой головой. С минуту все молчали. - Эге! Да ты, казаче, как я вижу, здорово целоваться умеешь! - произнес, наконец, с ласковой угрозой в голосе о.Григорий. - Даже оскомину другим набиваешь, - добавил Сыч. - Простите, панотче! - потупился Остап и, взявши Орысю за руку, произнес решительно: - Отдайте уже мне ее, панотец, коли ласка ваша, навеки! - Да что с тобой поделаешь? - вздохнул о.Григорий, - коли уж и кораблик примеряешь, значит налагодывся" совсем. При упоминании о "кораблыку" Орыся совершенно смешалась, а о.Григорий продолжал дальше. - Только я неволить дочки своей не буду: она у меня одна, спроси ее, если она согласна, то бери ее совсем. - Ну что же, Орысю, скажи при всех, пойдешь ли за меня, или может ты другого кого нашла? - обратился к ней сиявший от счастья Остап. Но Орыся ничего не ответила Остапу и только бросилась целовать отца. Все окружили счастливую пару; все спешили поздравить и расцеловать их. Когда, наконец, первая радость и восторг улеглись, Сыч обратился к Галине. - Слушай, Галина, пишет ко мне пан Мазепа, что сватает тебя за себя, и если будет на то моя згода, то хочет взять он с тобою "чесный шлюб". Скажи же мне по правде, дытыно моя любая, мил ли он тебе?.. Потому что... если... ты у меня одна, сиротка моя коханая... и я ни за кого... ни за самого гетмана... "сылувать"... Как ни старался Сыч придать своему голосу подобающий торжественной минуте важный и серьезный тон, но голос его задрожал, а ресницы усиленно захлопали. - Господи, Боже мой! Царица небесная! - вскрикнула баба, всплеснувши от восторга руками, - вот так счастье посылает Господь! За душеньку ее ангельскую "зглянулась" Матерь небесная! А он еще, старый, спрашивает: мил ли, мил ли?! Где уж там не мил! Да ведь такого жениха и в городе ни одна панна не отыскала бы! Господи, и богатый, и вельможный, и "гарный", а уж любит, так любит!.. Иди ж ко мне, дытыно моя, дай, хоть расцелую я тебя! - И растроганная старуха вдруг разразилась слезами. Все с радостными лицами смотрели на Галину, но Галина стояла молча, не двигаясь с места: вся эта сцена и всеобщее внимание, устремленное на нее, и слова Сыча совершенно ошеломили ее; она мало еще сознавала, что принесет ей эта новая перемена ее жизни, но чувствовала, что тот старый мир, с которым она свыклась, который был дорог ей, рушится от одного этого слова навсегда. Слезы бабы и смущенный вид деда окончательно расстроили ее... Ей вдруг стало невыносимо грустно и с громким криком: "Никогда, никогда не кину вас, диду!" - она бросилась, рыдая, на шею старику. Через неделю Остап, Орыся и о.Григорий поехали из хутора в Волчьи Байраки. При прощании всем стало как-то грустно. Прожитое на хуторе в тесном семейном кружке время сблизило всех еще больше, всем чувствовалось, что вряд ли придется еще раз в жизни провести вместе столько тихих счастливых дней. Решено было венчать Остапа и Орысю сейчас же по приезде в Волчьи Байраки, так как молодому хорунжему надо было спешить в Чигирин. Нежно простились подруги и даже всплакнули при прощании. Орыся уехала, а Галина осталась на хуторе поджидать свое близкое счастье. LXXIX Между тем, предательский замысел Бруховецкого готовился к исполнению. Бруховецкий, в сущности, не любил никого, - ни Москвы, ни Украины, он ежеминутно готов был предать их одну другой, и вопрос для него состоял только в том, что будет выгоднее. Он любил только себя. Если он угождал Москве, то делал это только для того, чтобы приобрести ее доверие, укрепиться на всю жизнь на гетманстве и таким образом получить возможность удовлетворять безнаказанно свою ненасытную алчность и злобу. Когда же он увидел, что, благодаря его политике, ненависть к нему, как к причине всех бедствий, все больше и больше распространяется в народе, а симпатии народные обращаются к Дорошенко, обещавшему вернуть народу все его былые привилегии, - он решил переменить политику и, чтобы спасти себя и оправдаться в глазах народных, - прикинуться также противником Москвы и свернуть на нее причину всех происшедших в отечестве перемен. Он начал возбуждать всюду полковников, старшину и народ против московской власти, к действительности он присоединял еще всевозможную чудовищную ложь, а напуганное народное воображение верило ему. Не только Украину старался возмутить Бруховецкий, но он отправил послов и к донским казакам, приглашая их к восстанию и уверяя, что Москва приняла латинскую ересь и хочет всех своих подданных обратить в латинство. План задуманного им освобождения быстро распространился по всей Левобережной Украине. Сбитый с толку народ в своей слепой ярости не мог разбирать - кто был первой причиной всех этих нежелательных перемен и готов был обрушиться своею местью на ни в чем не повинных воевод и ратных людей. Полковники разослали всюду свои универсалы и всюду закипели приготовления к ужасной ночи. Крестьяне перестали платить подати и начали повсеместно записываться в казаки. Бабы и девчата все знали об этом замысле, но всякий хранил страшную тайну. Воеводы начали замечать какое-то странное брожение в народе; увеличение казацких войск начало также беспокоить их; несколько раз обращались они за разъяснением к Бруховецкому, но гетман давал самые уклончивые ответы. Наконец, когда в город начали вступать казацкие войска, воевода гадячский Евсевий Огарев обратился с вопросом к Бруховецкому, что означают все эти волнения в народе, это увеличение казацких войск и стягивание военных сил в города? Бруховецкий ответил ему, что под Черным лесом собралась громадная татарская орда, против которой и надо выступить с войсками, и что он уже отписал об этом на Москву. Хотя объяснение это и не удовлетворило Огарева, но узнать истину было решительно невозможно. Однако, как ни старались на Украине скрыть от воевод все происходившее кругом, - один из полковников все-таки проговорился. Огарев узнал о приготовляющемся восстании и поторопился послать в Москву посла. Один из ратных людей переоделся нищим, засунул письмо Огарева в свой посох и отправился в дорогу. В Москве известие о приготовляющемся восстании на Украине произвело большой переполох. Были приняты меры, но слишком поздно, когда уже все было готово к восстанию, Бруховецкий успел поддаться Турции. Наступил, наконец, и день Сретения Господня. Все были готовы... ждали ночи... Но вот угаснул короткий зимний день. Холодное солнце скрылось за тучу, медленно подымавшуюся из-за горизонта, и залило кровавым заревом весь небосклон. Черная ночь широко разбросала свои крылья над всей Украиной, прикрыла она темным пологом присыпанные снегом деревни и города, но не принесла с собой сна и покоя. Давно уже прозвонили на ратуше на тушение огня, давно уже погасли во всех окнах домиков Переяслава красноватые огоньки. Все погрузилось в безмолвие и тьму, а между тем на дворищах и улицах города беззвучно зашевелились какие-то сероватые тени. Не слышно ни звука команды, ни крика... кажется, что это какие-то призраки строятся в ряды... только иногда глухо звякнет сабля, или тихо заржет испуганный конь. Вокруг Переяслава между тусклой снежной равниной и черным пологом неба движутся также ряды каких-то всадников; они вытягиваются рядами и окружают город тесным черным кольцом. Впереди всех едет на своем коне старый полковник Гострый, за ним Марианна и Андрей. В тишине снежной равнины теряется тихий топот коней... Вот Андрей отделился от длинных рядов всадников и подъехал к городским воротам; он пошептался о чем-то с караульными, стоявшими неподвижно у ворот и возвратился к полковнику. - Все готово, - произнес он тихо, - ворота отперты. - Стой! - скомандовал так же тихо полковник, осаживая коня. - Вы, - обратился он к одной части казаков, - оцепите весь город кругом, чтобы и мышь не могла прорваться сквозь ваши ряды, а вы - повернулся он к стоявшим за ним рядам, - как только услышите гасло, - за мною! Все молча поклонились полковнику. Снова стало тихо: ни звука, ни шелеста ветра не слышно было в морозном воздухе. Тихо и беззвучно кружились в сумрачной тьме холодные снежинки и обсыпали белым покровом застывших на своих местах всадников. Марианна стояла рядом с Андреем. Она ожидала сигнала. От этой тишины, окружавшей ее, от напряженного ожидания, ей казалось, что кровь невыносимо шумела и стучала у нее в ушах. Жестокость предстоящей битвы не пугала ее: горе ожесточило, озлобило ее сердце, ей казалось, что всякое чувство сострадания угасло в нем; и она ждала с нетерпением битвы, как будто эта месть могла насытить ее сердце, могла заглушить невыносимый огонь обиды, жегший ее грудь. Вот издали донесся слабый крик петуха - все вздрогнули и насторожились, но крик затих и снова кругом разлилась та же тишина. Но вот на башне городской ратуши глухо раздался один удар, за ним другой, третий.. Все встрепенулись и в ту же минуту в разных местах города вспыхнули огни. - За мною! - вскрикнул Гострый и в сопровождении Андрея и Марианны и других своих казаков ринулся в распахнувшиеся перед ним городские ворота. Когда Гострый со своими спутниками влетел в город, все уже было в движении. Из освещенных домов ежеминутно выливались на улицу целые толпы заговорщиков и с угрожающими криками неслись по направлению к самому городу, то есть крепости, в которой помещались дома воеводы и ратных людей. Страшный звон набата придавал всему этому крику еще более ужасающий характер. Издали уже доносились звуки выстрелов. - За мною! - скомандовал Гострый и ринулся вперед. В замке в это время происходила ужасная сцена. Ратные люди выбегали из своих жилищ и с ужасом прислушивались к призывным страшным ударам набата и к дикому реву прибывающей к стенам замка толпы. Сначала в голове у них еще мелькнула мысль, что, может быть, татары осадили город и население ищет защиты за стенами замка, но когда до ушей их долетели страшные крики: "Добывай замок!" - страшная истина открылась им. Они поняли, что со звуком этого набата пробил их последний час: они были в руках озверелой толпы. Правда, еще некоторое время стены замка могли защищать их от нападения, но защита эта не могла продолжаться долго. Теперь им стало понятно то, о чем предательски шептались старшины и казаки, но рассуждать было уже поздно: кругом всего города кипела, как разъяренное море, рассвирепевшая, дикая толпа... - Гей, огня! Посветите, хлопцы! - раздался крик Гострого. Казаки бросились исполнять приказание своего полковника и через несколько минут ближайшие к замчищу дома вспыхнули ярким огнем. Пламя зашипело, загоготало, клубы черного дыма и целые столбы огня поднялись к небу. Страшное, кровавое зарево осветило все. Черный свод неба распахнулся. Словно огненные платочки, заметались в глубине его испуганные птицы. Вокруг стен замка стало светло, как днем. Но осажденные уже пришли в себя. Со стен замка грянули пушечные выстрелы, из амбразур окон выпалили мушкеты. Сомкнутая масса толпы расстроилась, раздалась, многие попадали, но этот отпор осажденных еще больше разогрел осаждающих; дикий глухой рев пронесся над всею толпой. С рассвирепевшими лицами ринулись все на стены замка. Освещенные заревом пожара, лица всех были ужасны. Эта толпа людей, потерявших от ненависти и злобы всякое сострадание, была страшнее толпы диких зверей. Не понимая сами, куда они лезут, мещане, бабы и женщины ломились в ворота, цеплялись на стены, бросались под выстрелы и, не замечая своих ран, рвались все дальше. Однако, эта обезумевшая, но плохо вооруженная толпа не была страшна осажденным. Но вот раздалась команда Гострого: "раздайся, расступись". Толпа шарахнулась от этого возгласа и распахнулась на две половины. Перед взорами осажденных открылась площадь, окружавшая замок, вся залитая вооруженными казаками. - С коней долой! - скомандовал Гострый. - Огня сюда и лестниц! Началась отчаянная битва. Казаки обступили весь замок тесным кольцом, мелкий, засыпанный во многих местах землей, ров не служил никаким препятствием к осаде. К стенам приставили длинные лестницы. Храбро отбивались немногочисленные осажденные, но одни ряды осаждающих падали, а на место их вырастали другие. Эти толпы казаков грозили залить весь замок. А между тем огонь перекинулся и за городскую стену. Теперь осажденным пришлось разделить свои силы: одни остались защищать замковую стену, другие бросились тушить огонь, быстро охватывавший все деревянные постройки, заключенные внутри замковых стен. Завязалась ужасная битва. Осада замка продолжалась. Уже некоторым смельчакам удалось проникнуть за городскую стену, битва завязалась в самой черте крепости. Но вот со стороны казаков, осаждающих под предводительством Марианны и Андрея "браму" замка, донесся протяжный торжествующий крик. Ворота замка со страшным грохотом повалились на землю. - За мною! - вскрикнула Марианна и с обнаженной саблей ринулась в самую пасть осажденного замка, в котором с диким гиком и свистом уже бушевало целое море огня. За Марианной бросился Андрей, и широкой темной волной хлынули за ним в ворота остальные казаки. Завязалась упорная борьба. Осажденные защищались с отчаянием, но силы казаков превозмогли их. Через полчаса Переяслав был уже свободен от ратных людей. Увлеченные битвой, казаки не замечали решительно ничего, что происходило за их спиной, как вдруг звон колоколов, грянувший со всех переяславских церквей, заставил их опомниться. Полетели вверх шапки, платки, замахали руки, и возглас тысячной толпы: "Гетман! Гетман! Дорошенко!" - раздался кругом. Гострый, Марианна и Андрей выехали навстречу Дорошенко. Они едва сдерживали своих разгоряченных лошадей, чтобы не потоптать несущуюся впереди и вокруг них толпу. Словно реки в море, вливались на площадь со всех улиц колонны всадников; распущенные бунчуки и знамена развевались в воздухе. Огненные искры играли на блестящих пиках и дорогом оружии казаков. Колонны казаков все прибывали и прибывали и грозили затопить собою всю площадь. А посреди нее уже стоял впереди своих войск Дорошенко. Марианна глянула на него, и в ту же минуту взгляд ее скользнул в сторону и заметил еще кого-то, стоявшего тут же за гетманом. Сердце ее замерло в груди... Но и Мазепа заметил Марианну. С развевающимися черными косами, выбившимися из-под серебряного шлема, покрывавшего ее голову, с горящими глазами, с обнаженной саблей, она неслась навстречу к гетману на вороном запенившемся коне. Казалось, это неслась не женщина, но спустившаяся с неба грозная богиня мщения. Она была удивительно хороша в эту минуту, но красота эта была страшна, - она навеяла какой-то холодный ужас на душу Мазепы и в ту же минуту ему вспомнился тихий и кроткий образ Галины... LXXX Замысел Бруховецкого сделал свое дело. Через несколько дней после Сретения все города и замки в Левобережной Украине были уже заняты казаками, в одном только Чернигове держался воевода и с ним несколько десятков ратных людей, остальные все погибли. Однако и это еще не удовлетворило Бруховецкого, - он продолжал всюду рассылать письма, приглашая к восстанию и казаков, и калмыков, но никакие меры уже не могли возвратить ему симпатий народа. Лишь только весть о том, что Дорошенко высадился на левый берег, разнеслась по Украине - все хлынуло к нему навстречу. Отовсюду стекались толпы вооруженного поспольства; казаки, узнав о приближении Дорошенко, вопреки приказанию Бруховецкого спешили соединиться с ним; духовенство, мещане и горожане свозили к Дорошенко и денежные взносы, и хлебные запасы. Марианна, Андрей и Гострый со своей надворной командой находились также в войсках Дорошенко, но Марианна избегала встречи с Мазепой. Мазепа чувствовал, отчего в ее обращении с ним появилась такая холодность, и это мучило его совесть, словно он был виновен в чем-нибудь перед этой удивительной девушкой, спасшей ему жизнь; несколько раз пробовал он заговорить с Марианной, но она так сухо и резко отвечала ему, что теплое слово застывало у него на языке. Таким образом, между ними мало-помалу установились совершенно холодные отношения; Марианна проводила все время с отцом и Андреем, а Мазепа с сияющими от счастья Кочубеем и Остапом, которые уже успели пожениться и теперь со страстным нетерпением ожидали конца войны, чтобы вернуться поскорее к своим молодым женам. Медленно подвигалось вперед войско Дорошенко; оно, словно катящаяся с гор лавина, все росло и увеличивалось с каждым днем. Успех Дорошенко приводил в бешенство Бруховецкого, но он еще не предполагал того, как был велик этот успех, а между тем вся левобережная старшина прислала Дорошенко письмо, в котором просила его от лица всей гетманщины принять на себя гетманство, объявляя, что Бруховецкого они все, как один человек, не желают иметь гетманом. Приглашение всей левобережной старшины заставило задуматься Дорошенко. Убедившись, что гнусности и подлости Бруховецкого нет границ и что народ окончательно не желает его иметь гетманом, он уже сам давно потерял желание уступить ему свою булаву. Однако, в эту важную и торжественную минуту Дорошенко не считал возможным спорить с Бруховецким о старшинстве, но письмо левобережной старшины заставило его подумать об этом иначе, к Бруховецкому уже прибыла орда и, если полки казацкие отделились бы от него и присоединились к Дорошенко, он мог бы поднять междуусобную войну, а это было бы крайне нежелательно, особенно в настоящую минуту, так как положение становилось серьезным. В Москве уже узнали о бунте на Украине, и Ромодановский спешил сюда с сильным войском. Правда, поздняя весна еще задерживала его, но оттепель уже началась, и в скором времени можно было ожидать, что он появится в границах Украины. Ввиду этих соображений, Дорошенко созвал на раду всю свою старшину, а также пригласил на нее и митрополита Тукальского и все высшее духовенство и обратился ко всем с вопросом: что же теперь предпринять и на что решиться? Решено было послать к Бруховецкому посольство от самого гетмана и от митрополита Тукальского, которое бы показало ему письмо всех левобережных старшин, как очевидное нежелание всего народа иметь его гетманом, и просило бы его уступить свое гетманство Дорошенко добровольно. При этом гетман и Тукальский приложили к Бруховецкому свои письма, в которых умоляли его; во имя отчизны исполнить без всякого кровопролития волю народа, за что Дорошенко обещал ему оставить в пожизненное владение город Гадяч со всеми пригородами. Но посольство Дорошенко привело Бруховецкого в какое-то исступленное бешенство. Алчный честолюбец, он решил рискнуть всем, чтобы захватить в свои руки власть, и теперь эта власть ускользала от него! Не имея в руках самого Дорошенко, он излил свою ярость на послах. Послов подвергли ужасной пытке, а затем заковали в кандалы и бросили в темницу. Письмо старшин ясно говорило Бруховецкому, что вся Украина не желает иметь его гетманом. Бруховецкий чувствовал, что почва уже колеблется у него под ногами, но бешенство до того ослепило его, что он совершенно потерял рассудок. Захватив с собою орду и находившиеся при нем в Гадяче казацкие полки, он двинулся с войсками из Гадяча, как будто навстречу Ромодановскому; при выезде своем из Гадяча он разослал универсалы всем остальным полковникам, приказывая спешить соединяться с ним. Но новый удар ожидал гетмана: почти все полковники украинские уже соединились с Дорошенко. Узнав, что Бруховецкий идет навстречу Ромодановскому, Дорошенко отправился наперерез пути Бруховецкого, желая соединиться с ним, и наконец настиг его. Остановившись за тридцать верст от лагеря Бруховецкого, Дорошенко послал к нему десять сотников, требуя через них, чтобы Бруховецкий добровольно отдал ему свою булаву, бунчук, знамя и всю "армату". Взбешенный Бруховецкий приказал этих сотников заковать в кандалы и отправить для пытки в Гадяч, а сам двинулся со всеми войсками на Дорошенко, стоявшего у Опошни. Между тем, старшины и казаки, догадавшись наконец, зачем ведет их Бруховецкий на Дорошенко, - заволновались, зашумели. В войске вспыхнул бунт. - Мы за гетманство Бруховецкого биться не станем! Мы на Дорошенко не пойдем! - закричали в разных местах. Бунт, сначала глухой и затаенный, начал охватывать все войско, но Бруховецкий еще не знал ничего об этом. Весеннее солнце уже близилось к закату, когда Бруховецкий остановился со своими войсками против лагеря Дорошенко. Все было тихо и спокойно в лагере Дорошенко, но лагерь Бруховецкого весь кипел и волновался, как взбаламученное диким ураганом море. Бруховецкий начал уже догадываться, отчего происходит это волнение, но жажда мести заглушала в нем все соображения. Вскочивши на коня, он выехал на середину лагеря отдать приказания старшине атаковать немедленно лагерь Дорошенко, но тут-то он увидел, что ничто не могло уже помочь ему удержать за собой гетманство. При виде гетмана еще скрываемая в казачестве злоба прорвалась наружу; крики, проклятья и угрозы огласили воздух. Старшина обступила Бруховецкого. - Мы тебя на гетманство выбрали, ждали от тебя доброго, а ты ничего хорошего не учинил, только одно кровопролитие от тебя сталось. Сдавай гетманство! - закричали кругом грозные голоса. - Сдавай гетманство! Сдавай гетманство! Мы за тебя биться не станем! - подхватила кругом страшная, разъяренная толпа. Бруховецкий побледнел, холодный пот выступил у него на лбу. Теперь он понял, что в небесах пробил уже его последний час. В ужасе бросился он назад в свой шатер, думая при помощи своей стражи укрыться в нем от народной мести, но здесь перед ним появился посол от гетмана Дорошенко. - Иди, предатель, - произнес он сурово, - зовет тебя гетман! Окружавшая Бруховецкого наемная стража вздумала было защищать его, но в это время шатер гетманский окружила разъяренная толпа казаков. Раздался крик и страшный треск. В одну минуту весь шатер был разорван на клочки. Ворвавшаяся толпа оттиснула стражу и окружила Бруховецкого страшной стеной. Мертвенно бледный, с застывшими от ужаса глазами, он сидел неподвижно в кресле; казалось, никакие силы в мире не могли заставить его сделать малейшее движение, но два дюжих сотника грубо подхватили его под руки, и толпа не потащила его, а просто понесла к Дорошенко. А Дорошенко, окруженный своей старшиной, стоял на высоком кургане. Солнце уже зашло; розовое сияние заливало все небо и широкую степь, покрытую темно-зеленой травой. Двумя громадными четырехугольниками чернели на ней два казацкие лагеря. С высоты кургана Дорошенко видно было, как толпа казаков бросилась на шатер гетманский, как выхватила оттуда Бруховецкого и как потащила его к кургану. Дикие крики и проклятия, раздавшиеся в толпе при виде Бруховецкого, донеслись и до кургана, на котором стоял Дорошенко. Шум и крики приближающейся толпы росли с каждой минутой, и через четверть часа у подножья холма появились сотники, тащившие под руки Бруховецкого. За ними хотела броситься на холмы и вся толпа, но стоявшие внизу казаки Дорошенко не допустили ее. Наконец, сотники втащили Бруховецкого на гору и остановились перед Дорошенко; они хотели поставить Бруховецкого на ноги, но лишь только отняли они свои руки, как он пошатнулся и грохнулся бы непременно на землю, если бы они вовремя не подхватили его. Дорошенко невольно отвернулся; лицо Бруховецкого было страшно. От ужаса он совершенно потерял рассудок, его выпяченные, словно у удавленника, стеклянные глаза смотрели бессмысленно вперед, ничего не видя перед собой; все тело его осунулось, словно мешок, руки висели неподвижно, согнутые ноги тянулись по земле, нижняя губа отвисла; казалось, вместе с разумом в нем умерла и сила мускулов, только по дыханию его можно было заключить, что это был еще живой человек. - Зачем ты отвечал мне грубо и не хотел добровольно отдать булавы, когда тебя не хочет иметь гетманом все казацкое товариство? - обратился к нему Дорошенко. Бруховецкий не ответил ни слова; видно было, что до его сознания уже не долетали никакие впечатления мира. - Возьмите его, отведите к пушкарям и прикажите приковать к пушке, - произнес Дорошенко, отворачиваясь в сторону. Лицо Бруховецкого не дрогнуло: это слабое наказание не пробудило даже никакой радости в его трусливых стеклянных глазах. Но окружившая холм толпа казаков и черни осталась, видимо, недовольна приказанием Дорошенко. Какой-то неясный, глухой рев пробежал по всем чернеющим рядам, и толпа заволновалась. Сотники стащили Бруховецкого с кургана и повели сквозь толпу, чтобы пробраться к выстроенным впереди лагеря пушкам. С громкими недоброжелательными криками толпа расступилась перед ними, но лишь только они достигли середины ее, как со всех сторон их окружила чернь и казаки, так что двинуться вперед не было никакой возможности; дикие, исступленные лица толпы не предвещали ничего хорошего. Провожавшие Дорошенко казаки попробовали было протиснуться вперед, но толпа сдавила их со всех сторон. "Смерть Иуде! Смерть изменнику!" - раздался кругом страшный вопль. Этот ужасный крик, казалось, долетел и до сознания Бруховецкого, проблеск какой-то мысли мелькнул в его остановившихся глазах, - в ужасе отшатнулся он назад и, споткнувшись, упал на землю. Роковое движение его послужило как бы сигналом для исступленной толпы. При виде лежащего на земле ненавистного гетмана все было забыто: как стая борзых на загнанного зайца, так ринулись все на Бруховецкого. Напрасно казаки, окружавшие его, старались оттиснуть толпу: в одно мгновение толпа отбросила их, смяла и едва не раздавила в своем стремительном движении. Как вода стремится с шумом со всех сторон в воронку, так хлынули со всех сторон казаки и чернь с поднятыми ружьями, дубинами, дрекольями и камнями к тому месту, где упал Бруховецкий. Началась ужасная, зверская расправа... Этот дикий рев, потрясший всю толпу, услышали и на кургане. - Они разорвут его на "шматкы"! Пане Мазепа, бери казаков, скачи, отбей его! - вскрикнул Дорошенко в ужасе, смотря в ту сторону, куда летела с дикими криками вся чернь. Мазепа пришпорил коня и, окруженный несколькими десятками надворной гетманской команды, понесся прямо в толпу. Но прошло немало времени, пока ему удалось прорваться сквозь эту кипящую, исступленную массу людей, когда же он достиг, наконец, того места, где упал Бруховецкий, - глазам его предстало ужасное зрелище. На земле, окруженная темной лужей крови, лежала какая-то бесформенная масса, вся синяя и вспухшая от ударов. Тело Бруховецкого было до того изуродовано, что не было никакой возможности узнать его. Мазепа в ужасе отвернулся и, поставивши вокруг трупа стражу, поскакал обратно к Дорошенко. Уже по бледному, искаженному лицу Мазепы гетман сразу догадался, что произошло что-то ужасное. - Ну что? Отстоял?! - произнес он глухо. - Все кончено, - ответил Мазепа, - чернь и казаки насмерть забили его. Невольный подавленный крик вырвался из груди всех, и вслед за ним кругом наступило молчание... В душе каждый чувствовал, что гнусный предатель и зверь Бруховецкий понес заслуженную и справедливую кару, но смерть его была ужасна и вызывала невольное содрогание в сердцах всех окруживших Мазепу. Наступивший сумрак покрывал сероватым покровом и даль, и раскинувшиеся у подножья кургана лагери, и бледные лица умолкнувших старшин. Наконец Дорошенко пришел в себя. - О, Господи! - произнес он, подымая глаза к небу. - Я не виновен в его смерти. Ты знаешь, что я не хотел того. Когда Мазепа пришел в себя от этой ужасной сцены, он немедленно поскакал в лагерь Бруховецкого, чтобы отыскать Тамару, сразиться с ним и отомстить ему за все, но, несмотря на самые тщательные розыски, Тамары не оказалось нигде. К вечеру, по приказанию Дорошенко, тело Бруховецкого уложили на покрытый китайкою воз и с подобающими ему почестями повезли в Гадяч. В ту же ночь оба казацкие лагеря соединились, и Дорошенко стал гетманом над всей Украиной. Теперь под булавой гетмана находились все полки казацкие, одного только Самойловича не было при войске. Дорошенко очень удивился этому, но ему объяснили, что, по всей вероятности, Самойлович занят осадой Черниговского замка, в котором еще до сих пор держался воевода. Но, несмотря на это объяснение, Мазепе показалось весьма странным подобное отсутствие. Впрочем, для войска оно не составляло заметного урона: и без полка Самойловича оно было так сильно и так прекрасно вооружено, что вряд ли какой неприятель мог устоять против него. На другой день после соединения войск Дорошенко велел всем сниматься с лагеря и направился к Котельне с тем, чтобы ударить на стоящего там Ромодановского. Но в Котельне гетман не нашел уже никого. Ромодановский сам начал отступать к границе. Не теряя времени, Дорошенко бросился по следам его. Казаки охотно исполняли приказание гетмана. Когда, наконец, войска достигли Путивля, и передовые отряды принесли весть, что арьегарды Ромодановского находятся верст за двадцать от них, Дорошенко решил сделать привал и дать хорошенько отдохнуть казакам. Наступил вечер. Вокруг всего необозримого пространства, занятого соединенными казацкими войсками, расставлены были караульные, и лагерь погрузился в сладкий отдых в ожидании завтрашней битвы. Мазепа вместе с Кочубеем сидели в палатке гетмана; полы ее были высоко подняты; сквозь широкий проход вливался теплый ароматный воздух тихой летней ночи; усыпанное звездами темное небо было чисто и спокойно, и словно те же маленькие звезды, мерцали по темной степи вплоть до самого горизонта бивуачные огни необозримого казацкого лагеря. Дорошенко был в самом лучшем настроении духа. Веселая беседа не прерывалась ни на минуту. Как вдруг в палатку вошел "джура" и объявил Дорошенко, что какой-то человек из Чигирина желает непременно видеть гетмана. При этом известии что-то екнуло в сердце Мазепы, но гетман чрезвычайно обрадовался ему. - Из Чигирина? - оживился он. - От гетманам! Веди, веди его скорей сюда. Джура поспешно удалился, и через несколько минут у порога палатки остановился человек средних лет, в темной мещанской одежде. Мазепа сразу узнал в нем Горголю; но хитрое лицо торговца не было на этот раз спокойно, глаза его как-то боязливо бегали по сторонам. Гетман тоже узнал Горголю. - А, Горголя, ты? Что нового принес? Как милует Господь мой Чигирин? - приветливо улыбнулся он на низкие и усердные поклоны Горголи. - Ясновельможному, ясноосвенцоному великому и славному гетману всей Украины челом до земли! - заговорил Горголя не совсем твердым голосом, - В Чигирине молитвами всех благоверных "заступцив" наших все спокойно; ясновельможная пани гетманова шлет его милости поклон и этот "лыст", - с этими словами Горголя подал Дорошенко запечатанный пакет. Когда Дорошенко брал его, рука Горголи едва заметно дрогнула, однако Дорошенко не обратил на это внимания, быстрым движением сорвал он печать, развернул письмо и с просветлевшим от радости лицом принялся за чтение. Но едва успел гетман прочесть несколько строчек, как лицо его покрылось багровыми пятнами, он перевернул письмо, взглянул на подпись, и вдруг, скомкавши его порывисто в руках, бросился к Горголе. При этом движении гетмана Горголя вздумал было отступить, но Дорошенко схватил его с силой за ворот и втащил в палатку. Мазепа и Кочубей в ужасе схватились со своих мест; они сразу поняли, что могло быть написано в этом письме; при том безумное, дикое лицо Дорошенко, словно потерявшего от бешенства рассудок, лучше всяких догадок свидетельствовало им об этом. - Чей это "лыст", чей это "лыст"? - закричал гетман таким диким, хриплым голосом, что у Мазепы похолодело на сердце. При виде ужасного лица Дорошенко Горголя побледнел. - Ясновельможной пани гетмановой, - начал было он дрожащим голосом, но Дорошенко не дал ему докончить. - Ты лжешь! - вскрикнул он, толкнувши его с такой силой, что Горголя повалился на колени. - Ты сам написал его! - Ясновельможный гетмане, на Бога, я ничего не знаю, я не виновен... я не "письменный", - залепетал Горголя. - Так кто же, кто написал тебе его? - Не знаю, ей-ей не знаю! Я даже не знаю, что в нем написано. Меня послали... Мне сказано было, что то от пани гетмановой к его мосци. - А! Сказано было, - захрипел Дорошенко, впиваясь в его плечи костистыми руками и склоняя над ним свое ужасное лицо. - Кто же говорил тебе? Кто давал тебе его? Горголя невольно опустил глаза перед взглядом гетмана, взгляд этот был ужасен. - Полковник Самойлович, - произнес он едва слышно. - Самойлович?! - вскрикнул дико Дорошенко. - Так это он, он?! Так это ему писан лыст? Горголя молчал. - Молчишь?! - зарычал Дорошенко и, бросившись на Горголю, повалил его на землю и наступил ему коленом на грудь, - ты знаешь все - говори! - Ясновельможный гетмане, пустите, я не виновен... я ничего... ничего... как Бог свят, я бедный купец, - захрипел Горголя. Но Дорошенко не слушал его. - Говори, или я задавлю тебя, как паршивого пса, - и Дорошенко впился еще крепче в шею руками. - Слышишь - на палю" посажу, дикими конями разорву, сдеру с тебя с живого шкуру, на угольях сожгу, - хрипел он, склоняя над ним свое искаженное, исступленное лицо. - Не будет той муки, которой я не придумаю для тебя. Говори! - Ты знаешь, она не в первый раз писала ему? От страшных тисков Дорошенко лицо Горголи стало багровым, глаза налились кровью. - Не первый, - вырвалось у него с трудом. - Не первый! Так давно, давно уже началось у них? - С весны. Пан полковник пересылал через меня ее мосци ожерелье. - Ожерелье! Ха-ха! И она взяла? - Взяла. А в том ожерельи был спрятан "лыст". - И ты, ты, собака, передал его?! - вскрикнул Дорошенко и еще больше сдавил Горголю за горло. - Я ничего не знал... я думал к пану гетману... по гетманским справам. - Ха-ха-ха!.. Так, так! По гетманским справам... А дальше, дальше? - А потом... пани гетманова передала полковнику "лыст". - Ему? Самойловичу?! - Ему. - И много раз ты их носил? - Не знаю... не помню... на Бога... ясновельможный гетмане... я думал, что то важные "паперы"... Но Дорошенко не обратил внимания на его прерывающиеся слова. - Говори, собака, много раз таскал? - захрипел он так страшно, что Горголя едва не потерял сознание. - Пять раз, - произнес он едва слышно. - Ха, ха, xal - разразился Дорошенко диким хохотом. - За службу твою я заплачу тебе по-гетмански, щедро! Где же он теперь? Где Самойлович?! Правду! - Слышишь, правду! - Там, в Чигирине. - В Чигирине? С нею? - вскрикнул, как безумный, Дорошенко, выпуская из рук Горголю и, поднявшись на ноги, закричал каким-то диким голосом: - Коня мне, гей, коня! Воспользовавшись этим движением гетмана, Горголя быстро вскочил и выбежал из палатки, но Дорошенко не заметил этого. - Коня мне, коня! - продолжал он кричать хриплым прерывистым голосом, быстро надевая на себя латы, шишак, саблю и все оружие. От крика гетмана проснулись ближайшие казаки, окружавшие гетманскую палатку. Джуры в ужасе бросились исполнять его приказание. На гетмана страшно было смотреть: тонкие ноздри его широко раздувались, почерневшие от бешенства глаза светились каким-то страшным блеском, кровь заливала все лицо его, вздувшиеся жилы выпячивались на лбу и на шее синими полосами; дыхание с шумом вырывалось из его груди. Глядя на его исступленное лицо, Мазепе показалось, что гетман лишился рассудка. - Ясновельможный гетмане, - подошел он к нему, - зачем коня... куда? - В Чигирин! - произнес отрывисто Дорошенко, не глядя на него. Мазепа похолодел; по тону, каким произнесено было это слово, он понял, что Дорошенко готов был исполнить это безумное намерение. - На Бога, гетмане, - заговорил он, останавливаясь перед Дорошенко, - на завтра битва. Если мы утеряем эту минуту, все погибнет... Войско взбунтуется... орда уйдет... Один только день... один... один! Но напрасно упрашивал и уговаривал Дорошенко Мазепа. Дорошенко не слушал ничего. LXXXI Целую ночь уговаривал Мазепа Дорошенко и умолял его остаться хоть на один еще день при войске, но все было напрасно! Рано утром Дорошенко созвал в свой шатер всю старшину и объявил ей, что по неотложному делу он должен отлучиться на несколько дней. На место себя он оставляет наказным гетманом старшого на тот раз между старшиной левобережной Демьяна Многогрешного, и поручает ему вместе со всей старшиной немедленно ударить на Ромодановского; сам же Дорошенко обещал вернуться немедленно к войску. Отдав эти приказания, Дорошенко захватил с собою один полк и бросился в Чигирин. Молча, с угрюмыми, мрачными лицами выслушали старшины приказ гетмана; в присутствии его никто не осмелился высказать своего порицания, но в душе все порицали его поступок. Недовольная старшина разошлась молчаливо по своим шатрам; но не успел еще Дорошенко выехать из лагеря, как недобрые вести о гетмане разлетелись между всеми казаками: кто-то сообщил об измене гетманши, но большинство не поверило тому, чтобы такой, по-видимому, ничтожный факт мог заставить гетмана покинуть войско в самую роковую минуту. При том еще появился слух, что к Ромодановскому присоединились сильные свежие подмоги и что Дорошенко, увидев такую численность неприятеля, ушел от войска... Последний слух жадно переносился от одной части войска к другой и к вечеру все уже передавали его, как истинный факт. С невыносимою болью сердца следил Мазепа за тем, как один неверный удар руки Дорошенко разбил вдребезги все то, что было создано таким трудом и такой небывалой удачей. Смятение, недовольство, недоверие с каждой минутой росли и росли в войске. Уверенного, торжественного настроения, которое еще вчера царствовало во всем лагере, сегодня уже не было и следа. Страшный серый призрак паники подбирался к казацкому лагерю. В тревоге и смятении прошел целый день, так что об атаке лагеря Ромодановского вспомнили только на второй день после отъезда Дорошенко. Но Ромодановского уже не было на том месте, где он еще стоял третьего дня. Узнав о тревоге в казацком лагере, о том, что Дорошенко уехал в Чигирин, Ромодановский оставил свое прежнее намерение отступать вглубь России, а круто повернув, направился быстрым маршем к Нежину. Известие об этом маневре Ромодановского окончательно убедило казаков в том, что к нему подоспели из Москвы сильные подмоги, и Многогрешный, вместо того, чтобы преследовать его, решил отступать вглубь Украины к Чернигову. Напрасно восставали Мазепа, Гострый, Андрей и Марианна против такого решения, доказывая всю пагубность его, - никто их не слушал. Началось поспешное отступление. Почти ежедневно посылал Многогрешный гонцов в Чигирин к Дорошенко, умоляя его поспешить к войску и привести с собой обещанные подмоги; но гонцы или вовсе не возвращались, или привозили самые неутешительные известия. Говорили даже, что гетман от горя лишился ума. Подобные известия совершенно подрывали в казаках симпатии к Дорошенко, особенно возмущались всем этим суровые запорожцы. Уже не раз слышал Мазепа недружелюбные замечания: "Какой он гетман?" - "Бабий!" - "Того бы и Бруховецкий не сделал, чтобы от войска к жене ускакать". - "Бруховецкого прикончил, а сам испугался московской рати да к жене ушел!" Правда, при Мазепе эти разговоры сейчас же обрывались, но он чувствовал, что если Дорошенко не вернется сейчас же к войску, то погибнет его булава. Между тем, к казакам пришло известие, что Ромодановский, окончив с Нежином, двинулся по их следам к Чернигову; это известие окончательно привело их в смущение. Начали поговаривать о том, чтобы завести с Ромодановским мирные переговоры. В некоторых частях войска, особенно среди бывших тайных приверженцев Бруховецкого, заговорили исподтишка и о том, что не мешало бы выбрать и гетмана, а то без него неудобно, мол, сноситься с Москвой. Мазепа понял, что наступила решительная минута. Посоветовавшись с Гострым и Марианной, он решил сам броситься в Чигирин, употребить все свое влияние на гетмана и убедить его вернуться к войску; если бы Дорошенко вернулся, все могло бы измениться в один день. Мазепа сидел в своей палатке с Кочубеем, отдавая ему перед отъездом последние распоряжения, как вдруг торопливо вошел в шатер встревоженный Остап. - Что случилось? Ромодановский? - произнес быстро Мазепа, заметив расстроенный вид казака. - Беда, пане писарю, - ответил Остап, - пришло известие, что через степь перекинулась сильная татарская орда, много "ясыру" захватила, и боюсь, как бы... - Остап остановился, но Мазепе не нужно было договаривать. Бледный, как смерть, он быстро поднялся с места. - Ты говоришь орда... через степь? - Да, - ответил Остап, - шла на правый берег, не своим путем, а прямо через степь-Мазепа молчал; по лицу его видно было, что в душе его происходила страшная борьба... - Слушай, друже, - заговорил он наконец каким-то глухим, угасшим голосом, обращаясь к Кочубею, - мне надо скакать к Дорошенко... Я не могу оставить так дел. Но тебя молю, возьми мою команду. Слуга мой знает дорогу, возьми с собой еще казаков и скачи туда на хутор, к Сычу... Там, ты знаешь, там моя невеста, голубка тихая, несчастная. Если жива, вези ее с собой сейчас в Чигирин, а если... если... сделай, что сможешь! Страшное горе Мазепы и его необычайное присутствие духа тронули до глубины души Кочубея. - Слушай, друже мой любый, - заговорил он, подымаясь с места и опуская свою руку на плечо Мазепы, - скачи ты на хутор, а я полечу в Чигирин: если гетман способен слушать человеческое слово, он выслушает и меня, а если нет, то и ты не сделаешь ничего. Долго не соглашался Мазепа на предложение Кочубея, но друзьям все-таки удалось уговорить его. - Хорошо, - согласился он наконец, - я полечу на хутор, и что бы там ни случилось, - минуты лишней не потеряю, а ты лети в Чигирин, - моли его, проси вернуться к войску! Кочубей пообещал Мазепе исполнить все, о чем он просил его. - Бери же с собою побольше казаков, - заметил он, - кто знает, что ожидает там тебя? - Возьму, возьму, - согласился Мазепа. - Пане писарю, - подошел к нему Остап, - я еду тоже с тобою, я не оставлю тебя. Молча, но горячо сжал Мазепа руку верного казака и, не медля ни единой минуты, друзья отправились в путь: Кочубей полетел в Чигирин, а Мазепа с Остапом, Лободой и еще двумя десятками казаков - в степь. Казаки не мчались, а летели: можно было подумать, что по следам их неслись какие-то мстительные фурии. Останавливались они только на самое необходимое время; по целым суткам люди не вставали с седел, павших от усталости лошадей заменяли другими, но никто не роптал на Мазепу за такую безумную скачку - все, до последнего слуги, сочувствовали своему господину и разделяли его тревогу. Дней через десять такой езды казаки въехали, наконец, в открытую степь. Остап хорошо знал, где находился хутор Сыча, и потому отряд нашел сразу верное направление. Чем больше уменьшалось расстояние, отделявшее Мазепу от хуторка, тем мучительнее замирало его сердце: через день, другой все разъяснится перед ним, и если... если... Но Мазепа с усилием гнал от себя эту страшную мысль, он хотел верить, что все окончится благополучно; что все это известие окажется только ложной тревогой, что сейчас же навстречу ему из беленькой, чистенькой хатки, потонувшей в вишневом саду, выскочит дорогая, нежно любимая Галина, и, обвивши его шею руками, замрет от счастья у него на груди. Но тайный голос шептал ему, что этому уже не бывать никогда! На третий день утром, когда, по расчету Остапа, они должны были уже находиться недалеко от хутора, один из казаков, сопровождавших Мазепу, закричал громко, указывая рукою вперед: - А гляньте, панове, не хутор ли это? Вон там что-то чернеет впереди. - Чернеет? - повторил Мазепа и почувствовал, как от этого слова все похолодело у него в груди. Лицо Остапа приняло также озабоченное выражение; не говоря ни слова, он пришпорил своего коня и понесся вместе с Мазепой вперед. Они помчались с такой быстротой, что ветер засвистел у них над ушами. Уже издали Остап и Мазепа заметили какую-то чернеющую массу, когда же они подскакали к ней, то глазам их представилось ужасное зрелище. Бесспорно, это было то место, где когда-то ютился тихий и мирный уголок Сыча, но теперь от него уже не осталось и следа. На том месте, где стояла прежде маленькая опрятная хатка, окруженная хозяйственными постройками, лежала теперь груда черного страшного пепла, обгоревшие деревья подымали к небу свои черные, обнаженные ветви, словно застыли в немой мольбе о мщеньи; кругом все было мертво, пустынно и ужасно. Дикий стон вырвался из груди Мазепы. Не давая себе отчета в том, что он делает, он соскочил с коня и бросился на пепелище, как будто мог разыскать там еще какое-нибудь утешение, какой-нибудь проблеск надежды. Остап молча последовал за ним. Все было мертво в этом страшном сожженном дворе. Не успели Остап и Мазепа сделать еще несколько шагов, как им пришлось наткнуться на еще более ужасную картину: в разных местах двора валялись останки человеческих скелетов. Очевидно, дикие звери довершили здесь то, что было сделано какими-то злодейскими руками. Словно окаменевший, остановился Мазепа посреди двора, не будучи в состоянии оторвать своего помутившегося взгляда от этого страшного зрелища, ясно говорившего о бесспорной смерти его дорогой, несчастной Галины. Казалось, он потерял всякую способность думать, чувствовать, соображать; какой-то смертельный холод сковал всю его грудь. Остап не мог бы сказать, сколько времени стояли они так - его также потрясла до глубины души эта картина; еще так недавно был он здесь, так недавно провел он здесь сколько тихих, счастливых часов в тесном и дружном кружке дорогих его сердцу людей, и вот теперь перед ним только груда холодного пепла и разметанные части побелевших скелетов. Долго стояли они неподвижно, безмолвно, как вдруг до слуха их донесся какой-то слабый звук, не то визг, не то стон, и вслед за ним из-под обгоревших развалин выползло какое-то тощее косматое существо; оно с радостным визгом поползло к ним навстречу и, доползши до ног Мазепы, с усилием подняло голову и лизнуло его руку. Это прикосновение заставило вздрогнуть Мазепу, он взглянул вниз и увидел прижавшуюся к его ногам собаку. Это был Кудлай, задние ноги его были перебиты, он был так тощ, что казался совсем маленькой собачонкой. Животное смотрело на Мазепу ласковыми, разумными глазами и жалобно выло. При виде этого пса, которого так любила Галина, единственного живого существа, оставшегося здесь, Мазепа потерял всякое самообладание, разрывающий душу стон вырвался из его груди и, не произнеся ни слова, он грохнулся на землю... Между тем, Кочубея, долетевшего за несколько дней в Чигирин, застали там самые нерадостные вести. Дорошенко от горя действительно был близок к потере рассудка.. Кочубей едва узнал его. Выслушав Кочубея, гетман произнес отрывисто: - Передай Многогрешному мой приказ немедленно ударить на Ромодановского; я прибуду к войску, прибуду, только не сейчас. Когда же Кочубей заикнулся о том, что если гетман не прибудет сейчас к войску, то могут выбрать гетманом другого, Дорошенко ответил мрачно: - Я силой булавы не брал, - когда не хотят, пусть выбирают лучшего. Кочубей решительно не знал, что ему делать? Одно только утешало его - это радостная встреча Сани. Когда первые порывы радости утихли, и Саня, усадивши его за стол, принялась угощать его всем, что только имелось в ее маленьком хозяйстве, Кочубей обратился к ней с расспросами. - Ну, расскажи же мне, голубка, что было здесь, когда гетман к вам прилетел в Чигирин? - О, Господи, страшно и вспомнить! - всплеснула руками Саня. - Самойловича гетман уже не застал, тот уехал незадолго до его приезда, одна гетманша была, она ни в чем и не отпиралась. Ну, как бросился к ней в покои гетман, что уже там было у них, не знаю, только выскочил он, как безумный, и сейчас трясусь вся, как вспомню его лицо. Сперва повесить ее хотел, вон там на замковых воротах, а потом, - видно жалко ему все-таки ее стало, - передумал и услал ее в монастырь! - В монастырь? - Да, в Киев, там ее заперли в келье, вскорости постригут навсегда... А как гетман заслал ее туда, да сам в Чигирине остался, так мы уже все думали, что он решился ума: тут гонец за гонцом от вашего войска летят, а гетман как будто и понимать слова людские перестал. - Эх! - вздохнул Кочубей, - уж именно нечистый прислал ему этот "лыст"! Когда бы не он, на другой бы день все уже покончено было, а теперь так все "скрутылось", что, если гетман дня за два не приедет к войску - погибнет все! И Кочубей начал рассказывать Сане о том опасном положении, в котором находилось в эту минуту казацкое войско. Но вот у дверей их светлицы раздались поспешные шаги, вслед за тем двери распахнулись, и на пороге показалась Марианна. При виде этой незнакомой девушки в латах и в блестящем шлеме, Саня невольно поднялась с места, да так и замерла от изумления. Кочубей также поднялся и с тревогой остановил свой взор на Марианне, лицо ее не предвещало ничего хорошего. Марианна была бледна, вокруг губ ее лежала глубокая складка, глаза мрачно глядели из-под нахмуренных бровей. - Где Мазепа? - произнесла она отрывистым, глухим тоном. Кочубей слегка смутился. - Он, панно полковникова, заехал по дороге в степь, там на хутор его нареченной татаре наскакали, - и Кочубей передал Марианне о той тревоге и страданиях, которые охватили Мазепу при известии о набеге татар; но Марианну рассказ о страданиях Мазепы тронул мало. - Xal - перебила она с презрительной улыбкой Кочубея, - пан генеральный писарь поспешил на хутор к нареченной, как гетман в Чигирин к "малжонке", а войску оттого большой "прыбуток"! - Марианна разразилась злобным смехом и вдруг, оборвавши круто свой иронический тон, прибавила сурово: - Где гетман? - Он, панна, здесь, да душа его витает где-то не с нами. - Где бы она ни была, мои слова вызовут ее! - произнесла твердо Марианна, и при этом лицо ее приняло такое мрачное выражение, что Кочубей воскликнул невольно: - Плохие вести?! - Худших не будет. - Пойдем, панно, - произнес встревоженно Кочубей, - пойдем, мы заставим его выслушать нас. Когда Кочубей ввел Марианну к гетману, она едва узнала его. В высоком кресле сидел худой, осунувшийся старик, его запавшие глаза глядели мрачно и сурово, в темных волосах блестели серебряные нити. - Ясновельможный гетмане, - обратилась к нему громко Марианна, - плохие вести! Дорошенко как будто очнутся при этих словах. - Что? - произнес он, подымая голову: - Разбито войско? - С Москвою заключили мир. - Мир? Мир? Но кто же смел? - Многогрешный. - Без моей згоды? - Вся старшина избрала его гетманом. Как безумный, вскочил Дорошенко с места. - Его гетманом? Не может быть! Ты шутишь? Ты смеешься? Но я за "жарт" такой не поблагодарю. Порыв Дорошенко не испугал Марианну. - Ясновельможный гетмане, - произнесла она твердо, - мы слали к твоей милости гонца за гонцом - ты не ехал, а старшина вся взбунтовалась, не захотели воевать с Москвою: учинили мир и выбрали гетманом Демьяна Многогрешного; боярин уже утвердил его. - Изверги! Звери! Предатели! Что сделали вы? - вскрикнул дико Дорошенко и, ухватившись руками за голову, повалился на кресло. Безумное горе гетмана тронуло Марианну; жесткие, холодные слова застыли у ней на устах. Несколько минут в комнате царило тяжелое, ужасное молчание. Вдруг двери медленно растворились... Марианна взглянула в их сторону и невольно отступила. В покой гетмана вошел Мазепа. Но кто бы узнал его теперь? Он был так бледен, так ужасен, что походил больше на тень, вышедшую из могилы, чем на живого человека. Увидев Марианну, увидев полную отчаяния позу гетмана и словно окаменевшего Кочубея, Мазепа остановился... - Что случилось, Марианна? - произнес он глухо, переводя свой взгляд с гетмана на нее. - Все погибло, - ответила она тихо, - Многогрешного выбрали гетманом, с Москвою заключен мир. Мазепа онемел. Снова в комнате наступило тяжелое молчание; никто не решался прервать его. Судя по виду Мазепы, и Кочубей, и Марианна поняли сразу, что застал он на хуторе. Наконец Мазепа подошел к Дорошенко: - Ясновельможный гетмане, - произнес он, - я прискакал сюда просить тебя спешить скорее к войску, но мое известие пришло уж слишком поздно. Теперь я не нужен больше никому, - отпусти меня... - Как! - вскрикнула Марианна, - ты хочешь теперь, в такую минуту оставить нас? - Марианна, я помочь теперь ничем не в силах; здесь, - Мазепа показал рукою на сердце, - разбито все. И Мазепа рассказал всем о том ужасном зрелище, которое он застал на хуторе. Короткий, отрывистый рассказ Мазепы тронул и потряс всех даже в эту ужасную минуту. - Несчастный! - прошептал Кочубей и отвернулся в сторону. Марианна подошла к Мазепе: - Друже мой! - заговорила она, опуская ему на плечо руку, таким нежным и теплым тоном, которого Мазепа не слыхал у нее никогда, - Правда, тяжело твое горе, а разве другие не живут с разбитым сердцем? Ты слышал. Многогрешный опять оторвал нас от правой половины, а здесь поляки собираются на нас ударить, слышно, что на Запорожье Суховеенко выбирают гетманом, кругом тревога, смятенье, - в такую пору мы должны забыть все наши страдания, сплотиться воедино! Чем дальше говорила Марианна, тем больше увлекалась она, тем пламеннее становилась ее речь. - Да, горе Мазепы тяжело, но и в этом горе Господь послал ему милость. Не хуже ли было б, если бы Галина не погибла, а досталась в руки татарам или какому-нибудь польскому магнату на потеху, на позор! О, в тысячу раз лучше смерть, чем пытки и позор! Пламенные, горячие слова Марианны глубоко проникали в сердце Мазепы: глухое отчаяние, сковавшее его грудь, как-то смягчилось и вместо него в сердце его проникала тихая, мягкая грусть; чувство бесконечной пустоты и одиночества мало-помалу исчезало, он чувствовал, что у него есть такое верное и любящее сердце, которое готово на все для него, и от этого сознания в душе его становилось как-то легче и светлее; горе не уменьшалось, но отчаяние исчезало, и слабая надежда пробивалась в душе... Слова Марианны заставили очнуться и Дорошенко. - Да, ты права, Марианна, - произнес он твердым голосом, вставая с кресла. - Настал час стряхнуть с плеч горе и "нудьгу". Мы должны соединить воедино свои руки, и если теперь несчастья заставили нас утерять то, что было добыто с таким трудом, то в другой раз Господь Всемогущий не оставит нас! - Так, гетмане, так, гетмане! - вскрикнули разом Кочубей и Марианна. - Еще пропало не все! Когда Господь вернул нам опять твое сердце, тогда и надежда возвратилась к нам! - О, Марианна, Марианна! - прошептал Мазепа, горячо сжимая ее руку, - ты во второй раз спасаешь мне жизнь, а я... а я... Марианна, сестра моя, чем отплачу я тебе за все? - Тем, что будешь- жить и отдашь свои силы Украине! - Да, ты права. - Мазепа еще раз сжал горячо руку Марианны и потухшие глаза его вспыхнули снова горячим огнем. - К новой жизни, к новой борьбе! И чем свирепее будут бури и грозы, тем с большей утехой я ринусь к ним навстречу помериться силой. Пусть будет здесь могила, - прижал он руку к своему взволнованному сердцу, - но с ней я отдам себя всего без остатка Украине! - О, друже мой, - произнесла с чувством Марианна, не выпуская его руки, - верь, и холодную могилу согревает солнце и вызывает на ней к жизни свежие цветы. - Благословен приход твой! - воскликнул тронутый до глубины души Дорошенко. - Ты, как светлый посол небесный, принесла нам надежду и веру, и возродила наш дух! Его голос дрогнул, и он тяжело опустился на колени, а за ним в благоговейном безмолвии опустились и остальные... 1898 [1] "Пеклом" называется самое страшное место в Ненасытецком пороге [2] "Будыло"следующий за Ненасытцем порог. [3] Третий порог. [4] Совет черни. [5] Род низких полатей. [6] Сказочные люди с песьими одноглазыми головами. [7] Самозванные гетманы, желавшие свергнуть Дорошенко. [8] Игра слов: ''прылукы" - присоединение, а Прилуки - город в нынещней Полтавской области. [9] Поляки заключили Юрия Хмельницкого и митрополита Тукальского в Мариенбургскую крепость. Гетману Тетере с трудом удалось выхлопотать их освобождение. [10] Блажь найдет. [11] Палуба. [12] Шпион. [13] Совершенно разрушил. [14] Т. е. человек, умеющий читать только по печатному, но не по писаному. [15] Казаки были избавлены от всяких поборов в пользу владельцев земли, а крестьяне - "поспольство", - должны были исполнять разные повинности, - это и называлось "ходить в послушенстве" [16] "Хочет или умеет "межы дощем" ходить, т е. настолько ловкий и юркий человек, что умеет пробираться между дождевых капель и таким образом выходить сухим из-под дождя. [17] Наименования всевозможных податей, которыми обкладывали польские папы своих поселян. [18] Названия дорог, которые проторили себе татары через степь для увода пленников из Украины. [19] Пошлина за право проезда через мост, которую взимали в пользу города. [20] В то время в Украине все ремесленники делились на цехи, которые имели каждый свое отдельное управление и знамя, на знамени изображались продукты производства каждого ремесленника. [21] Мазепа называет Самойловича Черниговским потому, что он был наказным полковником черниговским. Поляки любили называть друг друга не по фамилии, а по тем местностям, из которых они занимали места. Казаки переняли у них эту манеру. [22] Филипп Македонский, насмехаясь над греками, говорил, что ни одна из их крепостей не может устоять против осла, нагруженного золотом. [23] "Гарбуз" - тыква "Поднести гарбуза" - отказать в руке. В старину клали действительно сватам жениха тыкву. [24] Белая кисея или тафта, спускающаяся с чалмы сзади. [25] Нагрелись, получили шиш [26] "Кампанией" назывались полки из вольнонаемных казаков, которы^ полковники нанимали и содержали за свой счет. [27] В Буше и в Трилисах остались во время восстания Хмельницкого одни женщины и, упорно защищаясь, погибли все, но не сдались полякам. [28] Цоб и цабэ - возгласы, которыми крестьяне погоняют волов. Цабэ - налево, а цоб - направо. [29] В XVI и XVII веке в городских ратушах звонили вечером на "гашенье огня", после чего все горожане должны были тушить у себя огонь. [30] При избрании Бруховецкого было еще два претендента на гетманство, Сомко и Золотаренко, Бруховецкий подкупил чернь, и она растерзала их. [31] Выгода, прибыль. [32] Гоны - мера длины, с полверсты. [33] Дмитрова суббота последняя перед Филипповкой, после нее уже нельзя венчаться. [34] Старое выражение, означающее, что данное лицо было приближенным к королевской особе. [35] В Малороссии есть такой обычай, если невеста не принимает предложения, то она выносит жениху вместо "хусткы" - "гарбуз" - тыкву. [36] Тешит себя несбыточными сказками. [37] В старину на Рождество ученики бурсы ходили по домам с кукольным еатром, на котором они изображали пьесы, написанные на темы из священной стории.