ость своей затеи. В самом деле, не станет же Забава сидеть вот здесь, в мокрой чаще, в ожидании его приезда! Да если бы и ждала, то не могло бы это длиться столько времени, да еще и в такую непогоду. Он оглянулся, чтобы позвать своих верных варягов, но те либо слишком точно придерживались его повеления исчезнуть с глаз, либо просто отстали где-то в мокрых кустах, - так Ярослав остался один в дождливом лесу, а поскольку делать ему было нечего, он отпустил поводья, в надежде на то, что умный конь выведет его в Зверинец, несмотря на то что князю не хотелось возвращаться на свой холодный и неприветливый двор, не утолив жажды, дикой и неистовой: хотя бы на минутку увидеть таинственную Забаву. Ярослав вспомнил про сына Илью, оставленного ему покойницей Анной. Хилый, как и мать, мальчик напоминал чем-то Ярославу его собственное детство; быть может, именно поэтому он не часто ходил к нему, чтобы не бередить душу, и в этом похож был на своего отца, князя Владимира, который тоже не любил болезненных детей и жен. Почему-то в этом проклятом лесу с недавних пор он во всем становился похожим на своего отца: и в думах, и в пренебрежении к болезням даже самых близких людей, и в бесовской похоти. А варяги Ярослава тем временем ездили трусцой по Зверинцу, обрадованные тем, что хотя бы на короткое время освободились от капризного князя, но не очень-то и довольные бесцельным кружением под холодным дождем. Хотя опять-таки, если быть справедливым, то не так уж и плохо прогуливаться по пустынному лесу, согреваться теплом, идущим от коня, дремать, покачиваясь в седле, ни о чем не думая (это касалось, ясное дело, Ульва) или же в сотый раз мысленно представляя себе, как перебегала вчера перед самым твоим конем дорогу тонконогая девушка, и что ты ей крикнул, и что она тебе ответила, и как ты пообещал наведаться к ней, а она тебе что сказала, а ты ей, - никогда бы не закончил этих сладких воспоминаний Торд. Ульв спокойно опирался правой рукой на длинное копье, с которым всегда сопровождал князя, отдавая преимущество копью перед любым другим оружием; что же касается Торда, то у него, кроме непременного обоюдоострого меча, всегда за спиной висел лук, ибо в глубине своей довольно-таки безалаберной души он каким-то образом сумел убедить себя в том, что нужно быть постоянным хотя бы в выборе оружия и что намного лучше встретить врага стрелой издалека, чем подпускать его к себе на длину меча, где уже трудно определить, у кого окажется более твердой рука, более острым оружие. Вот так они и слонялись по Зверинцу, как вдруг внезапно впереди, среди невысоких зарослей, проплыли перед ними гордые оленьи рога, пышные, разветвленные множеством отростков рога, которые почти сливались с ветвями так, что неопытный глаз их и не заметил бы; олень бежал, прямо держа голову, он весь был невидим, лишь величественно плыли над обнаженными кустами его могучие рога, и этого оказалось достаточно, чтобы зоркие глаза варягов мгновенно заметили добычу; оба всадника, еще и не подумав как следует, дернули за поводья, молча понукая коней, с обоих сразу слетело равнодушие и сонливость, фигуры их напряглись, лица обрели хищное выражение, а когда оба вдруг заметили, что и олень прибавил ходу и пытается скрыться от них в более высоких и густых зарослях, немногословный Ульв, изменяя своей привычке, сдавленно воскликнул: - Стреляй! Торд сорвал лук, приладил стрелу, натянул тетиву так, что она соединила нос и подбородок, быстро прицелился и, чуточку отведя руку влево, пустил короткую крепкую стрелу туда, где еще красовались между ветвями деревьев высокие оленьи рога. Было видно, как хищно летит туда стрела, как низвергается она вниз, в заросли, было видно, как олень, наверное пораженный стрелой, подскочил, отчего болезненно всколыхнулись над зарослями его величественные рога, но рана, нанесенная Тордом, не была, вероятно, смертельной, потому что рога, всколыхнувшись, вновь встали на свое место и полетели между ветвями быстрее и быстрее, будто на полозьях. - Бей! - в отчаянии крикнул Ульв, видимо, окончательно решив нарушить свою вечную молчаливость. Торд пустил вдогонку оленю еще одну стрелу, но олень продолжал лететь, неудержимый и неприкосновенный, гордо и пренебрежительно. Тогда варяги ударили коней в бока и помчались следом, хотя и понимали всю бессмысленность такой погони, потому что на всем скаку из лука не попадешь в зверя, а догнать не сможешь тоже, ибо, судя по всему, рана, причиненная Тордом, была пустяковой. Они гнались за оленем без всякой надежды, просто по привычке доводить до конца всякое дело, даже обреченное на неуспех, однако на этот раз небо послало им вознаграждение за их веру и терпеливость, ибо не проскакали они и поприща, как олень на всем бегу упал, так, будто провалился сквозь землю. Варяги кинулись туда, считая пораженного зверя своей добычей, но с другой стороны заулюлюкало несколько всадников, мчавшихся из ольшаника наперерез варягам, и варяги невольно придержали коней, потому что среди верховых узнали посадника Коснятина. Коснятин, сопровождаемый своими ловчими, выехал навстречу Ульву и Торду. Поперек седла у него лежал олень, истекающий кровью. Коснятин тоже был в крови, шапка у него сбилась набок, в светло-русой бороде заплутался желтый листик березы, куда и девалась аккуратность и нарядность посадника. Зато выражение у Коснятина было радостное и торжествующее: вывозя навстречу княжьим охранникам свою добычу, он хотел похвастать перед князем своим умением и удачливостью, но вдруг дернул за поводья, не заметив рядом с варягами Ярослава, и удивленно спросил: - Где князь? Варяги пожали плечами: кто его знает? - Вы же с ним ехали! Торд хоть неопределенно взмахнул рукой, а Ульв смотрел на посадника с таким равнодушием, будто ни сном ни духом не ведал о существовании какого-то там князя. - Где он? - не унимался Коснятин. - Велел нам ехать, - наконец выдавил Торд. - Куда? - Я забыл, - искренне признался варяг. - Сказал нам: к... куда-то к... а куда? - Может, ко всем чертям? - засмеялся наконец и посадник. - А может, и верно. - Где же его теперь искать? Варяги сочли за благо снова умолкнуть. А Ярослав тем временем, вдоволь наблуждавшись и утратив малейшую надежду выбраться из опостылевшего Зверинца, увидел вдруг впереди себя, за негустым леском, на невысоком песчаном косогоре старую хижину. Чтобы добраться к пригорку, ему пришлось пересечь ручеек, который в сухую погоду, наверное, был еле заметен, а теперь вот разлился мутными водами. Конь осторожно переставлял ноги, выбирая путь поудобнее, он был слишком осторожным, чего не скажешь о всаднике, охваченном тревожным нетерпением: вновь закипела в нем кровь, и он, не обращая внимания на дождь и грязь, снова жил пронзительными запахами того ясного осеннего леса, где впервые повстречал удивительную девушку, которая вырвала его из многолетней спячки, швырнула в мир греховный, дикий и одновременно такой упоительный. Конь, выбравшись наконец на песчаный склон, радостно заржал, и, словно бы рожденная этим конским зовом, из хижины выползла на свет божий странная фигура. Это был невысокий, в лохмотьях человек. Вместо корзна висела на нем какая-то лубяная рвань, долженствовавшая защитить его, наверное, от дождя, а может, служила ему одеждой и в зимнее время. Ярослав подъехал ближе. Он не хотел здесь видеть ни одного живого существа, кроме той, ради которой поехал в лес, поэтому в душе у него не было ни капельки милости или сожаления к этому ничтожному оборванцу. Не разжалобили князя ни добрые, почти детские глаза незнакомца, светлые, как весенний день, ни взлохмаченные рыжеватые волосы, прикрывавшие его изнуренное лицо, ни подобие оружия, находившегося в правой руке этого жалкого человека, - обожженная с одной стороны острая палка, которая, вероятно, должна была служить копьем. - Кто такой? - грозно спросил князь, едва не сминая человека конем. - Ловище... присматриваю... - неожиданно звонким, молодым голосом ответил тот. - А почему такой... растерзанный? - Потому как только у волка золотая головка, - смело взглянул тот на князя своими невыносимо ясными глазами. - Холоп! - гневно крикнул Ярослав, вздыбливая коня над стариком. - Да ведаешь ли ты?.. Он не успел закончить, потому что открылась тяжелая, из грубых досок, дверь хижины и на пороге появилось белое видение. Она стояла, несмотря на холод, в одной полотняной сорочке. Из просторного выреза нежно выглядывала тонкая прекрасная шея, ничем не покрытая русая головка небрежно выдвигалась под дождь; будто обрадовавшись, дождь пустился еще сильнее, щедро лился девушке на голову, стекал по лицу, по шее, свободно проникая в широкий вырез, так, что князю захотелось броситься и прикрыть девушку от холодных струек дождя, ему хотелось схватить ее в объятия, внести в теплую хижину, понести на край света. Ярослав забыл о старике, не попытался даже догадаться, что это мог быть отец Забавы, - он просто проехал мимо него, как мимо столба или куста, спрыгнул с коня и, как-то неловко сцеживая горстью воду с бороды, подбежал к Забаве. - Снова приехал? - без удивления отметила девушка. - Здравствуй, - сказал князь. - Чего забрел в такую непогоду? - Она открыто насмехалась над ним. Ярослав растерянно молчал. - Так что поведаешь? - уже суровее спросила девушка. - Может... - Князь не знал, что и говорить. - Может, хоть воды напиться дашь?.. - Вон ее сколько, воды, - повела она рукой и сама уже лоснилась от воды. - Намокнешь, - напомнил ей Ярослав. - Не глиняная. - Простуда возьмет... - Пускай она врагов моих возьмет. - А разве есть у тебя враги? - А у кого их нет? Это и не человек, если у него нет врагов. Он удивился ее прозорливости: о том же самом и он думал вот уже несколько дней. - Не стой на дожде, - сказал Ярослав почти умоляюще. - А ежели хочу стоять! - Холодно ведь. - А раз холодно - сделай мне тепло, ежели ты такой! Чувствуя, что делает величайшую глупость, на которую он только способен, Ярослав подошел к Забаве, резким движением снял с себя кожаный плотный плащ, которым защищался от дождя, набросил его на девушку, а сам остался в своей дорогой княжеской одежде, вероятно имея смешной и жалкий вид: стоит под дождем бородатый человек в шитом золотом корзне, в цветных, усыпанных жемчугом сапогах, с драгоценным мечом, с драгоценным же охотничьим ножом на широком поясе, разукрашенном тяжелыми серебряными вещицами. Однако сначала было у него ощущение одной лишь приятности доброго дела, сначала он в полнейшем забытьи смотрел на девушку, весь отдавшись во власть темного течения страсти, а мысль о себе, чувство неловкости и стыда появились позже, когда позади зафыркали кони, зашлепала в ручейке вода под копытами, раздался отталкивающе знакомый голос Коснятина: - Пресветлый княже, насилу нашли тебя! Ярослав повернул к посаднику потемневшее от ненависти лицо. На него смотрели мертвые глаза оленя, переброшенного через луку седла Коснятина. Забава с любопытством переводила взгляд с князя на посадника, ждала, что же будет дальше. Но в разговор вмешался третий, о котором все забыли. Мохнатый, ничтожный человечек протиснулся между князем и посадником, который силился слезть с коня, но никак не мог высвободиться из-под тяжелой оленьей туши. - Так ты князь? - спросил старичок Ярослава. - Почему же не поведал, я бы на колени перед тобой упал. А теперь поздно. Расхотелось. - Убирайся с глаз, Пенек, - посоветовал ему Коснятин. - А почему бы я должен уходить, ежели это моя хижина? - Может, и девка твоя? - Коснятин наконец слез с коня, прилаживая на плечо тушу оленя. - Моя! А только тебе - дудки! - Пенек выставил мохнатую дулю, издалека показывая ее посаднику. - Не болтайся под ногами: раздавлю! - прикрикнул на него посадник, неся убитого оленя к князю. - Кланяюсь тебе, княже, этим оленем... Ярослав понял, что строгость здесь неуместна, нужно было свести все приключение к шутке, поэтому он уступил дорогу, кивнул на Забаву: - Подари своего оленя девушке. Посадник, обрадованный тем, что князь не стал отчитывать его за назойливость, за преследование (ибо как иначе можно было объяснить его появление в лесу после того, как Ярослав пожелал ехать на охоту без какого бы то ни было сопровождения), положил оленя к ногам Забавы, поклонился девушке: - По княжьему велению. Дарим тебе. - А зачем он мне? - Княжий подарок, - степенно напомнил Коснятин. - Бери, глупая девка! - прикрикнул Пенек. - Князь наш щедрый, - сказал посадник. - А пускай бы князь и освежевал, - засмеялась Забава. - Сделают это за нас, - сказал солидно Коснятин. - А я хочу, чтобы князь, - упорно повторила девушка. - Ежели так, я и сам могу. - Посадник знал крутой нрав Ярослава, боялся вспышки, которая могла вот-вот разразиться. - Нет, пускай уж сам князь. Или, может, не умеешь, княже? Отец, помоги нашему... - Не нужна помощь, - сказал просто Ярослав. - Княже, - укоризненно промолвил посадник, - как же так? - Моя забота! Варяги соскочили с коней, чтобы внести оленя в хижину, однако Ярослав остановил их движением руки, сам взвалил себе оленя на плечи, легко понес его к двери. - Открывай! - крикнул он Забаве. Ярослав чувствовал себя молодым и сильным, как олень в непроходимых пущах. Звонкая сила струилась у него в каждой жилочке. Не было никого на свете. Только он и эта девушка - словно божий дар и бессмертный грех! - Несите еловые ветки! - крикнул он варягам и посадниковым ловчим, а Забаве велел: - Разводи большой огонь! Костер! Побольше огня! Он смело разрезал шкуру убитого зверя, умелыми движениями принялся свежевать тушу. Пахло хвоей от подстилки, сделанной варягами, а ему казалось, что это запахи Забавы. Варяги принялись разводить костер посредине хижины, шипела вода на мокрых дровах, гусю стлался едкий дым, а перед взором Ярослава из этого дыма вставал образ девушки, до поры до времени находящейся где-то в противоположном углу. Дрова разгорелись, Коснятин велел принести бочоночек, полный крепкого меду, достал из-за голенища окованный серебром рог, первому поднес князю, но тот плечом указал на Забаву, девушка отказываться не стала, осушила рог, обтерла губы, сказала: - Вкусно. Дрова трещали, пламя взвивалось до самого потолка, в хижине стало светло, выпили, чтобы согреться, и князь, и Коснятин, и варяги, и ловчие, перепало и Пеньку. Ярослав быстро разделывался с оленем, Забава, отойдя еще дальше, расчесывала простым деревянным гребешком волосы, они пахли, наверное, дождем, лесом, чистотой и еще чем-то, чем только могут пахнуть волосы такой небывалой девушки. Князь добрался уже до оленьих внутренностей, его руки натыкались на комки загустевшей крови, прикасались пальцами к теплому, скользкому, страшному в прикосновении, потом небрежно выкладывал внутренности на подставленную Пеньком большую глиняную миску, вырезал из туши самые сочные куски и передал их Забаве, причесанной, умытой, свежей, в сухой полотняной сорочке, умело подоткнутой так, что не мешала она двигаться и одновременно открывала всю привлекательность девичьей фигуры. Коснятин наливал меду еще и еще, Забава с помощью Торда принялась жарить оленину на огне. Ярослав заканчивал свою тяжелую и хлопотную работу, теперь у него была возможность чаще посматривать на девушку, видел ее крепкую, словно точенную из тяжелого драгоценного дерева фигуру, ее обнаженную до локтя руку, упруго-мягкую и одновременно сильную, сердце у него сжималось при виде пламенных отблесков на лице Забавы; с каждой минутой он становился моложе и моложе, вконец одуревшим, ошалевшим, а тут еще Коснятин - то ли захмелев, то ли прикидываясь захмелевшим - развалился на зеленых еловых лапах возле огня, подставлял к пламени свои дорогие сапожищи, так что из них заклубился пар, и затянул сочным басом: Ой, лада, покажись, В красно платье не рядись... Пенек, ощерив желтые зубы, задиристо подхватил неожиданным для его малого тела звонким голосом: Чтобы нам была сполна Прелесть девичья видна! А потом они уже вдвоем, посадник и простой княжий холоп, с выкриками и похлопыванием дотянули свою припевку до конца: Ох, не та нам милей, У какой подол длинней, А та дорога, Что обличьем не строга!* ______________ * Переводы стихов С.Семченко. Пели про князя - знал это и он, и все, кто был в хижине. Да и Ярослав не делал тайны из своего увлечения. Пока его спутники горланили свою припевку, он с окровавленными руками, усталый и вспотевший от непривычной работы, подошел к Забаве, наклонился к ее уху, спросил: - Поедешь со мной сегодня? - Куда? - Она не повернулась к нему, продолжая пристально всматриваться в огонь, шевелила рожны, на которых жарилась оленина, в ее голосе не было ни удивления, ни испуга, ни даже любопытства. - Со мной, - повторил он, еще и сам толком не ведая, куда и как он повезет девушку. - А эти? - Глазами она указала на куски мяса, шипевшие на огне, но князь понял, что речь идет о посаднике и всех находящихся в хижине. - Не обращай внимания, - сказал он небрежно. - А я обращаю, - ответила она. - Отойди. Мясо подгорит. - Так как? - Он не отходил. - Сказала же. В другой раз. - Я не могу. - Коснятин и Пенек умолкли, и князь мысленно умолял их, чтобы они затянули еще какую-нибудь глупость, лишь бы только заполнилась звуками страшная тишина, воцарившаяся в хижине после прекращения их пения. Тут не то что слово, - каждый вздох был слышен. И Коснятин, словно угадав желание князя, затянул новую песню: Чтоб задержать тебя, мой ладо, Сплету я из рубахи путо, Из злата пояса - ограду... - А не можешь, так что же ты за князь, - выставила она в его сторону плечо так, будто стремилась отгородиться от Ярослава. - Один не могу. Тяжело мне одному. Князю всегда тяжело. Во всем. - Вот уж хлопоты - князем быть! - Она засмеялась. Ярослав совсем близко увидел ее нагретую огнем щеку, непреоборимое желание нежности залило его душу, из мрачнейших закоулков сердца исчезло все злое и недоброе, он наклонился к этой щеке и несмело, будто мальчишка, прошептал: - Только прикоснуться к твоей щеке. На них смотрели все, кто был в хижине. Коснятин перестал петь, но князь этого не заметил. Он ничего теперь не слышал, кроме рева собственной крови в ушах. Пенек равнодушно щурился на дочь и князя, варяг Торд аж приподнялся и приоткрыл рот от неутолимого любопытства, даже молчаливый Ульв зашевелился на своем ложе и, быть может, впервые в жизни пожалел, что боги лишили его великих предков песенного дара, потому что лучшего повода для слагания величальной песни красоте и силе невозможно себе и придумать! Но все равно князь еще сдерживал себя, он не кинулся на Забаву, не смял ее в каменно-крепких своих объятиях, он даже не отважился поцеловать девушку, а лишь провел усами по нежной щеке, весь встрепенувшись от этого прикосновения, и отступил в потемки, вытирая окровавленные руки о золотое шитье своей одежды. Забава выхватила из огня запеченное докрасна мясо, начала раскладывать его на деревянных мисках перед посадником и варягами, которые сверкали глазами то ли на еду, то ли на девушку. А Ярослав не выходил из темного угла, стоял там, охваченный удивительным равнодушием, ему не хотелось ни к огню, ни к еде и питью, ни даже к девушке, - щемящая опустошенность охватила его сердце, отвратительное чувство ненужности, ничтожности навалилось на него, знакомое еще с тех давних лет детства, когда лежал он одиноким калекой в душных княжьих покоях. Было тогда так. Просыпался он иногда утром, а просыпаться не хотелось, и не потому, что не выспался, а просто - не хотелось жить дальше. Зачем такая жизнь? От рождения был князем, но был ли им? И вообще, можно ли быть князем от рождения и зачем? Кроме того, что же ты за князь, ежели без ног? Приходил Будий, сразу улавливал подавленность своего молодого воспитанника, тормошил Ярослава, подбадривал его, покрикивал: - Эй, княже, шевелись веселее, потому что скоро уже будем плясать! Уже наши ноги вон какие крепкие! Еще немножко терпения - и готово! А малыш лежал и думал: ну и что? Даже если и встанет он на ноги? Будет ездить верхом на коне? Станет ли он от этого счастливее? Докажет ли кому-нибудь, что он от рождения в самом деле князь и в самом деле имеет право карать и миловать, властвовать, держать в руках людские судьбы и людские души? Разве может родиться человек с такими правами? Кто может ему дать такое право? И почему? И зачем? Ведь люди все одинаковы, только есть веселые, счастливые, здоровые, а есть несчастные, немощные, как вот он. Какой же из него князь и какой властелин? - Пошел прочь! - кричал он на Будия, отворачиваясь к стене, зарываясь в мягкие беличьи одеяла. - Убирайся, а то велю срубить твою глупую голову! Такие приступы повторялись и в дальнейшем, были тяжелев и легче, но всегда одинаково болезненные, непостижимые. Так было и на этот раз. - Княже, иди к нам, отведай оленины, - расслабленным от тепла и меда голосом позвал Коснятин. - Эта девка умеет жарить оленину, как никто другой. Потому что отец у нее - Пенек, а этот человек разбирается в дичи. Просим, княже. Ярослав хотел сказать посаднику что-то резкое и грубое, но удержался, прикусил губу, молча пошел к двери, и казалось ему, что ступает нетвердо, что в ноги возвратилась давняя болезнь, он покачнулся и вынужден был опереться о косяк, чтобы не упасть. С огромным трудом вышел из хижины. Никто не осмелился задерживать его. Только Забава, когда Ярослав уже прикрыл за собой дверь, схватила кожаный плащ князя, сушившийся с другой стороны костра, и как была - босиком, в одной сорочке - метнулась из хижины. - Княже, плащ забыл! - крикнула она в густой дождь. Ярослав вышел из-за водяной стены, так, будто ждал Забаву, и потянул руку за своим убором, не проронив ни слова, не сдвинувшись с места. - Глуп еси, княже! - засмеялась Забава и исчезла в теплой хижине. Год 1014 ЛЕТО. БОЛГАРСКОЕ ЦАРСТВО Толи не будет межю нами мира, оли камень начнеть плавати, а хмель почнеть тонути. Летопись Нестора Даже царства имеют свои судьбы - счастливые или несчастные, а люди и тем более. Если бы тому мальчику, который плакал когда-то на темной, развезенной дождями дороге, сказали, как далеко очутится он с течением времени от родной земли, он ни за что не поверил бы сам, да и вообще никто не поверил бы в это. А теперь вот назывался он Божидаром и сидел в монастыре "Святые архангелы" над украшением дорогих пергаментных книг, овладев этим умением всего лишь за два года, что само по себе было вещью неслыханной. Вот почему и прозвали его Божидаром, потому что только от бога могло найти на человека такое небывалое умение. Он попал в монастырь, будто в стоячую воду, перед тем изрядно натерпевшись в блужданиях по чужим землям с купеческими обозами. Князь Владимир все-таки отдал тогда в Радогосте хлопца жадному пьянчуге Какоре, и Сивоок оказался среди самых униженных робов купца. Он должен был тащить на себе возы в гиблых местах, где застревали кони; в чужие города, где дань бралась с воза, хитрый Какора велел вносить товары на плечах; в тяжелых странствиях годы сплывали медленно и однообразно, несколько раз Сивоок пытался бежать, но Какора ловил его довольно легко, потому что всюду знали, что купец даст за своего роба хорошее вознаграждение, и не успевал Сивоок проспать хотя бы одну ночь на свободе, как снова, связанный и избитый в кровь, оказывался в ненавистном обозе. Между Какорой и Сивооком шло безмолвное состязание: кто кого? Быть может, благодаря именно этой многолетней схватке произошли большие изменения и в характере Сивоока. Нелюдимость сменилась разговорчивостью, сдержанность - буйством, мрачность - веселостью. Так, будто Сивоок перенимал все лучшее, что было в характере его заклятейшего врага - Какоры, и уже мог теперь не только передразнивать купца, не только, зля своего хозяина, перепить его иногда, не только поскоморошествовать в побасенках, но и в самом деле развеселить мрачнейшую душу, подбодрить шуткой, как говорится, завить горе веревочкой. Какора мечтал о том, чтобы обмануть всех купцов, какие только есть. Мало ему было выездов в чехи и в угры, мало было плавания по Днепру, Дунаю, вдоль берега греческого моря мимо Варны, Мессемврии, до самого Царьграда. Он еще решил сушей добраться до далекого Солуня - первейшего соперника в торговле с Константинополем - и вот так, не заходя в столицу ромейского царства, прямо от Мессемврии, перегрузив свой товар с лодей на возы, повел обоз по большой приморской дороге, ведшей от Царьграда к Солуню. Сивоок уже и до этого множество раз видел горы, но были они либо слишком далеко, либо щедро заселены людьми, а где люди, там действовало Какорино золото-серебро, поэтому для побега должен был искать что-нибудь другое, а что именно - не ведал толком, перепробовав и степь, и пущу, и камень. Но таких диких гор, таких сожженных солнцем земель, такого безлюдья еще не видел никогда и потому твердо решил, что убежит наконец от Какоры хотя бы здесь, и убежит навсегда. Даже умереть от голода и жажды в этих поднебесных, белых от зноя горах считал большим благом, чем глотать пыль в осточертевшем обозе, смотреть на ненавистную могучую фигуру Какоры, монотонно покачивающуюся на коне, слышать его безумолчное глуповатое пение про теплых жен и крепкие меды. ...Они переправились через речку Хебар*, пошли вдоль моря, которое болгары прозвали Белым**, то есть красивым, ласковым, ибо так у них называлось все самое теплое и нежное; они постепенно углублялись в горы, белая (не ласковая, нет!) пыль стояла над дорогой днем и ночью, солнце немилосердно жгло все живое и мертвое, был месяц зарев***, месяц безжалостного зноя, на горных дорогах встречались лишь отряды ромейских воинов, которым срочно нужно было перебраться из одного места в другое, одинокие странники, местные жители на терпеливых ослах, что же касается купеческих обозов, то Какора здесь почти не имел соперников, ибо все отдавали преимущество морю, плыли в Солунь на лодьях, разве что какой-нибудь слишком хитрый купец пробирался в Адрианополь, дабы первым попасть на великий собор, который ежегодно происходил в городе в день успения богородицы, или же встречали они небольшие обозы с товарами из Мосинополя. В самом Мосинополе были торги, песни, музыка, грех бы взял на душу каждый, кто бы там не задержался, но на Какору иногда находило бычье упорство; ему нравилось поступать вопреки здравому смыслу, и вот его обоз снова тянется в горы, снова вокруг - раскаленный камень и безжалостное полынно-седое небо, и перемолотая тысячами колес, перетоптанная тысячами ног, перевеянная всеми ветрами едкая белая пыль, от которой нет спасения ни днем ни ночью, а дорога еще пустыннее, потому что сейчас как раз вершина месяца зарева, когда все живое прячется в тень, и лишь ящерицы переползают через широкую кремнистую дорогу, да высоко в небе плавают равнодушные горные птицы. ______________ * Хебар - византийское название реки Марица. ** Белым морем болгары называют Эгейское море. *** Зарев - август (древнеболг.). От жары обалдевали люди, едва передвигались кони, ослы шли понурив головы, натужно скрипели возы, будто в предсмертном издыхании, будто допытываясь у толстого всадника, покачивающегося на высоком жеребце впереди: чего он хочет, какой прибыли, какой еще славы? А поскольку Сивоока волновала только собственная свобода, то он не стал ожидать, чем закончится безумный поход за купеческим счастьем, выбрал самое пустынное место и еще с вечера, чтобы за ночь успеть как можно дальше отбежать от Царьградской дороги, подался направо, в горы. Хотя взбирался без передышки целую ночь выше и выше, наутро оказалось, что висит чуть ли не над самой дорогой, отчетливо видел, как извивается средь белой пыли Какорин обоз видел двух повстречавшихся им крестьян-ромеев на ослах, еще дальше, догоняя Какору, спешил, пока не раскалилось солнце, со стороны Мосинололя небольшой конный отряд ромейской легкой конницы, вокруг себя Сивоок видел только голый камень, безнадежно серый, сразу же после восхода солнца раскаленный до предела, некуда было скрыться, не за что было уцепиться не то что рукой - глазом даже! Ему стало страшно, был он словно распят на серой каменной стене, выставленный и солнцу, и людям, объединившимся против него во вражеский союз, чтобы обессилить, поймать, уничтожить. Притаился за выступом скалы, боясь, что с дороги его заметят и Какора пошлет погоню или же и сам начнет взбираться за беглецом, но все прошло благополучно, обоз, извиваясь змеей, двигался дальше и дальше, скрываясь за поворотами дороги; звонкая тишина окружала Сивоока все плотнее и плотнее, он выбрался на более ровный выступ, окинул взглядом каменное царство, которое ему принадлежало теперь (а может, это он принадлежал ему), и упрямо покарабкался выше. Вокруг была свобода. Быть может, впервые с момента совместных странствий с маленьким Лучуком. Его странствия длились долго. Пробирался в горы, тяжело и медленно, издалека замечал редкие людские поселения, старался держаться в сторонке, питаясь случайно пойманной птицей или рыбой, которую щедро дарили ему горные речки, только, к сожалению, речек попадалось слишком мало, и более всего страдал Сивоок от жажды, потому что иногда по одному и даже нескольку дней не имел во рту ни глотка воды. Однажды напали на него грабители, навалились на него, когда он спал у ручья, начали душить, было их трое или четверо, они мешали друг другу, - видимо, не имели предварительной договоренности, как действовать, и это спасло Сивоока. Он разметал насильников и, пока они опомнились и достали оружие, успел скрыться в темноте, а уж бегать он умел и от бога и от дьявола! Шел наугад, обеспокоенный одним лишь: чтобы попасть к болгарам, болгары ведь добрые люди, свои братья, не выдадут его никому, ибо никого не боятся. Одежда его изорвалась в лохмотья, а сам он обессилел до предела. Он не мог знать, добрался или не добрался в Болгарию, потому что в конце концов попал в такую непроходимую чащу, что уже не то что человека, но даже и зверя не замечал. Леса становились гуще и гуще, - видно, где-то неподалеку должна была быть большая река, однако Сивоок шел уже много дней, а речки не было, иногда сквозь камень пробивался ручеек, который сразу же и исчезал в камне, адская духота стояла в лесах; дошедший до отчаяния Сивоок молил богов, чтобы послали ему даже врага, хотя бы маленькое людское жилище, ему казалось, что он пересек все Болгарское царство с юга до самого Дуная, никого не встретив, никого не увидев. К берегу реки он вышел совершенно неожиданно, да еще и оказался сразу под крутой стеной, сложенной из огромных каменных глыб. И хотя стремился перед этим к людскому очагу, невольно попятился назад в заросли, сделал огромный крюк, прежде чем отважился снова выйти к реке, чтобы испить воды и издалека посмотреть на неожиданное в этом диком краю укрепление. И когда, упершись руками в круглые голыши, склонился над водой, - еще не обмочив даже губ, услышал совсем близко позади негромкое: - Чедо!* ______________ * Чедо - хлопче (болг.). Он оглянулся, но никого не увидел. Подумал, что негоже ему бояться первого встречного, снова наклонился над водой, начал пить. - Чедо! - снова послышалось позади него. - Хей, Божидар! На тебе думам!* ______________ * Хлопче! Эй, Божидар! Тебе говорю! (болг.) Сивоок вскочил на ноги, повернулся к дереву, откуда отчетливо доносился человечий голос, приготовил заостренную палку, служившую ему оружием. Из-за дерева вышли два до смешного бородатых человека, в грубошерстных темных плащах, подпоясанные широкими кожаными ремнями, за которыми у обоих посверкивали топоры с длинными топорищами. - Защо се плашиш?* - улыбаясь в глубочайшей глубине своей дремучей бороды, ласково спросил один из них. ______________ * Чего боишься? (болг.) Так Сивоок оказался среди братии монастыря "Святые архангелы". Два инока - Демьян и Константин, а проще Тале и Груйо - вышли в то утро в лес нарубить дров и встретили там бродягу-руса. Назвали его Божидаром, считая, что послал юношу к ним сам бог, а потом игумен монастыря Гаврила еще больше удивился меткости этого имени для Сивоока, когда увидел, как легко усваивает русич болгарскую и ромейскую грамоту, а еще легче - великое умение украшать книги и писать иконы, умение, которое дается людям так редко и дается уже впрямь самим богом. Сивоок не знал: в самом ли деле это врожденный дар или вспыхнули в нем необычные способности, вызванные отчаянием. Ибо бежал из одной неволи, а попал в неволю тройную. Первая неволя - монастырь, мрачнейшее сердце замерло бы от одного лишь взгляда на эту суровую обитель. Горы, леса, непроходимые дебри. Вид здесь - словно бы от сотворения мира: вздыбленные громады камней, извечная взъерошенность деревьев, черные громы вод в пещерах и пропастях. А над всем этим, в каменном поднебесье, скрытый за непробиваемыми, невесть кем и когда сложенными из серых гранитных глыб высоченными стенами, - жалкий лоскуток земли, шершавые окаменевшие кладбищенские кипарисы, длинные ряды выдолбленных в материковой стене гнезд-келий. Кельи громоздились одна над другой не" сколькими этажами, так что становилось страшно от одной мысли о человеческом существовании в самых высоких норах, но потом ты убеждался в ошибочности своего первого впечатления, ибо монастырь был расположен так, что здесь в самую страшную жару веяло горной прохладой, а когда кто-нибудь умудрялся еще хотя бы капельку подняться над уровнем этого пристанища, выдолбив для себя келью над остальной братией, то имел возможность самым первым встречать прохладные потоки благословенного болгарского белого ветра, которого так не хватало человеку внизу. Сивоок долбил для себя келью сам, ибо здесь напрасно было бы надеяться на готовое, место выбрал самое холодное, как и следовало пришельцу из далекой северной страны. Бил камень и забывал про несчастья, испытанные доселе, готов был днем и ночью не бросать тяжкую работу, лишь бы только найти забвение и отдохнуть душой, но с первого же дня ему дали понять, что в "Святых архангелах" существуют твердые правила, нарушать которые не дано никому. Прежде всего эти правила касались молитв. Посреди монастырского дворика стояла старая каменная церковь - протатон. Стук в огромную деревянную колоду созывал несколько раз в сутки всю обитель на молитву, в том числе и в полночь, когда слабый голос человека слышнее всего богу. Непременной молитвой отмечался также восход солнца, которым здесь начинался отсчет часов новых суток, хотя все равно трудно было отрешиться от гнетущего убеждения в том, что время здесь остановилось навеки, годы не исчисляются, часы не отмеряются, только дни текут за днями в монотонности молитв, в непрестанности тяжелого труда, который часто кажется напрасным, ибо не знаешь никогда, кому попадет и попадет ли вообще в руки пергамент, над которым склоняешься в течение многих месяцев, а то и лет. Несколько десятков мужчин, одичавших и душевно очерствевших от одиночества. Никогда не стриженные головы, волосы собраны под скуфьей, огромные черные и рыжие бороды, лишь глаза поблескивают да выдаются носы. Встречаясь, иноки взаимно целуют друг другу руки. Видимо, никто из них никогда не изведал женского поцелуя, а теперь и вовсе не испытает его, ибо в "Святых архангелах" запрещено появление не только женщин, но вообще какого бы то ни было существа женского пола. Не может быть тут ни курицы, ни ослицы, братия не пьет молока, не ест яиц, горячая пища запрещена также, чтобы не разжигать тела. В монастырской трапезной на стене картина Страшного суда, где карают грешников, которые объедались и опивались в мирской жизни. Посреди трапезной - амвон, с которого один из иноков во время обеда должен читать Священное писание, в то бремя как братия торопливо глотает фасоль с оливками или овечий сыр с сухим хлебом; игумен, сидящий в конце стола, может в любой миг зазвонить в колокольчик - и тогда конец обеду, нужно молиться, и никому нет дела до того, успел ли ты там что-нибудь перехватить, выпил ли свой стакан вина, единственную здесь радость для многих, в особенности для тех, которые выполняют только черную работу и никогда не будут посвящены в высокое искусство создания и оформления книг. Сивооку, который даже в скитаниях на тяжелой работе при Какоре все же привык к широкому вольному миру, обитель "Святых архангелов" показалась хуже тюрьмы. Когда он малость пришел в себя с дороги, познакомился со всеми монастырскими регулами, ему стало так страшно, будто он завтра или послезавтра должен был умереть и его похоронят вон там, за кипарисами, под стеной, на крошечном монастырском кладбище, где виднеется один лишь крест, а потом, через несколько лет, откопают его кости, отделят от них череп, ссыплют в длинный дубовый ящик - "костницу", а на черепе напишут над глазными впадинами имя владельца и выставят рядом с другими в каплице. Что напишут - Сивоок, Божидар или Михаил? Потому что имел он теперь сразу три имени, получил третье после принятия креста. Вот здесь следует сказать о второй неволе, в которую попал Сивоок. У Какоры каждый мог иметь своего бога. "За богов ваших и грехи ваши не отвечаю!" - выкрикивал пьяный купец. Были у него христиане, были сторонники бога Иеговы, были мусульмане, более же всего было таких, как Сивоок, - язычников; каждый хранил своих богов, придерживался своей веры, никому не чинил препятствий, никто никого не принуждал принимать иную веру. Однако в "Святых архангелах" Сивоок должен был принять крест на следующий же день и без всяких колебаний и сопротивления, иначе он оказался бы за воротами монастыря, снова одинокий и бессильный среди одичавшей пустыни, гор и лесов. Игумен позвал Сивоока в свою келью, посадил на самодельный деревянный стул, не стал удивляться, что русич до сих пор не сподобился крещения, не спрашивал о его желании, а только изложил ему очень сжато неизбежность всемогущей новой веры. Христос сказал: "Идите и обучайте все народы". Святой Мефодий, который разнес великое учение по многим землям, однажды направил своего посланца к одному северному властелину и велел ему сказать: "Хорошо было бы, сын мой, если бы дал окреститься добровольно на своей земле, в противном случае будешь взят в неволю и вынужден будешь принять крест на земле чужой, попомнишь мое слово". Еще говорил игумен, но это уже были только повторения сказанного ранее, а у Сивоока перед глазами стоял тот далекий тяжелый крест на первой могиле его жизни, на могиле деда Родима, и еще один крест - на монастырском кладбище, над каким-то горемыкой иноком. Вот так жил, метался по белу свету, где-то сражался, где-то ел и пил, случайно поцеловал одну или нескольких женщин, а закончилось все тем, что оказался между двумя крестами, и дальше идти некуда, заперта твоя жизнь между этими мрачными знаками, ненавистными и тяжкими, будто окружающие горы, которые придавили, кажется, весь мир. И вот так, страдая в безнадежности ж безвыходности, принял Сивоок крещение, принял еще одно имя - Михаила, носил теперь под толстой шерстяной рясой на замусоленной ниточке кипарисовый крестик, была теперь у него новая вера, на которую мог опираться, как старик на посох, и надеяться, как тот старик на крутую горку. Но радостей новая вера не принесла, дала она лишь подавленность духа, воспринималась как тяжелейшая, наверное, неволя, и, быть может, чтобы забыть эту неволю, отбросить ее, так отважно и легко углубился Сивоок в новое для него дело - украшение книг и писание икон на деревянных досках, открыл в себе способность, рожденную ненавистью, тогда как игумен Гаврила обусловливал это просветлением заблудившегося тавра. Что же касается неволи третьей, то угнетала она не одного лишь Сивоока и обитателей "Святых архангелов", а все Болгарское царство, о чем следует рассказать особо и более подробно. Издавна уж так повелось, что в мире существуют два самых больших государства, и главное чувство, господствующее между ними, - глубокое недоверие и тяжкая вражда, будто между библейскими братьями Каином и Авелем. Любые сравнения рискованны, но можно все же решиться применить сравнения. Болгария и Византия длительное время были именно такими двумя враждующими великанами. Ромеи еще в седьмом веке, при императоре Константине Погонате, были позорно изгнаны с берегов Дуная, унаследованного Византией от римлян, и даже вынуждены были платить дань болгарскому царю. Когда двое дерутся, почти всегда появляется третий, который сначала присматривается к схватке, чтобы потом выступить в роли торжествующего пожинателя плодов победы. Так и во время почти трехсотлетнего противоборства между Византией и Болгарией за морем возникла новая могучая держава - Русская, но она была далеко по сравнению с болгарами, располагавшимися на берегу Черного моря и чуть ли не под самыми стенами Царьграда, поэтому византийские императоры попытались склонить русских князей к совместным действиям против болгар, и им это даже удалось сделать, и князь Святослав, непобедимый в те времена воин, захватил болгарскую столицу Преслав, изгнав оттуда тщедушного царского сына Бориса, который заботился не столько о величии своего царства, сколько о сохранении своей власти и налаживании отношений с боярами - боилами и кавханами. Но получилось так, что Святослав, сам того не ведая, оказал вдруг Болгарии величайшую услугу, благодаря которой болгары снова возвратили свое величие. К тому времени в Преславе, в глубокой темнице под башней-тюрьмой, сидел уже много месяцев храбрый комитопул Самуил, брошенный туда Борисом без суда якобы за сговор против богом данного царя Болгарии. Самуил, а также Давид, Моисей и Аарон были комитопулами, то есть сыновьями комита (правителя по-ромейски) Охридской области*. Николая Мокрого. Уже Николай Мокрый был вельми храбрым воеводой, а его сыновья выросли еще более храбрыми и после смерти отца, унаследовав каждый свой город, стали открыто возмущаться нерешительностью царских сыновей Бориса и Романа. Распространились слухи о том, что Борис - незаконный царь, что нужно было бы избрать достойного царя, имелся в виду, возможно, хоть Роман, которого прозвали Скопцом за слишком уж голый подбородок, но у Романа не было в достатке того, что называется разумом или государственной мудростью, - черт, которые у царствующего брата его Бориса отсутствовали вовсе, зато Борис в избытке был наделен холодной жестокостью и душевной черствостью. ______________ * Автор хотел бы напомнить читателю, что речь в данном случае идет о древнем Болгарском царстве, которое не следует отождествлять с Болгарией современной, точно так же, как, например, никто не ставит знака равенства между Киевской Русью и Россией современной. Как Русь Киевская стала исторической колыбелью трех братских народов - русского, украинского, белорусского, так и Болгарское царство времен Симеона и Самуила - болгарского и македонского. Современнику непривычно читать, что столицей Болгарского царства когда-то были, скажем, Охрид или же Обитель, которые сегодня принадлежат одной из югославских республик - Македонии (Обитель теперь называется Битоль), но следует помнить, что речь здесь идет о временах, отстоящих от нас на целое тысячелетие. Это историческое прошлое двух народов - болгарского и македонского. (Прим. автора.) Самуил с несколькими своими верными людьми тайком приехал в столицу, но там был узнан и брошен в подземелье с жестоким повелением "не показывать узнику дневного света". Так бы и сгнил там отважный молодой комитопул, если бы в одну из зимних ночей не подошли к стенам Преслава могучие воины, которых болгары называли тавроскифами, и со страшными криками не пошли на штурм. Вооружены они были тяжеленными, в полтора раза более длинными, чем виденные до сих пор, мечами, длинными копьями, которые не ломались от самой большой тяжести, а в левых руках несли щиты величиной с двери царского дворца. Они взяли столицу одним натиском, еще в ту же самую ночь развели костры на улицах Преслава и спокойно ужинали, ужинали так неторопливо и вкусно, что трапеза их затянулась, собственно, до завтрака, а тем временем из города бежал кто мог, иные прятали свои богатства или пользовались случаем и набивали себе сумки или же просто животы, - добродушные русичи никому не мешали, они просто отдыхали после изрядной работы, сам князь был среди них и велел никуда не спешить, ибо вокруг уже зима, поэтому, видимо, лучше остаться здесь, в этом великом и богатом городе, и спокойно перезимовать. Самуил бежал из башни в ту же ночь. У него не было сил выбраться из подземелья - его вывели под руки, ему нашли коня и, чуть ли не привязав к седлу, поскорее выпроводили из Преслава, чтобы ехал к своим братьям, набирался сил. Потом было несколько тяжелых лет для Болгарии. Хотя Святослав отошел за Дунай, но ромеи заняли отвоеванные им земли, распространились по Болгарской земле, словно эпидемия, разорвали страну на две части, захватив все восточные области, все морское побережье и придунайские земли. Вот тогда и поднялись против Византии западные болгары во главе с братъями-комитопулами Давидом, Моисеем, Аароном и Самуилом Мокрыми. Такого еще не видывала Болгарская земля: шли мужчины, женщины, даже несовершеннолетние дети, вооружались кто чем мог, шли без всякого призыва и понукания, нагоняя страх не только на ромеев, но и на собственных бояр, продавшихся врагу ради личной выгоды. Перепугались и сыновья болгарского царя Петра - Борис и Роман, бегством хотели спасти свою жизнь и ничего лучшего не придумали, как бежать в Византию, но на горном перевале Бориса, переодетого в ромейскую одежду, убил болгарский лучник, приняв его за врага, а Романа вернули на родную землю и провозгласили царем. Царей и императоров часто называют: Великий, Храбрый, Справедливый, - но такие имена даются подхалимами, лизоблюдами, поэтому история если и сохраняет их в дальнейшем, относится к ним с известной долей скептицизма. Зато если уж дает имя своему властелину народ, суждено ему быть вечным и будет оно характеризовать его более исчерпывающе, чем все описания придворных летописцев и славословия наемных историков. Правда, прозвища, даваемые народом, в большинстве своем имеют характер негативный, но тут уж ничего не поделаешь: правда всегда жестока. Звучат эти имена приблизительно так; Кровавый, Скупой, Паскудный. Могут наименовать короля Красивым, но так и знай, что король этот был безобразным. Если уж нарекут Святым, то читай: Дьявол. Царь Роман был прозван Скопцом, и касалось это, вероятно, не только его внешности, но и характера, которым не отличался, точнее, и вовсе его не имел. И хотя он именовался царем всех болгар, власть была в руках отважных братьев-комитопулов, которые не жалели жизни ради освобождения родной земли от ромеев. В ожесточенных боях погибли два брата - Давид и Моисей, а между теми двумя, которые остались, непременно должен был разыграться спектакль, отрежиссированный еще тем неизвестным, но гениальным режиссером, который создавал когда-то библейскую главу про Каина и Авеля. Старший из этих двух комитопулов - Аарон, имевший под своей властью Средец* с окраиной, решил, что именно он, а не самый младший, Самуил, должен выступить первым претендентом на царский престол. А поскольку он ничем не мог засвидетельствовать своих преимуществ перед Самуилом: ни личной отвагой, ни любовью к родной земле, ни необычайными качествами человеческими, - потому и решил искать поддержки не где-либо, а у самого византийского императора. Запутанное и злое было это дело. Византийский император Василий II Македонянин, который со дня своего вступления на престол имел множество хлопот с подавлением бунта полководца Варда Склира и с придворными интригами первого министра евнуха Василия, не мог выступать против Болгарии открытой войною и прибег к войне тайной. Имея всюду своих доносчиков, он вскоре узнал, что Самуил, в сущности, покинул свою столицу Охрид, дабы не видеть опостылевшей жены Агаты, и большую часть своего времени проводит на Преспанских озерах рядом со своей любовницей Беляной, для которой на одном из островов Малого Преспанского озера велел даже соорудить городок и церковь. Император подослал к Самуилу из Италии двух опытных зодчих, увлек его строительными делами настолько, что Самуил на много лет оставил военные походы и возвел на Малом озере целый город под названием Преспа и перенес туда свою столицу. Конечно, человек не может всю жизнь посвятить лишь одной какой-нибудь страсти, в особенности же если им с детства овладела ненависть к врагам родной земли, поэтому Самуил все-таки опомнился своевременно и снова пошел на ромеев, взял Фракию, Македонию, околицы Фессалоник, Фессалию, Элладу, Пелопоннес, большую ромейскую крепость Ларисса, затем освободил всю Дунайскую Болгарию, за исключением отдельных городков во главе с византийскими топархами. ______________ * Средец - теперь София. И так проходил год за годом, лето шло за летом. И нужно же было Сивооку в своем непреоборимом стремлении к свободе попасть на эту измученную землю, которая в скором времени должна была превратиться в сплошную огромную неволю, быть может, самую большую в тогдашнем мире. Тот, кто хочет слушать историю, должен вооружиться терпением. Весной тысяча четырнадцатого года верные люди донесли Самуилу, что этим летом следует ждать василевса. Ромеи могли войти в Болгарию двумя путями: из Адрианополя на Пловдив, через Траяновы ворота, или же из Мосинополя и Солуня у реки Струмешница и дальше, через Рупельский перевал, между Беласицей и горой Сегнел. Траяновы ворота для Василия навсегда оставались местом позора, он каждый раз избегал их, видимо, должен был обойти их и на этот раз. Поэтому Самуил решил ждать ромеев в Струмице, за Рупельским перевалом. Вновь, как и во все предыдущие годы, у василевса был значительный численный перевес. Василий собрал семьдесят тысяч воинов, тогда как у Самуила насчитывалось едва ли около сорока тысяч. Вновь каждый из них избрал присущий для него способ действия: Василий лез напролом, уверенный в непобедимости своей силы, а Самуил брал умом и хитростью. Он не стал запираться в заоблачной твердыне Струмице, не отважился выйти в Серское поле, чтобы дать окончательный бой византийцам, поскольку знал, что речь идет не о его собственной чести как полководца и не о царской славе или хвале, а стоит за ним целое царство, стоит Болгария, за которую пали его братья Моисей и Давид, он сам казнил родного брата Аарона, Болгария, которой он отдал семьдесят лет своей жизни, которую довел до величайшего могущества, а теперь должен был либо все потерять, либо же с честью отстоять. Самуил выбрал наиболее удобную теснину между горами Беласица и огражден по течению реки Струмешница и велел строить между двумя хребтами высокую непробиваемую стену из огромных каменных глыб. Это ущелье называлось Ключ, или по-ромейски - клисура Клидион. Кто хотел проникнуть в Болгарию, непременно должен был пройти через Клидион, а пройти теперь не мог тут никто, потому что клисуру пересекала чудовищная стена, которую с другой стороны охраняли по меньшей мере двадцать или тридцать тысяч болгарских воинов, на стене горели неугасающие костры, в медных котлах клокотала смола и масло, на площадках возвышались горы камней для катапульт, в хорошо оборудованных укрытиях затаились умелые стрельцы со скорострельными кутригурскими луками*. ______________ * Луки, принадлежавшие одному из древнеболгарских племен - кутригурцам, имели необычайно тугую тетиву, поэтому нужно было быстро стрелять из них, а это могли делать только опытные, меткие стрелки. (Прим. автора.) Василий знал о преграде в клисуре Клидион, но не повернул назад, упорно продвигался к месту, где ждал его Самуил. А тем временем болгарский царь послал трехтысячный полк во главе с воеводой Несторицей в тыл ромеям под Солунь, чтобы, применяя свой давнишний способ, отвлечь внимание василевса, напугать его возможностью окружения, разделить византийские силы. Битва под Солунем и в теснине Ключ началась одновременно. Император сначала послал под стену трубачей с глашатаями, чтобы предложить болгарам открыть ворота и впустить ромеев, но на стене не стали слушать глашатаев, оттуда полетели камни, раздался свист и выкрики. - Виждате, виждате ли това нещо? - показывая огромный меч, ревел какой-то богатырь, обращаясь к ромеям. - Ще изтърбуша с него вашия васелевск като шопар!* ______________ * Видите ли это? Располосую императора, как вепря (болг.). Император, чтобы разжечь свое войско, сам подъехал поближе к стене в сопровождении молодых протокелиотов и седых спафариев, был, как и всегда, закован в темное железо, только посверкивали белым золотом бесчисленные царские инсигнии на нем, да еще у белого императорского коня хвост и грива окрашены были персидской хной под багрец, чтобы напоминать царственные краски, присвоенные василевсу. - Ти си копиле й майка ти беше дрипла!* - закричали императору со стены. Злые стрелы полетели на василевса, перепуганные протокелиоты умоляли императора, чтобы он хоть немного отъехал подальше от опасности, но Василий упорно стоял у стены, вперив темный тяжелый взгляд куда-то вниз, кажется, на свои руки, сжимавшие луку седла. ______________ * Сам ты байстрюк и мать твоя задрипанка! (болг.) - Хей, - кричали ему со стены болгары, - ти слез долу и по чекай да те смъкнем с кука!* ______________ * Эй ты, слазь на землю и не жди, пока стащим тебя крюком! (болг.) Тогда Василий махнул рукой, давая знак идти на штурм, и отъехал назад к своему шатру, чтобы следить за ходом битвы. Ромеи запели боевой тропарь и двинулись по зеленой лужайке, тащили огромные деревянные плоты, чтобы перекрыть ров вдоль стены, везли на волах пристенные башни, несли высокие лестницы, катили длинные бревна, чтобы по ним взбираться на стену, придвигали катапульты для метания камней, прилаживали к воротам гигантский таран с железной бараньей головой на конце. Так началась эта последняя битва. Тридцать шесть дней упорно, неотступно, яростно бил император стену в Клидионской клисуре, посылал новые и новые тысячи на штурм, хотел взять болгар голой силой, никого не слушал, не подпускал к себе, как всегда, не желал ничьих советов и уговоров, всю свою жизнь он одолевал врагов силой, других способов не знал и не верил в них, сила была его святыней, поэтому снова и снова велел он бить ворота бараньими головами таранов, долбить их камнеметами, бросал на смерть новые и новые тагмы послушных своих воинов. По ночам ромеев заедали тучи комаров, вылетавших из Струмешницких болот, в войсках началась лихорадка, заболел и сам император, печально светились немногочисленные костры в византийском лагере, продовольственные отряды не успевали подвозить еду для такого огромного множества людей, сбитых в кучу в узкой долине. А у болгар на стене весело полыхали костры, клокотала смола в медных котлах, которые мгновенно опрокидывались на головы нападающих, как только начинался очередной штурм, там звучали не протяжные песни-молитвы, как у византийцев, а яростные выкрики, сам царь похаживал среди защитников с сыном Гаврилой-Радомиром и племянником Иваном-Владиславом, по всему было видно, что на этот раз Василий разобьет свою упрямую ромейскую голову о болгарскую стену, несмотря на все его упорство, несмотря на численное преимущество, даже несмотря на утрату Самуилом отборного полка Несторицы, потому что тщеславный воевода, нарушая царское веление, задумал взять Солунь штурмом, а не просто напугать ромеев, выпустив при этом из виду, что к осажденным может прийти подмога по морю, и она пришла незаметно для болгар, в Солуне собралась изрядная сила византийского войска, болгары были разбиты наголову, один лишь Несторица с несколькими уцелевшими воинами прибежал к царю, склоняя повинную голову, которую, как известно, меч не сечет, но и толку от нее, глупой, мало... В дальнейшем стряслась еще одна беда. Ромеям удалось прислонить к стене одну башню, и с верхней площадки сыпанули закованные в железо воины на стену к болгарам. Царь лично бросился туда, чтобы столкнуть врагов, у него еще была сила в руках, несмотря на преклонный, семидесятилетний возраст, он не хотел уклоняться от самого страшного, давно уже приготовился, ожидая василевса, и на подвиг, и на смерть, поэтому и бросился в самую гущу схватки, хотя ближайшие люди, в том числе и Гаврила-Радомир, удерживали его от этого. В бою Самуила прикрывали со всех сторон, и все же кто-то из ромеев изловчился и ударил царя из-за спины по шлему. Потеряв сознание, Самуил с окровавленным ухом упал, его подхватил сын, вынес из боя и, взяв для прикрытия пять тысяч воинов, быстро поскакал в Струмицу. Но и это не сказалось на болгарской обороне. Башня была отодвинута от стены, ромеи отбиты. Клидионский перевал по-прежнему оставался непроходимым для василевса, никакая сила не могла пробиться сквозь преграду, поставленную Самуилом, но никакая сила не могла теперь и оттащить от этой стены Василия. Император не выходил из шатра, ни с кем не хотел разговаривать, мрачно молчал, грозно посматривая большими глазами из-под черных с проседью бровей на протокелиотов, мало ел, еще меньше спал, и казалось, что он поклялся положить тут все свое войско, чтобы потом либо возвратиться в Константинополь одиноким, либо и самому лечь костьми в Клидионе. Где-то в подоблачной Струмице в тяжком забытьи лежал старый болгарский царь, утверждалась вельми несвоевременно песня о том, то "царят болен лежит", - так рано или поздно к каждому приходит тот неизбежный миг, когда все дела мира решаются без твоего участия, даже главнейшее дело твоей жизни развивается или губится кем-то другим, и уже ты не способен что-либо сделать, чем-либо помочь, потому что сам ты оказался на шаткой грани между бытием и небытием и проваливаешься, низвергаешься в бездну, из которой еще никто не возвращался... А тут, в Клидионской клисуре, в пышном царском шатре, украшенном императорским стягом, лежал почерневший от лихорадки и упорной злости, накапливавшейся в течение тридцати лет против болгар, другой старый человек, и его сознание затмевала только злость и черная ненависть к великому народу, не желавшему покоряться ему, императору всех ромеев. А почему тот или иной народ должен подчиняться какому бы то ни было императору? Над этим императоры не задумываются. И уж если отправляются они в походы во имя грабежей и порабощения, то не любят возвращаться с пустыми руками. А он тридцать лет непрестанно выступал против Болгарии и тридцать лет возвращался назад почти ни с чем. И еще: его походы каждый раз начинались с тех самых мест, где когда-то родился основатель великой Македонской императорской династии Василий Первый, через столетие кровь Василия Первого возродилась в жилах Василия Второго, буйная, дикая, злая кровь багрянородных детей, внуков и правнуков того молодого македонского крестьянина, который пришел когда-то в Царьград босой, с пустым мешком за плечами и уснул у стен столицы возле монастыря. Он подался в Царьград потому, что мать его увидела вещий сон: как у нее из чрева вышло золотое дерево, разрослось и покрыло тенью весь их дом. Он еще не знал, где найдет это золотое дерево, но был силен, как дикий зверь, располагал неисчерпаемыми запасами здоровья, беззаботности и упорства, потому-то потащился из-под Адрианополя в столицу, прихватив на всякий случай обыкновенный пустой мешок, чтобы, по крестьянскому обычаю, не оказаться с пустыми руками там, где можно будет что-то урвать. И пока он спал перед воротами монастыря святого Диомида, куда его не пустили даже ногой ступнуть, игумену, который после трапезы тоже прилег отдохнуть, приснилось, что с неба слышится неземной голос и этот голос велит ему: "Пойди и введи в монастырь владыку земного". Игумен проснулся и велел взглянуть, кто стоит за монастырскими воротами. Ему доложили, что там никого нет. Он снова задремал, но теперь уже явился ему ангел господний и повторил те же самые слова: "Пойди и введи..." Игумен сам вышел за монастырские ворота, но, кроме босого молодого здоровилы, который храпел на солнышке, смачно пуская слюну, никого не увидел и, творя молитву, снова вернулся в свою келью, сел за священную книгу, но снова неожиданно уснул и увидел самого господа бога, который сурово посмотрел на него и сказал: "Пойди и введи в монастырь того, кто спит за воротами, ибо это - император". Тогда перепуганный игумен побежал за ворота, разбудил молодого бродягу, поцеловал ему руку и, кланяясь, пригласил в обитель. Там его одели в шелковую одежду, кормили наилучшими яствами, поили драгоценнейшими винами, тот пил и ел, материнский сон сбывался, его мешок, судя по всему, тоже пригодился; в те времена никто ничему не удивлялся, жизнь была простой до смешного: либо тебе могли срубить голову без всякой причины, либо ты становился императором; наверное, такой же странной была судьба тех, кто имел счастье или несчастье родиться в великой державе, ибо считалось, что чем большая держава, тем больший беспорядок царит в ней, и это, мол, от бога. Простодушный игумен приветствовал молодого бродягу, как императора. Он отдавал ему надлежащий почет в течение целого месяца, а тот принимал и еду, и питье, и почет, потому что не ведал о такой вещи, как угрызение совести, - раз предвещено ему стать императором, так что же он должен был делать? Только одно - стать рано или поздно императором Византии. Ибо разве не надевали задолго до него багряные мантии и не обували пурпурные сандалии люди такие, как он сам, или еще более ничтожные и жалкие? Юстин был таким же самым крестьянином из Македонии и точно так же пришел в Царьград босым, с мешком за плечами. Лев Первый был мясником. Лев Исавр был ремесленником, Лев Пятый и Михаил Второй - конюхами у великих вельмож. Василий тоже начинал с конюшни, своим умением обуздывать диких жеребцов он пришелся по душе императору Михаилу Третьему, потом он показал, что обладает не только железными кулаками, но и железной волей, беспощадно расчистил себе место при дворе, стал соправителем, а потом собственноручно убил Михаила и стал императором, оправдав материнский сон о золотом дереве и своем путешествии в Царьград с пустым мешком, в который теперь втиснул целую империю. Все это, наверное, заговорило и в Василии Втором, - подхватил он пустой мешок своего великого предка и не мог теперь возвращаться назад в столицу, не заполнив этот династический мешок, ибо уже и так потратил на это тридцать лет своей жизни. Но, унаследовав от своего предка упорство и ярость, он не обладал ни капелькой хитрости, которой в избытке обладал его предок, если и не в военном деле, то хотя бы в борьбе за собственные выгоды. Василий Второй полагался только на силу, брал всегда силой, хотел и тут решить все тупыми ударами в стену, и никто не мог отговорить императора от ложного намерения. Но снова, как и тридцать лет назад под Средцом, пробрался в императорский шатер поседевший, изрубленный в битвах, опытный и коварный Никифор Ксифия, некогда протоспафарий, а теперь пловдивский стратиг, и смело сказал императору: - Тут не пробьемся. Нужно, чтобы кто-нибудь нашел обходную дорогу. И как там, под Средцом, ненавистно взглянул на него Василий, ибо никто не смел вмешиваться в замыслы василевса, долго молчал, потом сказал: - Возьмешь мерию стратионов и через четыре дня ударишь болгарам в спину. Иначе - будешь ослеплен. Ксифия поклонился и вышел из шатра. Никто не толкал его молоть языком перед императором, но отступать теперь было поздно, и он повел пять тысяч стратионов в дикие горы, а через пять дней ударил защитникам стены Самуила в спину, и болгары, с которыми не было ни царя, ни царского сына, растерялись, а тут еще с другой стороны одновременно со всем войском пошел на штурм император, и клекот страшной битвы поднялся из тесной клисуры до суровых молчаливых вершин, битва была бесконечно долгой, но еще более длинным был летний день 1014 года июня двенадцатого индикта, до вечера все закончилось, кто пал убитый, кто выскользнул из мертвой ромейской западни, а многотысячное войско Самуила, которое уцелело, было зажато между каменной стеной и Струмешницкими болотами, разоружено, войска уже не существовало, на мизерном лоскутке политой кровью земли столпилось много тысяч раненых, искалеченных, измученных, страдающих людей, сдавшихся на милость победителя. Торжество победителя? Удовлетворение выигранной битвой? Превосходство над потерпевшими поражение? Можно бы перечислять множество ощущений, переживаемых великими и малыми воинами в великих или малых битвах и сражениях. Но тут речь шла не об обыкновенной войне, и победил в ней не просто полководец или властелин - восторжествовал заклятый враг целого народа, и ничего не имел он в своей злобной душе, кроме необъяснимой, как и его многолетняя вражда к болгарам, жажды мести. Василий позвал к себе в шатер катепана Куцукуса, прославившегося не столько доблестью, сколько жестокостью к побежденным, и о чем-то долго с ним говорил без свидетелей, которых всегда старался избегать, памятуя слова полководца Варда Склира, того самого Склира, который много раз пытался взобраться на императорский трон, а потом, в последний раз разбитый Василием, пришел в шатер к императору, седой, почти ослепший от старости и тяжелых походов, и сказал своему врагу и победителю: "Никому не доверяйся и лишь немногим открывай свои замыслы". И в ту ночь Василий открыл свой самый ужасный из всех известных в действиях Византии замыслов одному лишь Куцукусу, но вскоре о нем должен был узнать весь мир. Катепан Куцукус появился на следующий день в красной накидке поверх своей обычной одежды, и это указывало на то, что он назначен главой всех палачей ромейского войска. Потом он собрал под свое управление палачей, присяжных в просто охочих, взял в помощь несколько тагм войска, в долине Ключа были разведены огромные костры из дубовых и буковых дров, палачи стали у костров, засунули в огонь длинные мечи, двурогие вилы, а воины отделили от пленных первую сотню несчастных и погнали туда, где их ожидала неизвестность. Никто ничего не видел, не понимал, от первого нечеловеческого крика вздрогнули сердца даже у самых жестоких ромейских воинов, а среди тысяч пленных прокатилось нечто подобное крику или стону, а там от костров, один за другим, раздавались болезненные, душераздирающие крики: - Майчице!* ______________ * Мамочка! (болг.) - Очите ми!* ______________ * Мои глаза! (болг.) - Изгоряха!* ______________ * Сгорели! (болг.) И жуткий запах пополз от костров, запах горелой человеческой кожи, он наполнял долину, его уже слышали пленные возле болота, достигал он и пригорка, где возвышался пышный императорский шатер и где в окружении свиты неподвижно стоял ромейский василевс. Там, возле костров, несчастные рвались из рук воинов, умоляли о пощаде, проклинали своих мучителей, угрожали, а неторопливые палачи со спокойной деловитостью извлекали из огня раскаленные мечи и вилы и ширяли ими болгарам в лицо, выжигали глаза старым воинам и молодым новобранцам, лишали зрения и тех, кто уже насмотрелся на происходящее на этом свете, и тем, кто не успел налюбоваться ни небом, ни горами, ни реками, ни красивыми девичьими лицами. Да и может ли человек на свете насмотреться, налюбоваться когда-нибудь? Когда первая сотня пленных была ослеплена, катепан Куцукус, распоряжавшийся расправой, подал знак одному из палачей, и тот подведенному к нему последнему пленнику выжег лишь один глаз. Одноглазого толкнули в толпу скрюченных от боли и отчаяния - он должен был быть поводырем своим искалеченным братьям. - Заведи ги на вашья царь, кучето Самуил!* ______________ * Поведи их к вашему царю, собаке Самуилу! (болг.) Много дней длилась нечеловеческая расправа в долине Струмешницы, Василий отдал палачам четырнадцать тысяч болгар, сто сорок сотен воинов Самуила были ослеплены, и на каждую сотню выделен один одноглазый поводырь, и слепые, воя от невыносимой боли, ибо нет более тяжкой и дикой боли для человека, чем боль от ослепления, разбегались по горам и долам, часть одноглазых бежала от своих слепых побратимов в первую же ночь (днем они боялись убегать, еще не могли освоиться с тем странным состоянием, когда сто человек смотрят на тебя средь бела дня и ничего не видят, поэтому выбрали для бегства темную ночь). А слепые, лишившись помощи, гибли в водоворотах, забредали в непроходимые дебри, умирали от голода и жажды, будучи неспособны найти воду, умирали от ран, от зноя, от диких зверей, потому что были беспомощнее малых детей и не умели защититься даже от бродячего пса; слепые расходились дальше и дальше, нагоняя ужас на всю Болгарию, они проходили мимо родных домов, неопознанные и несчастные, одни и вовсе не ведали, куда и зачем направляются, другие решили отыскать в своей вечной тьме царя Самуила, надеясь, что, быть может, он защитит их, спасет, даст убежище. А Самуил пришел в себя после раны и замкнулся на острове в Преспе, знал о победе василевса в Клидионе, но ничего об ослепленных. Не знал он и о том, как долго и тяжко идут они к нему, блуждая по дорогам Болгарии, и когда тысяча или две, а может, и десять тысяч слепых остановились на том берегу пролива, отделявшего столицу Самуила от берега, ободранных, беспомощных, жалких, и племянник Иван-Владислав прибежал к царю и крикнул, чтобы гнали их прочь, Самуил велел: - Пустите их сюда. Он вышел на берег, чтобы встретить нервую лодью со слепыми, стоял у самой воды, старый, поседевший, с угасшим взглядом, моросил холодный дождик, но царь стоял без шапки и полными горя глазами смотрел на своих бывших воинов. Они вываливались из лодей грязными, смердящими купами лохмотьев, неприкрытых костей, незажившие глазные впадины источали кровь, вызывая невыносимую боль в старом сердце царя; они окружили своего царя, хватались за его одежду, старались дотянуться руками до его лица, плакали невидящими глазами: - О царь, татко ти наш, помогни ни, при тебе сме дошли...* ______________ * О царю, отец ты наш, помоги нам, к тебе пришли... (болг.) Самуил протягивал к ним руки, гладил их бедные головы; плакал вместе с ними: - Деца мои, сынове мои, войницы мои добре, войницы мои храбре, народе мой...* ______________ * Дети мои, сыны мои, воины мои добрые, воины мои храбрые, народ мой... (болг.) И встал на колени перед слепыми, а потом повалился на песок и умер. Так рассказывают еще и сегодня болгары, и так оно и было на самом деле. А Василия Второго прозвали Вулгарохтонос, то есть Болгаробойца, и с этим зловещим прозвищем он вошел в историю и остался там рядом со всеми другими, которых человечество старательно сохраняет в своей памяти. На этом можно было бы считать законченной повесть об исторических прозвищах, если бы не Сивоок, имевший неосторожность родиться именно в эти смутные времена и неосмотрительно шедший в самый водоворот событий того обезумевшего столетия. Отзвуки битвы на Клидионском перевале донеслись и до монастыря "Святых архангелов", игумен Гаврила правил молитвы за победу над ромеями, молились денно и нощно иноки... Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас, аминь. Оставлены все повседневные дела, покончено с раздвоенностью, которая удивляла Сивоока в иноках: молятся и одновременно твердо стоят на земле, занимаются делами земными, носят дрова, выпекают хлеб, переписывают книги, сплетничают друг о друге, беззаботно спят и сладко упиваются вином, выкраденным из монастырских подвалов. Но никак не мог он понять, как могут эти несчастные иноки вымаливать у своего бога спасения для родной земли, поскольку у них бог - общий с ромеями и где-то в ромейских монастырях точно так же тысячи немытых черноризцев вздымают взлохмаченные бороды к небу и молят о том же самом, о чем молят и встревоженные болгарские братья. Что же это за бог, который умеет служить сразу двум враждующим народам, и в самом ли деле он такой всемогущий, и хитрый, и ловкий, чтобы успевал давать и нашим и вашим? И как он это делает? Вертится туда и сюда, как гулящая девка, что ли? От пророка Исайи: "Племя злодеев, сыны погибельные!.." О ком это? Болгары - про византийцев, а те - про болгар? Что же это за святые слова, если их можно повернуть, как копье, куда хочешь, в зависимости от того, в чьих руках оно окажется? Или: "Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его: ибо что он значит?" А Сивоок привык полагаться именно на человека, на собственную силу, на мощь своих рук, и ему смешно было теперь смотреть на здоровенных бородачей, которые стояли на коленях в темной монастырской церквушке и беспомощно вздымали руки к небу, в то время: как где-то их братья бились насмерть с врагом. А почему бы не взять в эти медвежьи лапы какое-нибудь оружие или просто дубину да не поспешить и самим туда, где кипит битва? Жизнь уже научила Сивоока не стоять в ожидании событий, он твердо знал, что всегда нужно вмешиваться самому, бросаться в самый водоворот, врываться в самый ад боя и состязания, ибо только там настоящая свобода, настоящий размах для силы, только там чувствуешь себя живущим и неподвластным смерти. Он начал тайком подговаривать кое-кого из иноков бежать из монастыря, сам не верил в свои уговоры, но получилось, что иноки только и ждали толчка извне, им как раз не хватало такого отчаянного человека, как приблудный рус, они охотно согласились с мыслью о том, что не надо надеяться на бога, а самим послужить земле, родившей их и давшей им силу. Конечно, Сивоок мог бы уйти за далекие горы и один: он легко уговорил своих первых знакомых Тале и Груйо, но хотелось вырвать из тихой обители как можно больше здоровых иноков, ибо хотя и сам просидел тут два года, так и не смог привыкнуть к тому, чтобы растрачивать молодую силу таким странным образом. Он говорил одному: "С этой силой, добрый человек, можно разогнать целую сотню ромеев". Говорил другому: "Ах, если бы я имел такой острый глаз, как у тебя!" Говорил третьему: "Разве кто-нибудь знает лучше тебя эти горы!" Уговаривал четвертого: "А выпьем, братья, да и махнем с богом!" Еще другому предлагал: "А ну-ка, давай поборемся, кто сверху, того и слушать!" А некоторых просто пугал: "Доберутся ромеи и сюда, сожгут вас и растопчут. Чего же ждать!" Быть может, кто-нибудь и донес игумену об этих уговорах Божидара, но отец Гаврила не вмешался своевременно, сделал вид, что ничего не замечает, и ключник монастырский вынужден был тоже не обращать внимания на исчезновение запасов из кладовых, потому что какое значение имел кусок солонины, когда под угрозой находилась вся Болгария? Вот так и собрал Сивоок-Божидар инока к иноку и тихим теплым утром вывел свою братию за монастырские ворота и впервые за два года снова был на свободе, мог еще раз пройти по тем самым тропам, по которым добирался сюда, но теперь уже не вслепую, а влекомый определенной целью, и не один, а с целым товариществом отчаянных иноков, готовых ко всему доброму и злому. Одетые в шкуры, в толстые шерстяные или полотняные дрехи, с кожаными высокими клобуками на никогда не мытых головах, с длинными бородами, обутые в мохнатые постолы, а то и вовсе босые, вооруженные кое-как - самодельными копьями, тяжелыми палицами, двумя или тремя на всех мечами, - они побежали по горам так быстро, будто именно им надлежало решить исход величайшей схватки между войсками ромеев и болгар. Они почти не спали, ели на ходу, в невероятной спешке приникали к воде, когда попадался в пути ручеек, торопились дальше, подгоняя друг друга выкриком: - Вървете, вървете, люди божи!* ______________ * Скорей, скорей, божьи люди! (болг.) Но, как ни спешили они, все равно опоздали хоть чем-нибудь помочь защитникам Клидиона, а из монастыря выбрались преждевременно, а то и вовсе напрасно, ибо, не ведая, шли навстречу собственной гибели. Потому что уже вершил в долине Струмешницы свою дикую месть Василий Второй, и уже первые сотни слепых отправились в отчаянии в родные горы, и потом десятка полтора уцелевших чудом доберутся до глухой обители "Святые архангелы", и отец Гаврила примет их на место блудных своих сыновей, бежавших в неизвестность, и через множество лет пронесется слух о странном монастыре в непроходимых горах, монастыре слепых иноков, но не об этом речь. Василевс послал в Царьград гонцов с вестью о победе над болгарами, а за ними снарядил еще новых гонцов с новеллой к брату Константину и к жителям Константинополя, которая начиналась так: "Наша царственность Василий Второй, император ромеев, брат императора Константина, всем, кто прочтет или выслушает эту новеллу, шлет наше поздравление..." Далее василевс сообщал, что в ознаменование своей великой победы он посылает жителям царственного града тысячу пленных варваров, которые должны быть ослеплены на второй день после того, как приведены будут в столицу, на Амастрианском форуме, в соответствии с обычаями, а также с "Книгой церемоний" императора Константина Багрянородного, и да будет это величайшим триумфом для жителей царственного града и благодарностью для доблести войска, которое добыло для Византии желанную победу, освященную богом. Так пятнадцатая тысяча пленных болгар, оставив четырнадцать тысяч своих товарищей на ослепление в долине Струмешницы, тронулась в далекий поход, в конце которого их ожидало нечеловеческое наказание, но об этом никто из них не знал, а кто догадывался, тот отгонял от себя страшные мысли, ибо человеку всегда хочется надеяться на лучшее, и не верит он в смерть даже тогда, когда стоит в яме или под петлей виселицы. Начальником ромейской тагмы, которая вела пленных в Царьград, был назначен Комискорт*, человек мелкий телом и душой, злой по характеру и завистливый ко всему на свете. В походах он вершил роль надзирателя стратигова шатра, в битвах никогда прямого участия не принимал, поэтому никогда не брал и добычи, а только считал да делил уже добытое, глотая слюну на чужое и задыхаясь от злости и зависти. Маленькое сухое его личико обросло до самых глаз и до невысокого лба цепкими колючими волосами. Из-под этих волос раздавался точно такой же колючий голос, и если бы можно было из Комискорта вылущить душу, то душа его непременно должна была быть колючей, будто еж или тот железный трибол, который бросают под копыта коннице, чтобы ранить коней. ______________ * Комискорт - имя происходит от титула. Дословно - "комит шатра", то есть начальник шатра. Комискорт был чем-то наподобие современного интенданта при стратиге или императоре. Ведал также сторожевой службой. (Прим. автора.) Комискорт очень гордился своим поручением, шедшим от самого василевса, он вдолбил себе только одно: в столицу нужно привести ровно тысячу болгар, ни больше ни меньше, поэтому главное его занятие на протяжении всего пути заключалось в непрерывном подсчете пленных, их пересчитывали утром и днем, вечером и ночью, перед тем, как допустить к ручейку, чтобы напились воды, и после того; охранять болгар, собственно, было совсем не трудно, потому что на каждого пленного был один вооруженный воин, каждый ромей, ложась спать, привязывал болгарина к себе ремнями, которые все византийцы предусмотрительно брали с собой, отправляясь на войну, ибо всегда надеялись захватить себе невольников, точно так же как набить полную кожаную сумку драгоценными вещами; ремни у ромеев были очень крепкие, умело расставленные охранники никогда не спали; Комискорту, казалось, не следовало бы и беспокоиться о целости своих пленников, а больше думать о том, чтобы как можно скорее кратчайшими путями выбраться в Пловдив или Адрианополь, а там уже и в Царьград, где все подготавливалось для многолюдных торжеств, для невиданного триумфа византийского оружия. Но потому ли, что среди пленных было много тяжелораненых, или потому, что слишком жестоко обращалась охрана с невольниками, но вскоре Комискорту доложили, что до тысячи не хватает полтора десятка человек. - Куда девались? - проскрипел он. Ему доложили, где и как, от каких ран кто умер, кого добили, поскольку тот не способен был передвигаться. Ну, так. Но через несколько дней обнаружилась недостача трех пленных, которые исчезли невесть куда и как. "Бежали!" - брызгая слюной, кричал Комискорт, хотя сам не верил, что кто-либо мог ускользнуть от такой пристальной стражи. Ведь подумать только: один на одного! Все пленные связаны. Голодные и изнуренные до предела. Кроме того, им некуда бежать, ибо всюду - ромейская сила, Болгарии уже нет. И все-таки бежали. Сначала двое, потом трое, потом еще один. Получилось, что человек может бежать отовсюду. Вся тысяча не может, но три-четыре всегда найдут способ освободиться. Комискорт собрал своих пентекортархов, лохагов и декархов и коротко велел: - Тысяча не может нарушаться. Добирать до тысячи первых болгар, которые попадутся под руку. Важно число. Больше ничего. Он ощерился, зубы у него тоже были острые, как у рыси. И случилось так, что дружина Сивоока в тот же день столкнулась с печальным походом. Иноки двигались не по дороге, а немного в стороне и, наверное, разминулись бы с пленными, но один из иноков повел лицом против ветра и, принюхиваясь, сказал: - Миризмата на човека отдалено се усеща...* ______________ * Запах людской издалека слышен... (болг.) А через некоторое время они и в самом деле увидели внизу, на одном из поворотов великого царьградского пути, тяжелое облако пыли, которое медленно продвигалось им навстречу! - Пойду посмотрю! - рванулся Сивоок. - Ще те убият*, - попытался удержать его Тале. ______________ * Убьют тебя (болг.). - Не так это просто, убить меня! - засмеялся Сивоок, помахивая пудовой суковатой палкой, которой мог бы свалить коня. Но ему не пришлось идти разглядывать, потому что передняя византийская стража, получившая уже приказ подавать знак, как только заметит хотя бы одного заблудившегося болгарина, заметила монаха, и на гору отовсюду начали взбираться не менее сотни яростных ловцов людей. Неопытные и простодушные иноки не очень прислушивались к тревожным выкрикам Сивоока, сбившейся беспорядочной купон они бросились в одну сторону, заспешили вниз, надеясь, что тот, кто бежит вниз, всегда наберет больший разгон, чтобы проскочить мимо того, кто взбирается вверх, но получилось так, что византийцы очутились и над ними, и с одной стороны, и с другой, и внизу уже подтянулась на дорогу вся тысяча Комискорта, с которой бессмысленно было вступать в борьбу; местность напоминала огромную серую миску, негде было ни спрятаться, ни укрыться, всюду ты был виден, человек среди голой местности, мертвых камней, будто муха на миске, но муха может хоть взлететь, а что может сделать человек? Растерявшись, бедные иноки заметались, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, они забыли о своем хотя бы и хлипком оружии и о своей силе, только Сивоок мужественно ударил по ромеям, надеясь пробиться, и свалил нескольких человек. Ему уже казалось, что он уйдет от ромеев, но тут набежало сразу несколько десятков разозленных, брызжущих слюной бородачей, на Сивоока набросили ременную петлю, а сверху навалились на него запыхавшиеся, потные, дикие от ненависти люди. Его скрутили ремнями, он легко растолкал плечами всех, как только встал на ноги, тогда византийцы изловчились привязать его к двум длинным палкам и так повели вниз, будто лютого, страшного в своей силе зверя. Первую добычу нужно было показать самому Комискорту, тот сидел верхом на коне, на голове у него, несмотря на невыносимый зной, был железный позолоченный шелом с белой гривой, и это было единственное на нем белое, а все остальное - черное, колючее, отталкивающее. - На колени! - крикнул Сивооку кто-то из ромеев, умевший говорить по-болгарски. И черный всадник ощерил острые, белые до синевы зубы, довольный быстрым выполнением своего приказа. А Сивоок только взглянул на него, и отвернул голову, и увидел, что ведут к нему точно так же связанных ремнями его товарищей, иноков в высоких клобуках, в шерстяных и полотняных изорванных дрехах, несчастных и измученных, и тогда он снова смело взглянул на черного колючего всадника и промолвил: - Аз падам на колена само пред бога*. ______________ * Я падаю на колени только перед богом (болг.). - Он не болгарин, он не болгарин! - закричали иноки, подбегая к Сивооку, надеясь освободить хотя бы своего русского побратима, но Сивоок-Божидар, испугавшись вдруг, что ромеи послушают иноков и отпустят его, гордо поднял голову и крикнул: - Почему бы это я не должен быть болгарином! Болгарин есмь! Болгарин! 1965 год ВЕСНА. КИЕВ Еще один такой день, и будет очень плохо. П.Пикассо В этом году в Киеве была открыта выставка столичных художников. Открылась она в Республиканском выставочном павильоне, который еще несколько лет назад был гаражом, а до революции, кажется, служил как каретный сарай для института благородных девиц; потом какой-то умный человек догадался, что в таком месте все-таки грешно держать гараж, машины оттуда вывели, пришли проектировщики и все, кто там нужен, а после них строители долго что-то там мудрили, приладили к бывшему гаражу какой-то фронтончик, какие-то даже колонны, что и вовсе уж было смешно, но внутри вышло очень хорошее помещение со стеклянной крышей, с просторными залами, и теперь все забыли, что здесь раньше было, зато все знают, где выставочный павильон, и там частенько происходят очень интересные события. Конечно же, Борис Отава пошел на открытие выставки, теснился среди нетерпеливых посетителей, слушая краткие, как всегда у художников, речи, смотрел, как министр перерезает ленточку, как гостеприимно разводит руками, обращаясь ко всем: "Друзья мои, приглашаем вас..." - потом ходил по залам, смотрел картины, что не отняло у него много времени, - кажется, там, во дворе, стоял и слушал речи дольше, чем ходил теперь по залам, потому что привык сразу находить на каждой выставке вещь, которая чем-то поражала, еще издалека выделял ее из всех остальных, обходил со всех сторон, смотрел то отсюда, то оттуда; действовала такая вещь на него неодинаково: либо раздражала, либо радовала; после этого он быстренько пробегал туда и сюда, еще раз на прощанье возвращался к работе, которая чем-то привлекла к себе внимание, - и покидал выставочный зал. Художники всегда остаются самими собой. Одни всю жизнь рисуют паруса, - видимо, для того, чтобы напомнить о неудержимости ветра, который несет нас куда-то дальше и дальше; другие, словно для опровержения присказки о прошлогоднем снеге, все рисуют и рисуют снег; те изображают коней, а другие - женщин. Точно так же и выставки, уподобляясь художникам, обрели определенное постоянство: на каждой непременно увидишь дородных доярок, которые, заправив широкие юбки, позируют художнику, стерильно белых медсестер с румянцем на щеках, монтажников, картинно расположенных на самых копчиках стальных конструкций, найдете там горы в невыносимых окрасках и море, авторы которого тщетно конкурируют с Айвазовским, встретишься там и еще с некоторыми обязательными сюжетами, кочующими с выставки на выставку упрямо и неутомимо, - но уже, пожалуй, хватит, потому что перечень можно продолжать без конца. Борис проскочил мимо этюдов столичных художников, немного полюбовался акварельками, которые назывались "Моя родная улочка", но для сердца по-настоящему пока ничего не нашел и мысленно пожалел уже о напрасно потерянном времени. Но вовремя спохватился, ведь на выставке все-таки было что-то интересное для людей, а он в общий счет не шел, у него был испорченный вкус, он был пресыщен искусством, что называется, сыт им по горло; человек, который пытается вместить в себе искусство своего народа за тысячу лет, непременно выбивается из нормального восприятия, это уже какой-то чудак, что ли, какая-то аномалия, - следовательно, ему лучше убираться отсюда молча и не портить настроение ни самому себе, ни кому-либо другому, ибо если он потолкается здесь, то встретятся знакомые, начнут расспрашивать, что и как, он что-нибудь брякнет резкое, и назавтра снова будут говорить: "Вы знаете, этот Отава там тако-ое..." Шел к выходу из последнего зала. Впереди в углу, в самом темпом месте, спинами к нему стояли трое или четверо юношей, он не обратил на них внимания, это могли быть даже его студенты, которых он отпустил с лекций, чтобы они посетили выставку, но теперь это не играло никакой роли. Когда Отава поравнялся с ними, юноши расступились и спокойно пошли дальше вдоль стен, а на мосте, которое заслоняли они своими спинами, под огромным полотном с лихими монтажниками (на него Отава просто не смотрел), совершенно незаметная, открылась вдруг небольшая картинка в скромной рамке из обыкновенных планок, что-то там зеленое, желтое, красное на прямоугольнике полотна, какие-то небрежно положенные краски, - видимо, в самом деле незаконченный этюд, набросок к чему-нибудь или же просто несколько взмахов кистью - чего не бывает на выставках! Отава подошел ближе, взглянул на этюд. Там действительно было что-то стоящее. Он приблизился совсем вплотную к картине, потому что в углу было довольно темно, а этюд не отличался размером и выразительностью, автор словно бы нарочно смазал все, как в модерной фотографии, чтоб не каждый и понял, что и как там нарисовано. Размазанно-зеленые лапы огромной сосны, а может, это кедр - в самом уголке картинки, видно, для создания местного колорита. Еще "для колорита" где-то на заднем плане между ветвями выглядывает что-то острое - то ли кран, то ли стальная конструкция, одним словом - строительство. Центральную же часть этюда занимает внутренность большой палатки. Ночь. Несколько кроватей. Палатка, видно, для девушек, потому что в постелях, накрытые до самого подбородка, девушки, ни одна из которых не спит, да и как тут уснешь, когда у каждой на постели, поверх одеяла, в фуфайках и валенках лежат здоровенные парни, пришедшие то ли ухаживать, то ли свататься, то ли требовать любви, на подошвах валенок у них еще снег, - видно, пришли они все вместе, сговорившись, чтоб веселее и беззаботнее было; один из них даже не догадался шапку снять и лежит неподвижно, словно убитый; нет парня лишь на одной кровати, но и девушки там тоже нет, она в длинной ночной рубашке, босая, съежившись от холода, испуга и возмущения, стоит у столба, который подпирает палатку, и рука ее на выключателе, только что щелкнул выключатель, лампочка, одиноко висящая на скрученном шнуре, загорелась, освещая мрачным желтовато-красным светом эту удивительную, страшную в своей невыдуманности картину. Отава посмотрел на подпись. Черные, торопливо размазанные буквы: Тая Зыкова. Женщина. Женщины всегда правдивее, они ближе стоят к вещам окончательным - рождениям, умираниям, потому-то им не присуща мужская осторожность и стремление скрывать даже то, чего не следует скрывать. Однако эта женщина была размашисто-смелой. Жестокой, беспощадной. Вот. Смотрите! Знайте! Не закрывайте глаз! Не отворачивайтесь! Борис отошел немного назад - этюд утратил свою выразительность, был просто цветным пятном. Его следует смотреть лишь вблизи. Но в этот угол снова набилось несколько юношей и девушек, снова вплотную сдвинулись спины и долго стояли так, а Отава думал, что, наверное, здесь не раз и не два вот так будут торчать молодые люди, тесно прижавшись друг к другу, но научит ли чему-нибудь полезному этот небольшой лоскут заполненного красками полотна тех, кто к нему подойдет? Отава неторопливо шел домой. Над Крещатиком дрожал прозрачный майский вечер. Перламутровая просветленность. Множество празднично одетых людей. Теперь на Крещатике постоянно множество красиво одетых людей, словно тут не прекращается вечный праздник. Бульвар поднят над уровнем улиц, и когда наблюдаешь снизу за теми, кто прогуливается вверху по бульвару, то кажутся они все нереально удлиненными, будто на картинах Эль Греко. Дома цвета светлой глины, немного разукрашенные, но, быть может, так и нужно. Все это как-то удивительно гармонирует с непередаваемо нежной просветленностью, в которой купаются и вычурные дома, и зеленые деревья в бледно-розовом цветении, и праздничные люди. Пять лет назад здесь была одна довольно известная иностранка со своим еще более известным мужем. Отава, тогда еще доцент, показывал Софию, они кивали головами: "Да, да, о да, это действительно..." Кивали головами и на Крещатике, слушая о руинах и восстановлении, когда мы были голыми и босыми, голодными и холодными, но все-таки восстановили эту улицу во всей ее красе и пышности. Через некоторое время иностранка прислала Отаве свои двухтомные мемуары, заканчивавшиеся меланхолическим пассажем о тщетности человеческой опытности, о зыбкости всего прекрасного, которое ты собираешь в течение всей жизни, чтобы потом его утратить, поскольку все в конечном счете исчезает. Она писала: "Но то неповторимое накопление, все, чего достигла сама, со всей логикой и всей случайностью - пекинская опера, арены в Гульве, кандомбль в Байе, барханы в Эль-Уэд, аллея Вабансия, рассветы Прованса, Кастро, выступающий перед пятьюстами тысячами кубинцев, серое небо над морем туч, багровая луна над Пиреем, красное солнце, поднимающееся над пустыней, Торчелло, Рим - все те вещи, о которых рассказывала, и все другие, о которых не говорила, - все это никогда, никогда не возобновится. Хотя бы, по крайней мере, добавило богатства земли, хотя бы дало начало... Чему? Взгорью? Ракете? Но нет, ничего не будет". А за двадцать страниц до этого грустного окончания сказано про Крещатик: "Главная улица - сплошной огромный кошмар". Наверное, и про Софию эта женщина написала бы что-нибудь резкое и несправедливое в своей самовлюбленности, но не смогла этого сделать, потому что София уже освящена девятисотлетним признанием, а неписаные правила потребительски-художественного снобизма велят склонять голову перед тем, перед чем склонялись или склоняются все. А что такое искусство? Только ли привычное, установившееся, канонизированное, внесенное во все каталоги, или непременно новое? Ведь все когда-то было новым, все имело свое начало. А с чего начинается искусство? Не с протеста ли? Против природы. Против бога. Против собственного бессилия. Против ничтожности. Апологетика убивает искусство. Украшательство чуждо человеческому существу. Оно чем-то напоминает виртуозную импотенцию. Но... Протест должен быть подкреплен талантливостью. Протестуя, необходимо предложить что-то существенное взамен. А не просто голый выкрик, пускай даже и самый искренний. От женщин, к сожалению, это иногда можно услышать. Женщины ближе к вещам окончательным... Ага, уже думал об этом... Но в самом деле так оно и есть. Одна появилась на Крещатике, чтобы дописать свои мемуары, объездила весь мир, не открыла ничего нового, топтала тысячелетние тропинки пилигримов и глобтротеров: Пирей. Прованс, красное солнце над пустырей фараонов и легионов Цезаря, римские форумы, бразильские гитары... Ну и что? Разозленная отсутствием собственной оригинальности, решила хоть как-то проявить свой "протест". Ах, вы восторгаетесь своим Крещатиком? Так получите же: "Сплошной огромный кошмар". Спасибо! У вас есть своя меланхолия, а у нас - Крещатик. Точно так же было когда-то, возможно, и с Софией, однако все меланхолики умерли, а София стоит. И теперь вот еще: ага, вы все бредите новостройками, героизмом, подъемом, необычностью? Вот вам ночь на новостройке! Получите! Думаете, просто выкрик истеричной женщины? Не так просто! Всегда трудно добраться до правды. Он шел напролом, за это его прозвали скептиком. Дома его никто не ждал. Бабушка Галя давно умерла. Отца нет. Нашел после войны мать, но она оказалась упрямой, как сын, не захотела возвращаться туда, откуда когда-то бежала по собственной воле. Борис жил в большой отцовской квартире, среди книг, редкостных манускриптов (икон не было, их вывез Адальберт Шнурре точно так же, как вывез все коллекции из киевских музеев, и найти украденные сокровища так и не удалось), над Отавой посмеивались: чудак, старый холостяк, засохнет возле своих фресок и мозаик... Зато на его лекции сбегались студенты со всех факультетов, как это было когда-то на отцовских лекциях. Очевидно, передалось ему по наследству. Сел за стол в огромном, забитом книгами кабинете, немного посидел, пока стемнело, зажег свет, начал готовиться к завтрашней лекции. Всегда готовился, хотя знал