Павел Архипович Загребельный. Южный комфорт Роман --------------------------------------------------------------------- Книга: П.А.Загребельный. "Южный комфорт" Перевод с украинского К.Григорьева Издательство "Советский писатель", Москва, 1990 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 28 декабря 2002 года --------------------------------------------------------------------- Роман известного украинского прозаика Павла Загребельного "Южный комфорт" был опубликован еще в 1984 году. Это острое произведение, где с гражданской непримиримостью говорится о любителях всяких злоупотреблений и всяческого "комфорта". С болью, а иногда и с иронией показывает автор своих героев, живущих в большом городе в те самые годы, которые мы сейчас называем застойными. ОТ АВТОРА Этот роман - не документ. Единственное, что автор старался изобразить как можно точнее, - это Киев, его улицы, холмы и долины, его вечную красоту и очарование. Остальное принадлежит воображению. Поэтому напрасно искать, с чем бы отождествить описанные тут события, идентифицировать места работы героя и героини, свести все к угадыванию прототипов и фактов, требовать от автора мельчайшей правдоподобности, отказывая ему в праве на художественный вымысел, который является непременной предпосылкой любых художнических суждений о людях, о жизни и о мире. Этот роман можно было бы еще назвать: "Ромео, Джульетта и Киев". Придирчивый (а возможно, и возмущенный) читатель немедленно же заметит, что герои его далеко не так юны, как те, трагически влюбленные из Вероны. Что ж, с той поры и само человечество постарело на четыреста лет. А стало ли мудрее? Речь идет не о мудрости разума, который нас сегодня не только удивляет, но и пугает, а о мудрости чувств, сердец, душ, которая помогает нам оставаться людьми в самых жестоких испытаниях и должна спасти нас от самых страшных угроз. И книга эта, собственно, является попыткой отобразить историю души, которая не всегда, к сожалению, находится в прямой зависимости от наших успехов или неуспехов в жизни, но неизменно выступает высшим судьей в вопросах добра и зла, справедливости и чести. НАРЕЧИЕ Вода страшила его, а он ехал к воде с радостью. Киев в то утро ничего не заметил. Так же гремел тысячами машин, так же трещал телефонами в министерствах и ведомствах (телефонный справочник одной лишь столичной службы быта содержит сто семьдесят пять страниц!), так же щурился на солнце ясным золотом Софии, Лавры и Выдубичей, врезался в небо серебряным мечом Защитницы-Победы, так же льнул к окрестным зеленым лесам, к Днепру и к степи, которая начинается за выставкой, за Теремками, за Витой Почтовой и тянется до самого Черного моря. В своих ежедневных хлопотах Киев не заметил пустячного события, которое в жизни такого большого города едва ли было способно оставить какой-то след, зато для Твердохлеба могло стать либо настоящим возрождением, либо катастрофой. Есть люди, которые думают о Киеве только торжественно. Столичный столбняк. Для других это просто место работы и проживания. Твердохлеб принадлежит к ним. Хотя и не был похож на всех, ибо родился в Киеве, а ведь известно, что в Киеве рождается куда меньше людей, чем приезжает туда жить, работать и умирать. Происхождение довлеет над нами точно так же, как судьба. И если бы как следует покопаться в Твердохлебовой душе, то где-то в самых потаенных ее уголках, возможно, нежданно-негаданно открылось бы подсознательное языческое буйство, купальские огни, ведьмовские шабаши на Лысой горе, хоральные песнопения Бортнянского и Березовского, латинские диспуты киевомогилянских спудеев, отчаянные танцы старых запорожцев перед воротами Межигорского монастыря... Не собирался ли и он отплясать прощание со своей рассудительностью? Впервые в жизни взял отпуск за свой счет (не взял, а выбил, вырвал зубами у Савочки), впервые в жизни ехал навстречу случаю, неизвестному, запретному и греховному, ехал в такси, а не в автобусе или электричке. Это была не будничная поездка. Путешествие всей жизни. От преднынешнего до грядущего. Путешествие в надежду. Сердце вздрагивало от предвкушения, высоким обещанием радости звучали в душе загадочные имена древних вод околокиевских: Почайна, Лыбедь, Конча, Стугна. Где-то далеко-далеко под соборными сводами прадавних пущ, над тихими берегами ожидал Твердохлеба приют, его рай обетованный с названием столь же необычным, сколь и неуклюжим: "Южный комфорт". На юг, к солнцу, в трепет и ожидание! - "Южный комфорт" знаете? - спросил он таксиста, цыганского типа парня в мягкой кожаной куртке. - Не знаем, так узнаем! - беспечно бросил тот. Твердохлеб всегда старался избегать всяческих недоразумений. Императив профессии. Профессиональные требования согласовывались с характером (может, наоборот?), потом как бы слились с ним, и все у Твердохлеба получилось естественно, спокойно, гармонично. Человек без фрустраций. И, быть может, именно потому, что он последовательно старался избегать недоразумений во всем. Однако словосочетание "Южный комфорт" таило в себе как раз такое нежелательное недоразумение, что-то в нем настораживало, даже раздражало. - Почему такое название? - осторожно поинтересовался Твердохлеб, когда Наталка впервые сказала ему о пансионате. - Разве комфорт зависит от сторон света? И может ли быть еще, скажем, северный или восточный комфорт? - У Общества есть пансионат и севернее Киева, - сказала Наталка небрежно. - Называется "Студеная водица". Тебя это устраивает? И не кажется ли тебе, что ты не в меру рассудительный? До тоски... Твердохлеб не сказал бы этого о себе. Зануда? Возможно. Но не в меру рассудительный? Вряд ли. Особенно теперь, когда покончено с мельчайшими остатками умеренности. И добропорядочности. Увы, добропорядочности тоже. А может, ничего б и не произошло, если бы не профессор Кострица. Нелепостью началось, нелепостью закончилось, а отдуваться пришлось Твердохлебу. Да разве нам ведомо, кто и когда бросает в нашу душу горькое зерно страдания и в какой день прорастет оно отравленным зельем, а душа вспыхнет холодным, злым огнем, и обуглится, и покроется серым пеплом?! "Южный комфорт". Интересно, что бы он сказал два или три года назад, услышав такое название? Все повторяют, что Киев прекрасен, а ведь красота никому не дает освобождения, не выпускает из своих объятий, обступает, сковывает волю, очаровывает навеки. Куда и зачем он едет? Твердохлеб проезжал по древним улицам и спускам, вокруг буйствовали цвета - зеленый, белый, золотой, цвета соборов и дворцов, цвета Киева, на тысячелетних холмах высились памятники и монументы - древние и новые, отовсюду звучал в этом праславянском граде голос вечности, этот бронзовый Герольд, оповещающий грядущее о своих временах. (А что возвещают следователи?) Пятнадцать веков Киева. Кто тут жил? О ком осталась память? Пламя времени. Тщеславие. А Киев не замечает даже тех, кто въезжает в него. А кто выезжает? Ну-ну! Твердохлебу хотелось быть разговорчивым, как школьнику. - Знает ли начальник Киевской автоинспекции, кто выезжал из Киева в девятом или семнадцатом веке? - спросил он у водителя. - Тогда еще не было автоинспекции, - хмыкнул тот. - А может быть, это просто выше его просвещенности - знать такое? - не отставал Твердохлеб. - Станьте королем или президентом, тогда он вас заметит, - добродушно посоветовал таксист. Твердохлеб ехал так: Львовская площадь, Большая Житомирская, затем площадь, которая со времен Ярослава Мудрого перестраивалась и переименовывалась тысячу раз, дальше улица Парижской Коммуны, с нее - на площадь Октябрьской революции, обтекающую Крещатик вереницей фонтанов и переливчатым блеском шлифованных гранитов, а там - сам Крещатик, который выгибается плавно, повторяя излучины древнего ручья, потом еще одна площадь, на которую осенью сорок третьего влетел первый советский танк гвардии старшины Шолуденко (к филармонии, которой, к счастью, все еще удается выскользнуть из цепких рук архитекторов-ломальщиков, и к фонтанам, которых уже нет), на площадь с белым, как небесное облако, музеем Ленина, гостиницей "Днепр" и загадочным зеленым сумраком Владимирского спуска (теща каждый раз постанывала, что этот спуск звучит для нее, как "Весна священная" Стравинского: целование земли, акцентированное тихим аккордом струнных и флажолетов, тихие сигналы валторны и трубы оповещают о жертве, которую надо предать земле) - вниз и вниз, и слева от тебя поднимается к самому небу зеленый склон Владимирской горки с бронзовым князем наверху, а справа еще более круто бьет в небо тысячами тонн нержавеющей стали арка Воссоединения, внизу перемалеванный в веселые цвета времен Григория Сковороды Подол и площадь, которая сохранила свое царско-фельдъегерское название - Почтовая, но только не сумела сберечь той церквушки, в которой ночевал Кобзарь, возвращаясь на Украину в гробу, увитом красной китайкой ("А много ты сберег?" - спросил себя Твердохлеб голосом Леся Панасовича), а от Почтовой, от речного порта с белыми многопалубными пароходами - по Набережному шоссе, вдоль Днепра, за течением могучих вод, пролетая захламленные строй-индустрией пригороды, вырываясь из объятий Киева на широкую волю, на просторы, в золотые лесные шепоты, на лоно... Твердохлеб сам себе не верил, что смог отважиться на такой поступок. Чтобы удостовериться в том, что все происходит на самом деле, он произнес вслух: - На лоно природы. Таксист не расслышал или не сразу сообразил: - Что? - На лоно природы, - повторил Твердохлеб. - Какое лоно! Какие одуванчики! - присвистнул водитель. - Знаками утыкали все дороги на полсотни километров от Киева. В лес не въедешь, к Днепру не подъедешь - везде торчит "кирпич". В школе когда-то феодализм проходили - так у нас то же самое. Там заводские пансионаты, там спортивные базы, там банк, там футболисты, там мотоциклисты. А на море что делается? Никуда не просунешься. Скоро всю землю разгородим. Твердохлеб промолчал. Он за это не отвечает. Вообще он ни за что не отвечает. Отбросил все обязанности. Освобождение на 26 дней. Для "Южного комфорта". Для... Машина мчала Твердохлеба дальше и дальше, он погружался в глубины лесов, проникал под их вечные своды, и таинственная музыка Киева тысячеголосо отзывалась в его крови. Расплачиваясь, заговорщицки подмигнул шоферу: - Значит, феодализм?.. - По-моему, феодализм! - сказал тот. - В школе же проходили... Белая колоннада, два портика замыкают ее широкий веер с обеих сторон, за колоннадой далеко в глубине, за клумбами и широкими разъездами асфальта, такой же веер белого трехэтажного длинного, изогнутого, как колбаса, корпуса с лоджиями и тоже с двумя уже вовсе комичными портиками на торцах - сумасшедшая циркумфлекция бездарного архитектора. Циркумфлекция. Слово влезло в голову, напоминая какие-то дворцовые ансамбли, что ли. Твердохлеб, вообще-то говоря, мог считаться эрудитом во множестве отраслей. Трикотаж и фарфор, стекло и парковое искусство, выращивание хлеба и кормление свиней, производство мясорубок и соление грибов, усушка апельсинов (и вообще цитрусовых) и обработка благородных металлов, радиотехника и хирургические операции - с чем только не сталкивала его жизнь, и везде нужно было знать, знать и знать. Он устал от знаний. А тут еще эта циркумфлекция. Он любил лишь прямые линии, не выносил ни зигзагов, ни искривлений, а "Южный комфорт" встречал его арками, веерами, изгибами, циркумфлекцией. Да разве все это не было изображено на его путевке? Он достал путевку, глянул, покрутил в руках. Изображение размазанное, нечеткое и мелкое, а тут угнетали масштабы. - Куда мне с этой путевкой? - спросил он женщину в некогда белом, а теперь невыразительного цвета халате и в таком же всклокоченном парике на голове. Женщина выходила из парадных дверей навстречу Твердохлебу, словно ждала его. - Новенький? К директору! - махнула она рукой себе за спину. - У нас все к директору. Директора можно было бы причислить к разряду стандартных киевских директоров конца XX века. Он был спортивен, благообразен и любезен. Среднего роста, без Твердохлебовой неуклюжести, загорелое лицо и шея, тщательно подстриженные серебристо-седые волосы, новехонький, модно сшитый серый костюм, голубая сорочка. Что-то киноактерское плюс наигранно умные глаза. "Сказать ему про киноактерство?" - подумал Твердохлеб. Решил воздержаться от высказываний. Профессиональная привычка. Пусть выговорится другой. - Шуляк, - поднимаясь из-за стола, представился директор. - Твердохлеб. Знакомство состоялось, но неполное. У Шуляка на дверях висела табличка "Директор", у Твердохлеба на лбу ничего. - Мы отказались от повсеместно заведенного регистрирования отдыхающих, - приглашая Твердохлеба сесть и сам с удовольствием и удобно усаживаясь, начал директор без предисловий. - Регистрация настораживает человека, унижает его, а мы не можем допустить унижений по отношению к членам ДОЛ. Наш девиз - без унижений! - А что это такое? - позволил себе наивность Твердохлеб. - Вы об унижении? - Да нет, о ДОЛ. Директор посмотрел на Твердохлеба с подозрением. - Вы спрашиваете о ДОЛ? Но это же сокращенное название нашего Общества! Аббревиатура. - Сокращения помогают жить, - улыбнулся Твердохлеб и этим снял камень с директорской души. - Абсолютно! - откинулся тот на спинку стула, выказывая упоение от столь удачной фразы своего собеседника. - Абсолютная аббревиатура и абсолютно сказано. Уверяю вас: пансионат наш абсолютный! Вы уже, наверное, оценили его месторасположение? - Отметил. - Теперь я скажу вам абсолютно интимно: только у нас каждый отдыхающий получает отдельную комнату со всеми удобствами, то есть "люкс"! Где еще такое найдете? Коллективизм полезен в трудовых усилиях. Для отдыха же прежде всего - индивидуальный покой. И мы его даем. Никакой Адам не будет храпеть у вас над ухом целый месяц. - Кажется, именно за храп Адама выгнали из рая? - заметил Твердохлеб. - Значит, я попал в рай? - Можете считать. Я вам скажу еще более интимно: вы мне нравитесь. Абсолютно высказываетесь. Это так редко среди членов ДОЛ. - Сокращение так и остается для меня нерасшифрованным, - признался Твердохлеб, подавая директору свою путевку с изображением портиков и циркумфлекции "Южного комфорта". - Как? Вы же сами... - Директор сразу окаменел и забронзовел, отдернул руки от путевки так, словно она была фальшивой. - Вы не знаете, что такое Добровольное общество любителей? - Представьте себе... - Может быть, вы хотите сказать, что и не являетесь членом ДОЛ? - Если это вас так интересует, могу сказать: действительно не член ДОЛ и не имею к нему никакого отношения. Впервые слышу. - Тогда как же? - Попал к вам? Путевка. - Но как и откуда? Путевки посторонним людям у нас не... Мы никого... У Твердохлеба перед глазами возник таксист. Ох, посмеялся бы парень, услышав этого директора. Директор рассматривал его, щурился, изучал, соображал. - Так, так, так. Начинаю догадываться. За вас хлопотали. - Вряд ли. - Был звонок в наш президиум? - Сомневаюсь. - По обмену? - Не было чего менять. - Тогда... - Директор перегнулся к Твердохлебу через стол, понизил голос, показал пальцем на потолок: - Оттуда? - Вертикали исключаются. - Может, проверка? Народный контроль? КРУ? ОБХСС? Он не дошел до прокуратуры, и Твердохлеб с легким сердцем мог снова отрицательно покрутить головой. - Тогда как же? - Шуляк еще не позволял себе откровенного возмущения, но был недалек от него, угрожающе близко. Взял путевку, взглянул, небрежно бросил. Бумажка! - А если женщина? - спросил его Твердохлеб. - Вы хотите сказать: ваша жена член ДОЛ? - Не то. Чужая жена. Ехала сюда. Посоветовала мне. - То есть как это - чужая, посоветовала? - Обыкновенно и просто. Как человек человеку. - Позвольте, позвольте. Я этого абсолютно не понимаю. Абсолютно... Наше общество... Наш "Южный комфорт" имеет репутацию высокоморального... - У меня нет намерения снижать моральный уровень вашего "Южного комфорта". - Но вы же сказали: чужая жена. - Вы расспрашивали - я сказал. Это действительно немного смешно. - Ничего смешного. Наоборот. Абсолютно наоборот. - Вы не поняли. Тут уже чисто личное. Видите ли, моя жизнь сложилась так, что все время я расспрашиваю людей. Ну, разных людей. А тут вышло наоборот. Поэтому я... Ну, вы должны меня понять... - То есть вы хотите сказать... - Шуляк теперь не скрывал своего превосходства. - Вы хотели меня... Но к вашему сведению, у нас здесь нет ни одной женщины! Абсолютно ни одной! ("Тогда зачем же я сюда приплелся?" - подумалось Твердохлебу.) Вы же своими... гм... может быть, вы хотели сказать, что вы... гм... чуть ли не следователь? Твердохлеб еще не пришел в себя от мысли, что его обманули, что Наталки здесь нет, что он снова стал жертвой ее лукавости и коварства, ее проклятой формулы: "Не знаю, не знаю..." - Вряд ли это имеет какое-то... - пробормотал он, но и этого было предостаточно для проницательного директора "Южного комфорта". - Вы следователь и не говорите мне об этом? - поднимаясь со своего места и играя всем безграничным спектром киноактерских улыбок, загремел Шуляк. - А я со своей неуместной... Но нужно же было сразу... Зачем нам эта игра в кошки-мышки? Я же понимаю! Я абсолютно понимаю! Теперь скажите: вы любите, чтобы комната выходила на солнечную сторону? - Все мы тянемся к солнцу. - Так я и знал. И представьте себе: уже прикинул. Этаж? - У вас их только три. - Я бы советовал второй. - Если советуете, то не стану... - Я сам провожу вас в вашу комнату. - Благодарю. Зачем же? - Нет, нет! И в столовой покажу ваш столик. Это столик Племянника. Место вроде бы и невзрачное, у стенки, сразу возле дверей, но престижно - абсолютно! Племянника нет, но все знают... Там всегда сидят два Фундатора и есть еще два свободных стула. Один для вас... - Вы преувеличиваете мое значение... - Моя обязанность. И все, что понадобится, - просто ко мне. Без церемоний. Никто не должен... Я все понимаю... Никто... Абсолютно... Так Твердохлеб очутился в казенной, как в гостинице, комнате с лоджией. Кровать, диван, четыре стула, письменный стол, какие-то тумбочки, шкафчики, белый фаянс умывальника, никелированные краны душевой кабинки, постная чистота, комфорт... Приехал, чтобы жить здесь? Нет, он приехал к Наталке. Удрал из Киева, от обязанностей, от самого себя... И что же нашел здесь, что найдет? Открыл дверь в лоджию, сел на ивовый стул, крепко смежил веки, провалился во тьму воспоминаний. Наталки не было. А когда будет? Времени оставалось более чем достаточно. Причуды памяти непостижимы. Память капризнее любой женщины. Она не признает законов, здравого смысла, простой целесообразности, иерархия понятий ей чужда, последовательность враждебна. Иногда может показаться, будто память служит нам, но это лишь обман, потому что на самом деле мы служим памяти, мы только орудие для ее удивительно странных упражнений и выходок, мы ее рабы и жертвы. Свалки памяти. Его родной город. Очаги памяти, будто давно высохшие озера, запруженные речушки, ручьи, ручейки, срытые холмы из реликтовых глин, снесенные постройки, уничтоженные целые эпохи и вновь рожденные эпохи в кварталах, массивах, вызванных потребностями и... модой. Долговечна ли мода? Но этот магазин поставлен, кажется, на века. После войны были и тут развалины. Потом появились леса. Привезли камень и кирпич. Камня такая масса, словно для египетских пирамид. Целые этажи рустованы глыбами розового и серого гранита. И среди квадратов рустики стеклянные озера витрин, бронзовые высоченные двери, надменность и роскошь на месте вчерашнего разорения, сквер с каштанами, возникшими за одну ночь, мрамор и зеркала за пространствами окон. Царство нарезанного камня, водянистый блеск зеркал и дурманящий запах дикой воли. Магазин назывался "Меха". Тут, в самом центре Крещатика, в самой глубокой глубине праславянского града, - дыхание далеких лесов, тайги, тундры, Заполярья: белые и голубые песцы, полярные лисицы, узкоспинные деликатные соболи, заколдованные кем-то чернобурки, сохраняющие в мягких своих изгибах форму охотничьих плечей, на которых их сюда принесли, тусклый каракуль, шубы и кожухи, черные мужские пальто, подбитые красными лисицами, боярские бобровые шапки с бархатным верхом, дамские манто из какого-то рыжеватого меха, по-женски чувственного. Впервые тогда услышал слово: норка. Собственно, Норкой звали соседскую дочку. Белотелая, рыжеволосая, пышная, как пампушечка. Волосы рыжие, как на этих манто. С парнями крутила, словно лисица. Твердохлеб не вкручивался и не закручивался. Не дорос еще, да и не отличался бойкостью, которой требовала от своих партнеров Норка. В конце концов подхватил ее какой-то морской летчик, и она исчезла из их квартала, исчезла из Киева, а потом как бы на замену ей появились в крещатинском магазине рыжеватые мягкие меха. Теперь можно бы сказать словами Пушкина: "Следы невиданных зверей". Не осталось и следов. Вывеску "Меха" сняли, повесили новую: "Головные уборы". Тяжелые, как сковородка, фуражки, уродливые шапки из непонятного искусственного вещества, шляпки из синтетической пены. Пена химии. У Твердохлеба, однако, упрямо жило воспоминание о тех давних ощущениях, казалось, что в мраморно-стеклянном пространстве магазина по сей день еще витает дух дикой воли, поразивший его тогда, маленького, и теперь, каждый раз проходя по Крещатику, он сворачивал в магазин, словно надеялся найти там нечто навеки утерянное, вернуть то, что не возвратится никогда. Каждый вписывается в свой город по-своему. Они шли с Мальвиной по Крещатику, но не так, как когда-то, без малейшего следа нежности, без любви и близости. Параллельные люди. Перед "своим" магазином Твердохлеб замедлил шаг, раздумывая, как бы завести туда Мальвину. Станешь уговаривать зайти - не захочет из упрямства. Просить - на каком основании? Настаивать? Это было бы смешно. Он бы никогда не смог научиться так ходить по улицам города, как Мальвина. В крови у нее дремали целые столетия киевские, и Твердохлеб, который не знал своей генеалогии дальше деда, чувствовал себя рядом с этой женщиной непрошеным гостем, бродягой на киевских улицах. Киевляне любят ходить по своему городу - это усиливает воображение. Воображение у них, судя по непрестанному шатанию, принадлежит к самым буйным. Киевляне не ходят, а слоняются. Они вроде бы ищут чего-то, к чему-то прислушиваются, чего-то ждут. Именно так умела ходить Мальвина. А Твердохлеб только и знал, что взбирался на киевские холмы и горы, карабкаясь тяжело и медленно. Для него ходьба была работой, потом, гонкой, упорным преодолением. Своеобразный альпинизм. И вот неожиданный сантимент от воспоминания о бывшем магазине мехов. - Может, зайдем? - небрежно махнул в сторону высоких бронзовых дверей Твердохлеб. - Ты же знаешь, что у меня аллергия от одного вида этих товаров, - скривила губы Мальвина. Он должен был сказать: "Ведь все равно же ты любуешься собой перед каждой витриной, а там - множество зеркал, вот и красуйся". Сказал так, как мог сказать именно он, Твердохлеб: - Там прохладно. Передохнешь от этой жарищи. - Ну разве что так, - первой сворачивая в магазин, согласилась Мальвина. И сразу же пошла в отдел женских шляп, забыв о своей аллергии. Молодая женщина мерила перед большим овальным зеркалом легкую шляпку с широкими полями. Черноволосая, как и Мальвина. Только глаза не ленивые, а с острым блеском, так что Твердохлеб даже споткнулся из-за этого блеска. Поправляя шляпку, она подняла тонкие смуглые руки. Легкое платье без рукавов. Непередаваемо нежная кожа под мышками. Твердохлеб целомудренно отвернулся. Испугался, сам не зная чего. А женщина, словно дразня его, поворачивалась и выкручивалась перед зеркалом, манила, притягивала его взгляд, показывая Твердохлебу то нежную щеку, то голое плечо, то нервную спину. Мальвина похвалила шляпку. Спросила Твердохлеба: - Не правда ли, мило? Он ничего не слышал, но поспешно согласился: да, да. Женщина благодарно изогнулась всем телом к Твердохлебу (может, показалось?). Рядом с полноватой Мальвиной она казалась гибкой как стебель. Пожалуй, слишком хрупкая, просто худая. Но он вряд ли даже заметил, какая она. Этот гибкий, исполненный благодарности и доверия порыв в его сторону (а может, в их с Мальвиной сторону?) совершенно сбил с толку Твердохлеба. И взгляд черных глаз. Она смотрела только на него. Впервые в жизни так смотрела на Твердохлеба женщина. Может, показалось? Возможно. Почувствовал вдруг, как душно в магазине, какой здесь густой, будто спрессованный воздух, виновато промолвил: - Я думал, тут прохладно, а оказалось еще хуже, чем на улице. - Семь пятниц на неделе, - высокомерно усмехнулась Мальвина. - Никогда ты не знаешь, чего тебе хочется. Еще раз вежливо кивнув молодой женщине на удачно выбранную шляпку (она всегда была образцово вежлива с незнакомыми людьми), Мальвина вышла из магазина. Твердохлеб поплелся за ней, борясь с искушением оглянуться на женщину со шляпкой. Шел, словно каторжник с ядром на ноге. Что я делаю? Что я делаю? Ведь больше никогда не увижу эту женщину! Не встречу, не найду! - Погоди, - хлопнул себя по лбу. - Мы не дошли до мужского отдела, а там, кажется, каракулевые шапки. Постой здесь, а я пойду посмотрю. - Догонишь, - не останавливаясь, бросила ему Мальвина. Она могла ходить и без него. Вся в белых кружевах, будто в пузырьках пены, шагала с гордой независимостью, и все перед ней расступалось. Когда я выхожу на улицу, на меня засматривается весь Киев! На ней было чересчур много того, что называют женским. Женщина кричала в ней из каждой черточки, из каждой клеточки. Естественный отбор и хорошие харчи в течение многих поколений. Ольжичи-Предславские. Раса. На этот раз у него не было времени любоваться Мальвиной. Почти бегом он бросился назад в магазин. Молодая женщина уже шла от кассы. Увидев Твердохлеба, сверкнула улыбкой. - Как видите, по вашему совету купила... Он подошел к ней вплотную, молча взял из рук кассовый чек, заученным движением, как для подписи казенных бумаг, достал шариковую ручку и быстро написал номер своего служебного телефона. Сказал охрипшим, чужим голосом: - Будьте любезны, позвоните мне, пожалуйста, завтра на работу. Завтра или когда захотите. Я буду ждать хоть до конца жизни. И ушел, сунув чек ошарашенной женщине. Мальвине сказал: - Я ошибся. Каракуль синтетический. Мальвина ни в чем не заподозрила его, потому что он никогда не давал оснований для подозрений. Мужчина нудный, как великий пост. Да, собственно, какое ей дело до этого мужчины? С некоторого времени он для нее безразличен и чужд. А Твердохлеб, если бы вдруг пришлось как-то объяснять непостижимый этот поступок, наверное, впервые в жизни попытался бы выкрутиться, сказав, что ищет свидетелей по делу с телевизорами. Впрочем, объяснение это придет потом, немного позже. Как, где, когда? Сплошные наречия, которыми переполнена наша жизнь. МЕСТОИМЕНИЕ А все началось с профессора Кострицы. Этот материал у Твердохлеба забрали. Вызвал Нечиталюк и сказал: - Принеси мне заявление на профессора Кострицу. Когда Нечиталюк был на "ты", за этим стоял Савочка. Уж это Твердохлеб знал точно. - Нести, собственно, еще нечего, - объяснил Твердохлеб. - Я только начал знакомиться с обстоятельствами... - Тем лучше, - потер ладони Нечиталюк (скоростное потирание ладоней, как смеялись в прокуратуре). - Меньше надо будет передавать... - Я так понял, что уже не возвращусь к этому? Нечиталюк продемонстрировал ему еще более скоростное потирание ладоней. Так, словно вскочил в теплую хату с большого мороза. - Кажется, ты не можешь пожаловаться на безработицу? - Да нет. Можно сказать: к сожалению, нет. - То-то. Давай мне все, что вытряхнул из Кострицы, и забудь навеки. Твердохлеб мог бы сказать Нечиталюку, что теперь уже забыть невозможно, потому что это неначатое дело перевернуло всю его жизнь. Но не сказал ничего. Не привык никогда говорить о своем личном, или, как выражался Нечиталюк, нырять в собственные неврозы. К тому же Нечиталюк не принадлежит к людям, перед которыми хочется исповедоваться. Он сам неустанно повторял: "Передо мной исповедуются только преступники". Но при этом потирал руки и подмигивал, намекая на то, что и преступников никогда не выслушивает как следует, а так: в одно ухо впускает, в другое выпускает. - Ладно, - сказал Твердохлеб, - я подготовлю свои выводы. - Да какие еще выводы, какие выводы! - испугался Нечиталюк. - Забудь - и все! Суду ясно? История была неприятная и гадкая. В прокуратуру обратился с заявлением молодой доктор наук, обвиняя профессора Кострицу. То ли он попал к Савочке, то ли еще выше, значения не имело никакого, потому что заявление его все равно оказалось в их отделе, должно быть, Савочка поручил его Нечиталюку, а тот, не имея никакого желания конфликтовать со "светилами", потихоньку спихнул Твердохлебу - пусть тянет. - Старик, - потирая руки, вздохнул Нечиталюк, - ты же знаешь: я перед наукой раб. А ты в их сферах свой человек. Как говорится, витаешь... Намекал на Твердохлебового тестя Ольжича-Предславского, на то, что Твердохлеб живет в профессорской квартире, витает в сферах... - Ну, витаю, - сказал Твердохлеб. - Давай уж показывай, что там... В заявлении о науке и речи не было, а о высоких достоинствах ученых и того меньше. Молодой доктор устроил свою беременную жену в клинику профессора Кострицы, дал профессору через его ассистентку довольно значительную сумму денег (семьсот рублей), чтобы тот должным образом приглядел за женой. Кострица деньги будто бы взял, а женщина все же умерла. Просто и страшно. Твердохлеб отодвинул бумагу Нечиталюку. - Достаточно ли такого заявления, чтобы начать дело против человека заслуженного, известного, скажем прямо, весьма ценного для общества, уникального специалиста? Заявление - и никаких доказательств. Свидетелей не будет, хотя он здесь и ссылается на ассистентку. Все безнадежно. - Все на свете начинается с заявлений, - самодовольно потер руки Нечиталюк. - Ты думаешь, откуда бог узнал, что Ева съела яблоко с запрещенного райского дерева, да еще и Адаму дала? Дьявол ввел ее в искушение, а затем сам же и просигнализировал господу богу! - Кажется, история эта не вошла в учебники криминалистики? - Твердохлеб прятал руки под стол, не желая брать заявление, которое подсовывал к нему Нечиталюк. - Если на то пошло, то это, скорее, был первый роман, с которого начинается вся мировая романистика. Но ты ведь романов не читаешь - сам хвастался. - Не читаю, потому что я Нечиталюк! Мой предок был казаком, променявшим перо на саблю, чернила на кровь, слово на действия, и так добывал славу и волю! Может, кому-нибудь такой предок не нравится, а мне нравится, еще и очень! А с этим заявлением... Не в нем суть. - А в чем же? Знаменитейший специалист в республике - и такая на него грязь! Какие-то бездари действительно берут взятки, злоупотребляют своим положением, позорят высокое звание, но мы закрываем глаза, а когда на такого человека, как Кострица, поступает одна-единственная жалоба, мы уже всполошились и уже... - Не горячись, не нужно. Я тебя понимаю. Мальвина твоя, кажется, тоже из костричанок. Перед ним действительно многие... Однако же, старик! На профессора уже были сигналы! Пустяковые - поэтому никто и не обращал внимания. - Пустяковые сигналы или пустячные люди их писали? - насмешливо взглянул на него Твердохлеб. - А теперь написал доктор, лауреат и еще кто он там - и машина завертелась? - Ну, ты действительно Твердохлеб! Сигналы не у нас, а там, - Нечиталюк покрутил пальцем над головой, но не просто над головой, а немного наискосок, неопределенно, таинственно, значительно. - Ты меня понимаешь? А наше дело какое? У нас обязанность. Битва за справедливость. - Только обязанность и заставляет меня браться за это неприятное дело, - прикасаясь наконец к папке с заявлением, сказал Твердохлеб. - Слушай, - Нечиталюк даже не стал потирать руки, наклонился к Твердохлебу почти заговорщицки. - Я тебя прошу: никому не говори, что я это дело тебе... ну, поручил или - упаси боже - навязал. Скажи, что сам выпросил у меня. На таком деле, знаешь, можно и заслуженного юриста... Теперь Твердохлеб не сомневался: дело поручено Нечиталюку, а он спихивает на него. А еще хвастается казацким происхождением. - Я-то никому, - поднимаясь, сказал он, - а только как же ты Савочке скажешь? И что Савочка скажет тебе? - Льву в клетку бросим кусище мяса! - потирая руки, захохотал Нечиталюк. - Проиграю партий двадцать в шахматы - и мне все простят. Савочка - это сама доброта... Наш добрячок-нутрячок... Только ты меня не продай... "Да кто тебя купит!" - хотелось сказать Твердохлебу, но он промолчал, забрал папку с заявлением и ушел в свою тесную комнатку. Не нравилась ему эта история. Еще надеясь, что тут какое-то недоразумение, Твердохлеб не стал выписывать повестку доктору наук, а созвонился с ним, сказал, что ему, передано заявление, и спросил, где бы им лучше встретиться: у доктора на работе, или дома, или в прокуратуре. - Я бы хотел, чтобы все было официально, - сказал доктор, - поэтому выбираю прокуратуру. На следующий день он приехал в прокуратуру на собственной "Волге". Поставил машину под знак, запрещающий остановку, спокойненько запер дверцы и поднялся к Твердохлебу в его маленькую келью. Твердохлеб видел в окно серую "Волгу", видел, как из нее выходил высокий худощавый человек, теперь он стоял перед ним, по ту сторону его хромого столика. Твердохлеб смотрел на его густо заросшие черными волосами нервные руки, на исхудавшее аскетическое лицо, на презрительно поджатые губы, попытался проникнуть в мысли этого человека и не смог. - Масляк, - сказал доктор. - Твердохлеб. - Прибыл точно. - Благодарю. Ваша машина? - кивнул Твердохлеб на окно. - Моя. - Там знак. - Видел. - Запрещено останавливаться. - Знаю. У меня разрешение останавливаться где угодно. - Наверное, и обгонять где угодно? - Полагаю, что да. - И обгоняете, не придерживаясь правил. - Если нужно. Я чрезвычайно занятой человек. Мое время измеряется не обычными параметрами. Принадлежу к людям привилегированным. - Но на шоссе все машины железные. Поэтому я противник привилегий на шоссе. Не сказал, что он противник привилегий вообще, поскольку они портят не только людей, но и общественную мораль. Но достаточно и того, что сказал. - Могу вас понять, - охотно согласился доктор. - Вы привыкли придерживаться буквы закона там, где закон нужно приспосабливать к требованиям жизни. - Приспосабливать - значит нарушать. А я не люблю, когда нарушают законы. - А я принадлежу к тем, кто открывает новые законы. В моей лаборатории изобретаются такие материалы, которых не смог сотворить сам господь бог. Что вы на это скажете? - Мне трудно судить о том, чего я не знаю, - спокойно сказал Твердохлеб. - Ваша научная деятельность, судя по вашим словам, направлена прежде всего или же исключительно на пользу, мы же стоим на страже еще и добра. На различии между пользой и добром держится мир людской. Только в животном мире все основывается на выгоде, понятие добра - прерогатива человека. - Это очень оригинально, - вскочил со стула доктор с явным намерением побегать по комнатке, но сразу же понял, что с его длинноногостью тут не разгонишься. - Вы так просто спихнули всю науку в животный мир. Ор-ригинально! - Философ из меня никудышный, - вздохнул Твердохлеб. - Давайте лучше перейдем к вашему делу. - Я все написал, - усаживаясь снова напротив Твердохлеба и пронизывая его довольно неприятным взглядом, воскликнул доктор. - Все написано! - Однако необходимы некоторые уточнения. - Например? - Ваша фамилия - Масляк или Маслюк? - Я же сказал - Масляк. - Подпись под заявлением не очень разборчивая. Тут похоже на Маслюк. - Я слишком занятой человек, чтобы заботиться о разборчивости подписи. - Должен вам сказать, что мне лично это дело совсем не нравится, - нарушая все законы юридической этики, устало произнес Твердохлеб. - В нем нет никакой доказательности, и у меня большие сомнения, сумеем ли мы вообще добыть какие-нибудь доказательства. - Вы позвали меня, чтобы все это сообщить? - Просто хотел вас предупредить, чтобы не надеялись на стопроцентный успех. - Я не понимаю такой терминологии. Этот человек не знал и не слышал ничего, кроме голоса мести. Совесть спала в нем вечным сном, в попытка Твердохлеба разбудить ее была просто смешной. - Хорошо, - вздохнул Твердохлеб, - тогда перейдем к делу. - Кажется, именно для этого я прибыл сюда, хотя мое время... - Я знаю, как высоко ценится ваше время, но заявление тоже ваше. - Вы не ошибаетесь. - Вы пишете о деньгах. - Да. - Вы действительно... гм... давали деньги? - Там написано. - Что это - взятка профессору Кострице? - Гонорар за дополнительные услуги. Как коллега коллеге. В системе, где я работаю, существует разветвленная шкала премий, у Кострицы, к величайшему сожалению, ничего подобного... Тут был очень сложный случай. Я просил профессора уделить моей жене особое внимание. У нас долго не было детей. Жене врачи вообще запрещали. И вот - надежда. Она окрылила нас. Дело, к сожалению, усложнялось тем, что у меня отрицательный резус. Знаете этот резус-фактор? Более восьмидесяти процентов людей имеют резус положительный, то есть их кровь ничем не отличается от обезьяньей. Есть такая индийская обезьянка макака-резус, она и стала эталоном. Незначительный процент людей имеет резус отрицательный. Человеческая кровь. - Я знаю, - кивнул Твердохлеб. - У меня именно такая. У вас какой резус? - Не интересовался. Не было нужды. Но, должно быть, обезьяний, потому что никогда не давал взяток и не имею намерения давать. - Ор-ригинально! - попытался засмеяться доктор. - Резус и взятка! У вас довольно неожиданный ход мыслей. - А у вас? Сперва дать Кострице деньги, как коллега коллеге, а потом написать на него в прокуратуру. Тоже как коллега на коллегу? - Но ведь моя жена умерла! Вы понимаете, что это такое - умирает самый близкий человек! - Глубоко вам сочувствую. В ее смерти виновен профессор Кострица? - Я не говорю этого. Был действительно очень тяжелый случай. Может, безнадежный. Но Кострица иногда делает вещи невозможные. Должен был сделать и здесь. Но не сделал. Не сумел. Не умеешь - не обещай. Его перехвалили, а я поверил. Дутый авторитет. Я презираю таких людей. Их нужно ставить на место. Сам я привык делать свое дело безупречно. Даже не на пределе человеческих возможностей, а за пределами. Вы меня понимаете? - Вполне. Но поймите и меня. - Я готов отвечать даже перед Организацией Объединенных Наций! После того как умерла моя жена, я готов на все! Ни надежд, ни страхов. Но я свалю этого божка, этого идола! Первобытные народы были предусмотрительны и делали своих божков из глины, чтобы иметь возможность разбивать их, когда те не оправдывали их надежд. Мы же увлеклись только твердыми материалами: бронза, мрамор, гранит. Но если бы этот Кострица был даже из космического сплава, я... - Хорошо. Возвратимся к нашим баранам. Давайте надлежаще все оформим. Вы дадите подписку о том, что вас предупредили об ответственности за ложные факты. - Только никаких подписок! - Тогда - никакой проверки. - Увидим-увидим. Я все написал в заявлении и больше писать не имею намерения. А ваша обязанность... - Но ведь формальности... - Тогда будьте последовательны. Вызывайте меня снова официальной повесткой, которую со временем вы тоже приобщите к делу. - Я хотел сберечь ваше время и ваше... - А вы не берегите. Не берегите! - Масляк поднялся и посмотрел на Твердохлеба уже откровенно враждебно. - Исполняйте свой долг так, как выполняю его я. - Благодарю за совет, - поднялся и Твердохлеб. - До свидания. - До встречи. Не нравилась ему эта история, ох, не нравилась! Вызывать профессора Кострицу в прокуратуру у него не было ни оснований, ни охоты. С невероятными трудностями удалось поймать профессора по телефону. Днем и ночью на звонки домой, на кафедру и в клинику ответ был стандартный: "Профессор на родах!" Кострица гудел Твердохлебу над ухом, как большой и сытый жук, успокоительно и самовлюбленно. - Есть ли у меня время встретиться с таким уважаемым товарищем? - гудел Кострица. - А где его взять, это добро, спрашиваю я вас? Какая инстанция способна увеличить мой бюджет времени? На мне клиника, на мне кафедра в институте, на мне консультации по всему Киеву и по всей республике, на мне труднейшие и самые безнадежные случаи, и все криком кричат - дай ему живьем профессора Кострицу! Уж насмотрелись старые мои глаза на горе и радости этого мира, а нужно смотреть дальше, хоть ты убейся! - Вы не будете возражать, если я приеду в вашу клинику? - осторожно спросил Твердохлеб, прорываясь сквозь профессорское гудение. - Не знаю, пустят ли? - самодовольно захохотал Кострица. - У меня там женщины узурпировали всю власть, стерегут клинику, как ракетную базу, а то и еще бдительнее, потому что у нас ведь не ракеты вылетают, а новые люди! Впрочем, попробуйте. Я не против. А там, возможно, и я когда-нибудь с вами перемолвлюсь словечком. Пожалуюсь, что ли. Помогать прямосудию наша обязанность. Только где оно прямо, а где криво - кто ж это знает? Он так и сказал: "прямосудию". Обмолвился или наоборот? Вот бы такого профессора да на Нечиталюка. Но уже закрутилось так, а не иначе, и нужно распутывать самому. Из этого телефонного разговора только и пользы, что Твердохлеб понял: Кострица "прямосудию" помогать не будет, а мешать может авторитетно и солидно, как гудел самодовольно в телефонную трубку. Поэтому, не откладывая, сразу же поехал в профессорскую клинику. Там действительно пришлось проваландаться полдня, пока наконец приняла его ассистентка профессора Кострицы Лариса Васильевна. Очень красивая молодая женщина. В ослепительно-белом, до хруста накрахмаленном халате, в белых наглаженных брючках, в белых туфлях, тонкие нежные руки, тонкое, как с гравюры, лицо, вся тонкая и легкая как тростинка, какие-то треугольные, словно у пантеры, неистовые глаза, в которых гнездилось нечто первобытное, - эта женщина поражала своей хищной красотой; едва ты на нее глянешь, как тут же завербует в отряды своих поклонников, обожателей, вечных рабов, а Твердохлеб не имел права быть чьим бы то ни было рабом. Чтобы отогнать чары этой женщины, он сразу выложил (и, нужно сказать, весьма неуклюже) с чем пришел. То есть выложил не до конца, а только намекая, отчего вышло все еще более неуклюже, и Лариса Васильевна, выслушав его хмыканье, лишь пренебрежительно скривила резко очерченные губы. - Кстати, тут уже был из этой вашей... прокуратуры. У Твердохлеба заныло под ложечкой. - Это какое-то недоразумение. Ассистентка расстреливала его своими треугольными глазами. Не знала ни жалости, ни сочувствия. - Никакого недоразумения. Он начал с того, что показал мне свое удостоверение. - Мне бы тоже следовало... Извините... - Не нужно, - небрежно махнула своей тонкой рукой Лариса Васильевна. - Разве это меняет дело? Ваш предшественник по крайней мере пытался доказать, что он мужчина. Наговорил мне кучу комплиментов, потирал здесь руки так, словно хотел меня съесть, а о цели визита сказать побоялся. Твердохлеб прикусил губу. Нечиталюк. Его "почерк". Пришел, посмотрел, испугался и побежал к Савочке. А тот свалил это неприятное дело на него, Твердохлеба. Подставляй спину и шею. Что-то ему подсказывало, что здесь придется подставить еще и голову, но он не привык верить предчувствиям. - Поверьте мне, что если бы не это заявление... - начал Твердохлеб нерешительно. - Вы хотите сказать, что на профессора пришла анонимка и вы... - Заявление, - уточнил Твердохлеб. - Клевета и клевета! - не дослушав его до конца, сделала она вывод. - Привыкли забрасывать свои святыни грязью. Считаем, что учим людей грамоте, на самом же деле просто разводим целые стаи анонимщиков. Если бы анонимки никто не читал, их бы не писали. Спрос рождает предложение. - Это не анонимка, - устало произнес Твердохлеб и назвал фамилию Масляка. - Его жена умерла в вашей клинике. Это так? - Разве она одна умерла? Ежедневно всюду умирают люди. Бывают случаи, когда медицина бессильна. Вы это знаете. И все знают. Врачи первые принимают на себя удары смерти. И никто не думает, какой ценой это им дается, как никто не вспоминает и о тех случаях, где медицина спасает людей от смерти. - Это ваш долг. - Да, наш. Разве только наш? А остальные люди, они что? Должны укорачивать друг другу век, в том числе и медикам, и таким людям, как профессор Кострица? - Речь идет о другом. Злоупотребление своим служебным положением недопустимо нигде и никому. Вы меня понимаете? Заявитель ссылается на оплаченную договоренность с профессором Кострицей. Оплаченную, понимаете? Он ссылается при этом на свидетелей. - Еще и свидетели? - Резко очерченные губы скривились еще презрительнее. - Свидетели чего? - Он называет вас. - Ах, меня? И вы пришли сюда, чтобы я свидетельствовала против профессора Кострицы? - Я никого не заставляю. Ставлю вас в известность. Это моя обязанность. - Ваша обязанность - мешать людям работать! Портить им настроение, испоганить всю жизнь! И ведь каким людям! Самым ценным. - Моя обязанность - находить истину, - тихо сказал Твердохлеб. - Вы же видите, что я не стал на формальный путь, а пришел просто, быть может, и нарушая заведенный порядок... - И где же вы хотите найти истину? В человеческих несчастьях? - Вообще говоря, везде. К сожалению, и в несчастьях. Достоевский говорил: "В несчастьях проясняется истина". В треугольных глазах плеснулось что-то похожее на испуг. - Вы страшный человек. Приходите из прокуратуры и цитируете Достоевского... - А кого я должен был бы цитировать? Может, Торквемаду? Уверяю вас, что у работников прокуратуры далеко не такие злые намерения, как кое-кто им приписывает. Это идет от незнания. - И вы пришли меня просветить? Может быть, и профессора Кострицу тоже? Хотелось бы посмотреть, что он ответит на ваше просветительство! - К сожалению, мне не удалось договориться с ним о встрече... - Вам не удалось, так я вам устрою эту встречу. - Когда? - невольно вырвалось у Твердохлеба. - Когда-когда! А хоть сейчас! Она открыла дверь ассистентской, впустила Твердохлеба в белый, стерильно чистый длиннющий коридор, затем, опередив его, повела за собой к одной лестнице, к другой, ниже и ниже, во двор клиники, тонко изгибаясь всей фигурой, манящая и опасная, как змея. Навстречу им попадались люди в белых халатах, мужчины и женщины, все останавливались, чтобы пропустить Ларису Васильевну и ее спутника, все кланялись, делая это молча и уважительно, и Твердохлеб понял, что здесь ее власть безгранична, возможно, и не просто власть, а диктатура. Подумал, как это опасно - давать красивым женщинам пусть хоть небольшую власть: она непременно перерастет в диктатуру, в деспотию, в черт знает что! Ну хорошо, это о женщинах красивых. А если некрасивые? Как бы отреагировал на такие рассуждения их железный Савочка? Твердохлеб едва поспевал за ассистенткой. Рядом с этой женщиной слишком остро ощущал свою неуклюжесть, неловкие движения и слова, общую свою мужскую непривлекательность и заурядность. Ну Нечиталюк, ну втравил его в неприятность! Белая тонкая фигура покачивалась перед глазами угрожающе и чуть ли не зловеще. Маятник красоты и безнадежности. Как для кого. У одних надежда отбирается навсегда, другим она обещана то ли на короткое время, то ли снова-таки навечно. Где, когда и отчего? Не имеет значения. И вообще для него ничего не имеет значения, кроме очередного дела, которое он обязан изучить, рассмотреть, распутать, довести до логического конца. А какой тут логический конец? И есть ли тут вообще какая-то логика? С такими невеселыми мыслями Твердохлеб вслед за Ларисой Васильевной спустился с третьего этажа по широким начищенным, словно для генерального приема, лестницам и очутился во дворе под высокими тополями, среди посетителей, большинство из которых составляли, ясное дело, мужчины, а среди них мальчуган, который, должно быть, только недавно научился ходить, потому что ступал маленькими ножками нетвердо, хотя и упрямо, и голову наклонял так, чтобы видеть землю хоть краешком глаза, и следил за взрослыми, рисуясь перед ними своим умением, развлекал в их встревоженности, - зрелище столь неожиданное и умилительное, что Твердохлеб, невольно остановившись, стал смотреть на мальчика. Лариса Васильевна, почувствовав, что он не идет за ней, тоже остановилась, подождала, пока Твердохлеб медленно приблизится к ней, поиздевалась: - Разве работники прокуратуры тоже любят детей? - Все может быть. - Возможно, вы многодетный отец? - А почему бы и нет? - Но, кажется, ваша жена не пользовалась услугами нашей клиники? - Не всем же выпадает такое счастье. К тому же у моей жены девичья фамилия. Она молча пошла дальше. Еще в один дворик, уже не под тополями, а под ветвистыми ореховыми деревьями. Лариса Васильевна открыла почти незаметную дверь, впустила впереди себя Твердохлеба, вошла сама. За дверью был просторный темный холл, и тишина, одиночество, затворничество. Спрятался же профессор! Открылась еще одна дверь, а может, и не одна, тут уж Твердохлеб потерял счет, опомнился только в огромном помещении, напоминавшем удивительное соединение жилища, музея, лаборатории и храма, и в самых глубоких недрах этой святыни восседал верховный ее жрец - профессор Кострица Лев Петрович. Было в нем меньше от льва, нежели от медведя, по-медвежьи, мохнатым клубком наискосок покатился им навстречу, пересекая кабинет по диагонали, умело обходя столы, диваны, стулья; все преграды и препятствия, - старый, но еще крепкий, энергия, словно в спиралеобразной туманности, волосы пожелтели от старости, лицо в глубоких морщинах, но глаза молодые и светлые, а движения порывисты, как у юноши. Котигорошко*. И этот странный кабинет. Что это? Аудитория для занятий со студентами? Музей драгоценных изделий? Картинная галерея? Убежище мудреца-схимника? Домашний алтарь хранителя родовых традиций? Стулья в белых чехлах и дорогие кожаные кресла, казенный стол для заседаний и фарфоровые вазы завода Миклашевского, строгие полки с научными фолиантами и трогательный снимок двух старых людей - мужчины и женщины - в украинских вышитых сорочках под полтавским рушничком. Может быть, родители профессора? Только почему он нарядил их, как для самодеятельности? Не могли же они жить в восемнадцатом столетии, а их сын - в двадцатом. Над родителями икона Николая-чудотворца в драгоценном серебряном окладе. Интересно бы расспросить профессора, как согласуется икона в рабочем кабинете с его ученостью. ______________ * Котигорошко - сказочный персонаж необыкновенной силы. Но Твердохлеб, растерявшись, спросил о другом. Зацепился взглядом за портрет самого профессора на противоположной стене. Рыжий Кострица на красном фоне, все горит, все пылает, прямо неистовствует, просто диву даешься, как только до сей поры эти горячие краски еще не прожгли стенку в том месте. - Чрезвычайно интересный портрет, - сказал Твердохлеб. - Чья работа? Я не знаток. - Глущенко, - буркнул профессор, хитро щурясь на гостя. - Разве Глущенко писал портреты? Он же пейзажист. - Писал и портреты. Только тех, кого сам хотел, или тех, кто добивался этого. - Удивительный портрет. Вы похожи тут на вихрь огня. - Я похож на шерстяной мяч! - захохотал профессор. - Из коровьей шерсти мальчишки в селах когда-то делали, потому что других не было. Вы, наверное, никогда не видели шерстяных мячей? - Не видел, - признался Твердохлеб. - И Леся тоже не видела. Лариса Васильевна брезгливо скривилась. - Не беда, не беда! - загромыхал профессор. - Чего не видели, покажем, чего не знаете, расскажем. Так чем могу? И тут Твердохлеб увидел Кострицу совсем рядом, увидел его руки, торчащие из коротких рукавов белого халата, - короткопалые, грубые, мужицкие, чернорабочие руки, увидел твердый, весь в рыжих зарослях палец, который целился в него, - и вдруг как бы сжался испуганно, уже и не рад был, что пришел сюда столь преждевременно, что вообще пришел сюда. Кто я? - мысленно спросил себя. Перед ним был не какой-то там подозрительный субъект, а прославленный ученый, чьей жизнью следует восторгаться, а не раскапывать в нем что-то сомнительное. - Леся, солнышко, - заворковал профессор. - Кого это ты мне привела? - Я Твердохлеб. Мы говорили с вами по телефону на той неделе, - спохватился Твердохлеб, чтобы не дать ассистентке опередить себя и наговорить чего-то недоброжелательного, - ничего другого от нее ожидать не приходилось. - Молодой человек! - засмеялся Кострица. - По телефону я говорю ежедневно с половиной Киева, а другая половина в это время не может ко мне дозвониться! - Это прокурор, - холодно бросила ассистентка. - Прокуроров у меня еще никогда не было, - почему-то обрадовался профессор, - все уже тут были, а прокуроров не было. Правда ведь, Леся? Ассистентка поиграла своими треугольными глазами, не предвещая Твердохлебу ничего хорошего. Красивые женщины должны были бы быть добрыми и кроткими, а они злые как тигрицы. Им недостаточно того, что они задаром получили от природы, - хотят еще взять как можно больше от жизни и от людей. Несправедливость генетическая или психократическая? - Я не прокурор, а только следователь, - объяснил Твердохлеб. - Прокурорами не рождаются, их назначают, - раздула ноздри ассистентка. - Его еще не назначили. Не заработал. Хочет на профессоре Кострице заработать. - Ну, Леся, ну, солнышко, - примирительно подкатился к ней профессор, - не нужно измываться над человеком. - Между прочим, он пришел измываться над тобой. Они были на "ты", а это и вовсе усложняло дело. Ох, Нечиталюк, ох, Савочка. - За добро злом, за добро злом, так уж оно водится повсюду, - забормотал профессор, клубком прокатываясь между Твердохлебом и Ларисой Васильевной, между казенной и антикварной мебелью. Быть может, хотел вот так прокатиться и между добром и злом?.. - Ага! - вспомнил вдруг Кострица. - А почему это мы стоим? Леся, солнышко, почему не приглашаешь товарища прокурора... - Следователь Твердохлеб, - напомнил Твердохлеб. - Вот стул, товарищ Твердохлеб, или кресло, или красная у вас фамилия, твердая история за ней, твердое наследие. Вы ведь еще не сидели у профессора Кострицы? Ну! Вот так, вот так. А ты, Леся, вот там, на своем любимом... Он усадил их в кресла, а сам садиться не стал, катился по бескрайнему кабинету, как Котигорошко, что-то изумленно бормотал, потом гудел, гремел, говорил сам с собой, вещал в пространство. - Больницы - это что? Больницы - это страхи, боли, страдания и унижение человеческой природы, одним словом - юдоль, как когда-то говорили. Теперь в детских клиниках всего мира еще и страшный стафилококк. А у нас стафилококка нет. У нас только надежда и добро, надежда и добро. А что - не так? - Разве за надежду надо платить? - брякнул Твердохлеб и в тот же миг сообразил, как это получилось неуклюже и неуместно. Но Кострица не обиделся. - Платить? Люди бы заплатили за надежду всем золотом мира! Ибо что может быть ценнее? - Справедливость, - сказал Твердохлеб, не решаясь даже украдкой взглянуть на красивую ассистентку, которая казалась ему как бы свидетельством извечной несправедливости природы, этой странной мастерской бытия, откуда выходят такие внешне совершенные существа, как Лариса Васильевна, и такие невзрачные, откровенно говоря, немного комичные в своей несуразности и упрямстве, как Твердохлеб и, возможно, Кострица. Но справедливость все же торжествует, поскольку Кострицы становятся профессорами, Твердохлебы - если не прокурорами, то хотя бы следователями, а вот такие красавицы так и остаются ассистентками, помощницами, прислужницами. Кажется, слово "справедливость" прозвучало тут и своевременно, и уместно. Но он не учел, с кем имеет дело. - Справедливость? - остановился перед ним профессор и наклонил к Твердохлебу голову, прикидываясь внимательным слушателем. - Ага. А что это такое? Добродушность слетела с Кострицы, как последний листок с осеннего дерева. Профессор презирал Твердохлеба окончательно и бесповоротно. С профессорами не спорят - им "внимают", перед ними "благоговеют" и притворяются смиренными овечками. Это Твердохлеб хорошо усвоил, имея многолетний опыт нелегких взаимоотношений со своим тестем профессором Ольжичем-Предславским. Ольжич-Предславский считал себя (не без попустительства некоторой части общественности) крупным теоретиком международного права. К практикам относился почти брезгливо и если не обнаруживал этого чувства перед Твердохлебом, так разве что потому, что тот был профессорским зятем, мужем его единственной дочери. Понятие справедливости было яблоком раздора между Твердохлебом и его тестем. Почти так же, как вот с профессором Кострицей. Какая-то мистика. В этом жестком кострицинском: "А что это такое?" - Твердохлебу послышалось тестево пренебрежительно-поучительное: "Справедливость - это термин скорее эмоциональный, моралистический и риторический, нежели научно полезный. Как концепция справедливость вызывает раздражение у многих законодателей и ученых, потому что не каждая ситуация ее требует". - "Зато моя работа требует справедливости на каждом шагу! - выкрикивал Твердохлеб. - И какое мне дело, что ученые не умеют сформулировать это понятие?" - "Когда издательство "Энциклопедия Британика", - не слушал его Ольжич-Предславский, - в своей серии "Великие идеи" попыталось сформулировать понятие справедливости, то ему пришлось приводить в пример более тысячи определений, и ни одно из них не могло удовлетворить научный мир. Никто не сказал лучше древних греков: справедливость - это сдерживание силы мудростью. Но в государстве мудрость, как правило, на стороне силы, они нераздельны. Тогда кто же кого в состоянии сдержать?" Для тестя Твердохлеб умел найти слова, которые хотя и не доказывали ничего заядлому теоретику, зато могли хоть подразнить его. Он говорил спокойно: "Не знаю, как там с учеными определениями, а для меня справедливость - вещь настолько реальная, что часто кажется: мог бы прикоснуться к ней рукой". Но для Кострицы таких слов недостаточно. Поэтому Твердохлеб сказал другое: - Для меня самая большая несправедливость, если я живу, а кто-то рядом со мной умирает, хотя тоже должен бы жить. - Это трогательно! - прыснул профессор. - Если бы я был моложе, то мог бы заплакать. Но пора плачей для меня уже прошла - не догонишь никакими вороными. Посему я скажу: власть над жизнью и смертью - и у врача, и у судьи. У врача по праву небесному, а у судьи? Мы спасаем людей, а вы их преследуете, не даете спокойно пройти свой земной круг. И это справедливость? - Мы ищем истину, - спокойно посмотрел на Кострицу Твердохлеб. Профессор даже подпрыгнул от этих слов. - Какая скромность! - воскликнул он, покатившись по кабинету. - Какая скромность! Они ищут истину! А кто ее не ищет? Может, не ищут ее мудрецы, государственные деятели, ученые, писатели, влюбленные? - Согласен, - кивнул Твердохлеб. - Ищут. Но у судей это профессия, призвание и самое высокое назначение. Мы стоим и на стороне государства, и на стороне отдельной личности, следовательно, на стороне истины, которая является законом. Истина для нас является законом, а закон есть наша истина. - Черт побери, у вас необыкновенно высокие полномочия, - пробормотал профессор, - вы государственная элита, вы судейская интеллигенция, прямосудие, а меня и интеллигентом не назовешь, ибо кто я? Акушер, коновал, чернорабочий! Твердохлеб подумал: а я кто? Дома ему кололи глаза, что он не интеллигент, теперь упрекают, что не чернорабочий. Так кто же он? Сочувствия он не имел нигде, здесь тоже не надеялся его найти, да и подумать - от кого? От этого волосатого Котигорошка или от его красавицы с треугольными глазами? Пустое дело. - Полномочия - не вознаграждение и не привилегия, - спокойно и упрямо, как всегда, когда натыкался на сопротивление или недоразумение, сказал Твердохлеб. - В этом мне с вами никогда не сравняться. - Позвольте поинтересоваться - почему? - прищурил глаз профессор. - Для общества я личность неприметная, вам же оно платит уважением, званием, материальным достатком, славой. - А почему бы не сказать так: я плачу обществу! - воскликнул Кострица. - Заплатил своим происхождением, родом, плачу черной работой, нечеловеческим терпением, способностями и неизмеримыми нечеловеческими страданиями. Ибо именно я стал добровольно, уважаемый товарищ, добровольно на страже жизни и смерти и радость жизни отдаю людям, а смерть и страдания принимаю на себя, на свою старую душу, на свое измученное сердце, в котором все это откладывается тяжкими зарубками. Можно ли это оплатить? Я кто - профессор? И математик, который всю жизнь витает в заоблачностях абстракций, - профессор. И материаловед Масляк, имеющий дело только с мертвой материей, - профессор. Им даже платят больше, потому что у них государственные заказы, у них и то и се, премии, прогрессивки, надбавки. А кто же заплатит мне за душу, которую каждодневно ранят, да и чем заплатить? Вот прислали вчера конверт. За три консультации по пять рублей, всего - пятнадцать. А за каждой консультацией десятилетия моего опыта, вся моя жизнь, самое же главное - жизнь больного. И такая цена? Капиталисты и те догадались, что врачам никакие деньги не возместят того, что они теряют ежесекундно. У Твердохлеба зачесался язык, чтобы напомнить Кострице, что в том капитализме он вряд ли стал бы профессором, что там, собственно, только деньги, а тут для тебя вся земля огромная. Однако своевременно спохватился. Сказал другое: - Тогда нужно принять закон об особой оплате врачебного труда. Я же охраняю закон существующий. Мы получили жалобу. В вашей клинике умерла жена доктора наук Масляка. - Смерть не выбирает, - став за свой стол, наклонил голову Кострица, и Твердохлеб увидел, какой, он старый, и понял, что гадкое подозрение относительно личных отношений между Кострицей и ассистенткой, подозрение, которое холодной змеей пыталось угнездиться у него под сердцем, должно быть раздавлено беспощадно и отброшено прочь еще беспощаднее. - Врач - первый виновник смерти, он и первая ее жертва среди живых. Кто уже только не проверял меня! Если бы всех проверяльщиков мы заставили трудиться продуктивно, то жилось бы намного лучше. А так пустят они нас с котомками. Хотя кому я это говорю? - Как это ни печально, но я тоже проверяю. Предварительная проверка, - объяснил Твердохлеб спокойно. До сих пор он имел дело с директорами, управляющими, председателями и начальниками - все эти ситуационные порождения появляются и исчезают, как тучи в небе. А профессор - это постепенное восхождение на невидимую вершину, где он остается пожизненно. Профессор же медицины - это не просто вершина, а вершина добра. Если бы разложить все должности так, чтобы каждый, кто их занимает, мог сказать, чем именно и сколько на этой должности можно сделать добра и сколько натворить зла... - Конечно, я не медик, - вздохнул Твердохлеб. - Вы можете смеяться сколько угодно, но обещаю вам, что засяду за медицину и проявлю максимум объективности. А теперь разрешите мне уйти. - Идите, - немного удивленно взглянул Кострица на странного представителя "прямосудия". Твердохлеб вышел, и двери за ним вздохнули. Во дворе под ореховыми деревьями на него налетел одетый в пеструю импортную куртку человек. Налетел, едва не столкнувшись с Твердохлебом грудь в грудь, схватил его за руку, сдавленно воскликнул: - Это вы? У человека был издерганный вид, потрепанный, небритый. И еще эта дурацкая куртка! Он смотрел на Твердохлеба глазами великомученика, полными слез, и эти слезы ежесекундно угрожали пролиться такими безудержными потоками, что затопили бы покой и благополучие всего мира. - Успокойтесь, - тихо сказал Твердохлеб. - Послушайте, - лихорадочно зашептал человек. - Как же это? Разве такое может быть? Во всех книгах написано: любовь не умирает. А она умирает, и никто ничего не может. И мир не переворачивается! И... разве ж так можно? Ну! Я уже все перепробовал. Напивался. Колотил посуду. Бил окна. Головой бился о стенку. Стал у метро и кричал: "Люди! Помогите!" Не ходил на работу и ходил на работу. А она умирает. И мне говорят: умрет, только ей не говорите. Разве что, дескать, к профессору Кострице. Я туда, я сюда, становился на колени, - не берут! И к вам не пускают. Там у вас помощница - как стена! Тигрица, а не женщина. - К сожалению, я не профессор Кострица, - прервал его речь Твердохлеб, хоть так не хотелось разочаровывать несчастного. - Да как же? - не поверил тот. - Мне сказали, что профессор именно здесь. Никого сюда не пускают и не говорят никому, но я... - Он действительно здесь, я только что от него. Пойдите и попросите. По-моему, он добрый человек. - Добрый? Ну! Я тоже так думаю. Так вы советуете? Пойти мне? - Идите. Я верю. Человек бросился к дверям, а Твердохлеб смотрел на него и думал: как его, такого бестолкового и беспомощного, могла любить женщина? Но тут же отогнал от себя эту мысль. Все люди рождаются для любви, все имеют на нее право, а еще неизвестно, кому отмерено больше этого священного дара - романтическому герою или простому незаметному человеку. А может, именно у него душа как бриллиант, чистая и прекрасная? Душу не носят, как плакат на демонстрациях. Тайна же души недоступна даже сверхъестественному познанию. - Постойте, - неожиданно для самого себя позвал Твердохлеб человека. - Давайте я попробую замолвить за вас словечко профессору. Может быть, вдвоем нам будет легче его уговорить. Они так и вошли в профессорский кабинет вдвоем, не друг за другом, а вместе, насилу протиснувшись в дверях, и Твердохлеб, чтобы не оставить ни для Кострицы, ни для Ларисы Васильевны времени на удивление или возмущение, сразу же стал просить за своего случайного знакомого. - Вы уже стали адвокатом? - удивился профессор. - Леся, ты слышишь? - Мы тут ничем не можем помочь, - сухо бросила ассистентка. - Товарищ уже был у меня, но - ничем... Твердохлеб отступил, чтобы дать возможность человеку самому просить профессора. Но тот переводил только взгляд с Кострицы на ассистентку, для чего-то подносил к горлу руки, шевелил напряженно пальцами и молчал. - Может, все-таки попробуем? - пробормотал, ни к кому не обращаясь, профессор. Лариса Васильевна не успела ему ответить, потому что человек так же молча кинулся за дверь и исчез, словно его тут и не было, даже Твердохлебу захотелось оглянуться, чтобы убедиться, что все это ему не снится. Глупое положение. - Раз я уж возвратился, за что прошу меня извинить, - сказал он, - то не мог ли бы я взглянуть на историю болезни жены Масляка? - Вы можете даже открыть здесь стрельбу! - зло бросила ассистентка, теперь уже не скрывая своей ненависти к следователю. Как в оперетте: "Я тот, которого не любят". Впрочем, кто же очень любит следователей? - Я стрелял только тогда, когда служил в армии, - примирительно сказал Твердохлеб. - У следователя прокуратуры нет оружия. - Что же защищает вас от убийц? - Закон. - Ты уж, Леся, не сердись, а покажи там товарищу, - устало присел профессор в конце стола. - У него тоже это... Наше дело пускать людей в мир, а уж что с ними сделают - кто там знает... Покажи, что у нас есть... Снова Твердохлеб шел через один двор и через второй вслед за гибкой и легкой фигурой, в регистраторской на первом этаже Лариса Васильевна подала ему тоненькую папочку, не пригласив сесть, стояла сама, выжидательно колола его своими треугольными глазами. - Может быть, я где-нибудь пристроюсь, - пробормотал Твердохлеб, - чтобы вас не задерживать... - А вы и так не задержите. Смотрите. Он открыл папочку и вздрогнул. Просто не было на что смотреть. Одна-единственная страничка. Фамилия, возраст, пол, диагноз, три строчки о принятых мерах, подпись дежурного врача - и все. Человеческая жизнь. - Как же это? - ничего не мог понять Твердохлеб. - Тут ничего... Прибыла в третьем часу ночи, а уже через полчаса... Ничего не понимаю... - "Скорая помощь" привезла умирающую в три часа ночи. Из ОХМАТДЕТа. Масляк добился, чтобы перевезли жену сюда. Те не имели права, но... Никто уже ничем не мог помочь. Вся медицина мира бессильна... - Профессора Кострицу не вызывали? - Нет. - Почему? - Почему-почему! Потому что он в это время возвращался с конгресса в Москве поездом номер один в вагоне номер два. Вас это устраивает? - Тогда как же? - А вот так! А вы ходите и морочите голову! - Простите. Мне нужно обдумать все это. - Обдумывайте! Сколько угодно! Хоть до двухтысячного года! Она выдернула папочку из его рук и подала регистраторше. На Твердохлеба больше не смотрела. Он молча поклонился и ушел. Таким растерянным еще никогда не был. Впервые за все годы их совместной жизни Твердохлеб решил посоветоваться с Мальвиной. Все-таки его жена - специалистка. У него не было привычки рассказывать Мальвине о своих служебных заботах, она тоже никогда не интересовалась. Жизнь шла параллельно, как в биографиях Плутарха. Когда вечером, путаясь в недомолвках, Твердохлеб заговорил о деле Кострицы, Мальвина на первых порах ничего не поняла. - Ты о ком? Неужели о самом профессоре Кострице? - округлив и без того большие свои глаза, спросила она. - Разве не ясно? - попробовал улыбнуться Твердохлеб, понемногу начиная понимать всю неуместность своего обращения к жене. - Ты знаешь, кто ты такой? - Ну? - Ненормальный - вот кто! Нет, вы только взгляните на этого борца за справедливость! И с таким мужем я жила столько лет! Мама! Ты слышишь, мама? Из глубочайших недр гигантской профессорской квартиры, кротко жмурясь, улыбаясь ангельской своей улыбкой, появилась Твердохлебова теща Мальвина Витольдовна, бывшая балерина, а ныне просто супруга Ольжича-Предславского и мать этой разъяренной молодой женщины, столь не похожей на нее ни телом, ни душой (хоть и носила то же имя). Мальвина Витольдовна, похлопав глазами, беспомощно развела руками. - Ну, Теодор? Ну что вы там? - Ах, не называй ты его этим несуразным именем! - воскликнула Мальвина. - Какой из него Теодор? Он просто вульгарный Хведя, который может наброситься на порядочного человека, боже, на такого человека, боже, на какого только человека! - Мальвина! - укоризненно вздохнула теща. - Ты забыла, что твой родной отец тоже имеет отношение к этому... как его?.. к правосудию... Ты должна бы выбирать выражения... - Какое мне дело, к чему имеет отношение мой отец? А вот твой зять - он хочет отдать под суд самого профессора Кострицу! Ты слышала когда-нибудь о чем-то подобном? Могла бы ты представить себе, чтобы кто-то занес руку на профессора Кострицу? - Кострицу? - Мальвина Витольдовна никак не могла вспомнить, где она слышала эту фамилию. Откровенно говоря, ее интересовала только музыка и все, что с нею связано, но, кажется, там никогда не встречалась такая фамилия. - Может, Караян? - несмело спросила она дочку. - Да какой Караян! Забудь хоть на минуту о своих музыкантах! Кострица. Известный гинеколог. Тот, который ждет Героя. О нем уже делает фильм Столяренко, а Столяренко делает фильмы только о тех, кого не остановит никакая сила. А вот твой зять захотел остановить. - Я никак не могу вспомнить, - очевидно, чтобы как-то смягчить натиск Мальвины, улыбалась теща, - никак... - А Кирстейна* ты помнишь? Ты никогда ничего не хотела знать, кроме своего балета и своей оперы. А судьба родной дочери... Сто раз говорила я тебе, что профессор Кострица согласился быть научным руководителем моей диссертации, а теперь твой зять и ты с ним... ______________ * Кирстейн - известный американский балетный критик. О диссертации Твердохлеб слышал. Собственно, не столько о самой диссертации, сколько о желании Мальвины стать кандидатом наук. Кто-то уже выбрал ей тему. С не очень приличным названием. Что-то о женских болезнях. Возможно, именно Кострица и посоветовал? А он, как последний болван, ничего не знал? Но, в конце концов, какое это имеет отношение к правосудию? Подумав так, он и вслух высказал свое удивление, но не нашел у жены ни понимания, ни сочувствия - наоборот, ее возмущение достигло теперь, как говорится, критических границ. - Если то, что я тебе сказала, не имеет отношения к твоему так называемому правосудию, - закричала Мальвина, - то и ты не имеешь отныне никакого отношения ни ко мне, ни ко всем нам, и вообще... - Мальвина, - попыталась воздействовать на дочь Мальвина Витольдовна, - разве так можно? Нужно быть толерантной... - Толерантной! Пусть убирается из нашей квартиры на свою Куреневку - вот ему и вся толерантность! Я пойду к нему на работу и спрошу. - Не смей! - забыв о своей упрямой сдержанности, завопил Твердохлеб. - А, боишься? А вот и пойду. Выберу время и сведу тебя с твоим начальством, со всеми сведу. Интересно, это они тебя натравляют на людей или ты сам... Подумать только: на профессора Кострицу с грязными подозрениями!.. - Не смей говорить такие слова! Твердохлеб готов был броситься на нее. - А вот и грязные! Все ваши подозрения грязные. Разве могут быть чистыми подозрения? Грязные, грязные, грязные! Найдя слово, она повторяла его с каким-то непостижимым упоением, готовая танцевать с ним, как с барабаном. Теща бросала на Твердохлеба умоляющие взгляды: уйди, убегай, не дразни ее. Он молча пожал плечами и поплелся в свою, отныне уже не супружескую, а холостяцкую комнату. Сел у окна, подпер щеку и попытался задуматься. Ничего не выходило. Голова была пуста, аж гудела. Как он жил все эти годы, почему жил с этой женщиной (правду говоря, довольно привлекательной), которая, собственно, всегда была для него далекой и чужой, только не говорила об этом из-за своего полного равнодушия или же потому, что он ее никогда не задевал, а вот один раз задел - и все слетело с нее, оголилась душа, холодная, жестокая, ненавидящая. Познакомились они на дне рождения у следователя с кавказской фамилией. Нелепое словосочетание: "на дне рождения". День и дно. Дно дня или день дна? И бывает ли дно рождения? Сын какого-то профессора имел великолепную квартиру, грузинские вина и экзотические травы к столу. У него всегда околачивалась масса народа, Нечиталюк затянул туда и Твердохлеба. Твердохлеб долго не женился, а этого Нечиталюк не мог никому простить. Сам он женился очень рано, теперь влюблялся в каждую красивую женщину, которую видел, но горько вздыхал, когда от него требовали того, что он уже не мог дать. - Эти женщины все одурели! - жаловался он. - Как поцелуй, так и в загс! Примитивизм мышления! Твердохлеб долго не шел с Нечиталюком, когда же очутился среди незнакомых людей, то пожалел, что дал себя уговорить. Хотел незаметно исчезнуть, но Нечиталюк поймал его на пороге, заслюнявил ухо. - Старик, сейчас я тебя познакомлю. Чудо природы! Умная, сексуальная и чья бы, ты думал, дочка? Самого Ольжича-Предславского! Ищет свободного мужчину, а кто теперь свободен? Все рабы, все жертвы, все закабалились! Один ты! Давай выше голову, ну! Потащил его к чернявой глазастой молодой женщине, познакомил, натарахтел обоим полные уши и полные головы и оставил одних. Твердохлеб не знал, что нужно говорить этой Мальвине, как стоять, как смотреть на нее. Она выручила его, сказав: - Дети великих людей всегда несчастные. - Я тоже, - ляпнул Твердохлеб. Через неделю Мальвина познакомила Твердохлеба с родителями. Он рассказал о куреневской трагедии, о своей жизни. Мальвина не рассказала ничего. А он боялся спросить, хотя и был следователем. Лишь со временем, когда уже поженились, Твердохлеб узнал, что у Мальвины был муж, тоже врач, что они жили в какой-то азиатской стране, которая начинается на букву "и", что климат там ужасный, а доктор тот оказался еще ужаснее. Больше об этом разговора не было. Параллельное существование. Было в их женитьбе что-то поверхностное, необязательное, суетное, что ли! Ему надоело одиночество, а ей нужно было за кого-то зацепиться. Как пьяному за плетень. Потому и параллельное существование. Вот если бы предел, нож к горлу, конец света, когда не вместе, - вот это любовь, вот это по-настоящему. А так - беспорядок, равнодушие, рутина и бессердечность, которая может закончиться любой неотвратимостью. Вместе спали и в свободное время ходили в театры, в кино, в магазины и просто бродили по улицам. В Мальвине привлекал демократизм. Женщины не любят давать свободу мужчинам. Расплата за века собственного угнетения. Мальвина не принадлежала к женщинам-собственницам. Не знала ревности, не устраивала сцен и допросов. Правда, наверное, не позволила бы допрашивать и себя, но Твердохлеб никогда не пробовал. Жили безалаберно, неинтересно, постно, но мирно. Теперь вот рассорился с Мальвиной, возможно даже навсегда, сломалась его жизнь. Жалкое состояние души. Он сидел у окна, знал, что сегодня не заснет, пытался думать и не мог. Смерть той незнакомой женщины стояла перед ним и закрывала весь мир. Кто способен возродить ее душу, какие силы могут возместить утраченное безвозвратно, навсегда? И что рядом с этой утратой те незначительные потери, с какими он боролся всю свою жизнь? Кто-то сказал: мы можем уничтожить весь мир, а оживить дождевого червяка неспособны. Как причудливо и трагически все переплелось: смерть этой женщины, профессор Кострица, заявление Масляка, козни Нечиталюка, ссора с Мальвиной. Юристы помогают людям жить в государстве, подсказывают им, как и для чего жить, и каким образом сохранить достоинство. А кто поможет и подскажет ему? Это проклятое заявление! Если бы речь шла не о взятке, он бы ни за что... Но дела о взятках у них считались самыми важными. Он не мог отказаться, хотя и предчувствовал, что там не все чисто. Так и получилось. Полнейшая нелепость. В клинику Кострицы привозят смертельно больную женщину. Она умирает через полчаса. Кострица в это время едет в поезде, он где-то под Брянском. Спрашивается: как он мог кому-то обещать, да еще брать деньги, да еще у кого! Наговор и клевета - вот и все. Допустим, Масляк скажет: мы договорились до того. Почему же тогда он не положил жену в клинику Кострицы сразу? Наговор и клевета! Ну ладно. Но ведь есть заявление Масляка. Зачем он его написал? Из беспорядочных криков Мальвины Твердохлеб кое-что уловил. Например: Кострица ждет Героя. Может, и Масляк хотел Героя, а дать могут только одному? Интеллектуалы - они очень жадны на звания, награды и вознаграждения. К этому побуждает страшное одиночество, их призвания. Все это как бы компенсация за постоянное (можно было бы сказать: нечеловеческое!) мозговое напряжение. Кто выдвигает на Героев? Как об этом узнать и где? Следователь должен знать все. А вот механизма высочайших отличий Твердохлеб не знал. Не имел собственного опыта, поскольку орденов еще не получал, да и вряд ли получит. В ту ночь он не заснул. Слонялся по комнате, пробовал читать, но не мог сосредоточиться. В шкафах были одни только классики, а на классиков в этот раз не хватало сил. Где-то под утро попал ему в руки томик Гоголя из брокгаузовского издания. Статьи, каких давно уже не издают и еще раньше перестали читать. Раскрыл наугад. Статья называлась: "Что такое губернаторша". Советы жене калужского губернатора Смирновой: "Надобно вам знать (если вы этого еще не знаете), что самая безопасная взятка, которая ускользает от всякого преследования, есть та, которую чиновник берет с чиновника по команде сверху вниз; это идет иногда бесконечной лестницей. Эта купля и продажа может производиться перед глазами и в то же время никем не быть замечена. Храни вас бог даже и преследовать". Он перелистывал дальше: "Приставить нового чиновника для того, чтобы ограничить прежнего в его воровстве, значит сделать двух воров вместо одного. Система ограничения - самая мелочная система. Человека нельзя ограничить человеком. На следующий год окажется надобность ограничить и того, который приставлен для ограничений, и тогда ограниченьям не будет конца". Гоголь писал эти горькие слова, когда ему было столько лет, сколько ныне Твердохлебу. Только Гоголь был гений, а он - лишь человек для тех самых "ограничений". Какая тщетность! Страшная ночь, в которой все валилось, крушилось, погибало, ночь, напоминавшая ему самое ужасное весеннее утро на Куреневке. (Не хотел вспоминать - само вспоминалось.) Эта ночь не принесла Твердохлебу ничего, кроме открытия полного отчаяния: его послушность использована коварно и недостойно, Кострица - жертва клеветы, а сам он - жертва глупой шутки, коварства Нечиталюка или еще чего-то неразгаданного. Пожалуй, недаром в их отделе, где все имели прозвища, его называли Глевтячок*. Невыпеченный, сырой продукт таинственного происхождения. Чувство достоинства демонстрировал редко, чувство юмора было спрятано так далеко, что и сам его не замечал. Можно ли все на свете заменить трудолюбием и старательностью? По крайней мере, в такую несчастную бессонную ночь охотно веришь в подобную возможность. К тому же в этой квартире от бессонницы и отчаяния могли спасти книжки. Книгами были набиты все комнаты, передняя, коридоры, даже кухня, где собиралось все о пище, доме, саде, одежде, моде, прихотях, чудачествах. Вообще говоря, людям оставалось тут мало места для нормальной жизни, книги вели хотя и молчаливое, но упорное наступление на них, захватывая все новые и новые участки огромной квартиры, жадно пожирая кислород, угнетая их своей тяжелой мудростью, многоязычностью, просто - неисчислимостью. Но в минуты душевного разлада книги приходили на помощь, словно добросердечные люди. Даже не обязательно нужно было читать ту или иную книгу, достаточно было подержать в руке, переставить на другое место - и вроде становилось как-то легче на душе, ты отгонял от себя надоевшую мысль, вокруг которой упрямо перед тем кружил, как пьяный корабль или однокрылая муха. ______________ * Глевтяк - мякиш невыпеченного хлеба. Где-то перед рассветом дверь неслышно отворилась, и в комнату вошел Тещин Брат. Высокий старый человек, с пожелтевшими тусклыми волосами и сухой, бугристой кожей, как у рептилий. Он здесь жил давно. По ночам не спал. Слонялся из угла в угол. Если находил собеседника, мучил его бесконечными воспоминаниями своего прошлого. "Это было со мною и со страной". Его студенческие годы прошли еще до нашей эры. Гонял яхты по Матвеевскому заливу. Влюблялся. Потрясал. Воевал. Довольно доблестно. Занимал должности, порой значительные. Теперь - ничего. Одна жена умерла. Вторая выгнала из квартиры. Перпенс - то есть персональный пенсионер. А Ольжич-Предславский, его ровесник, до сих пор развивает международное право и не устает. Ольжичи-Предславские. Ха! - Что, Твердохлеб, - хрипловатым, как у старого пирата, голосом сочувственно спросил Тещин Брат, - попал в дьявольскую орбиту? Выходи из нее по спирали. Вывинчивайся. Как говорит Ольжич-Предславский: "Эмоциональные стрессы в семье значимы постольку, поскольку они гонят человека из дому и толкают его на контакты с правонарушителями". Так что берегись, чтобы не оказаться в объятьях у делинквентов*. ______________ * Делинквент (лат.) - правонарушитель. - Делинквентов я не боюсь, - пытаясь подхватить шутливый тон Тещиного Брата, сказал Твердохлеб. - Делинквенты - это моя профессия. А сегодня я, пожалуй, просто утомлен и раздражен. - Сегодня или вчера? Твердохлеб не понял. Но и переспрашивать не было сил. Только взглянул вопросительно на Тещиного Брата. - Раздражен вчера или сегодня? - переиначил тот свои слова. - Разве это имеет значение? - Я говорю: уже сегодня. Нужно спать, а не спать еще труднее. Спираль и орбита. - А-а. Ну да. - Ты близко к сердцу не принимай. Женщин много, а сердце одно. Женщины, может, и замуж выходят, чтобы ссориться на законных основаниях. Женщины испытывают мужское терпение так же, как войны. Следовательно, как говорит мой высокоученый свояк, нужно иметь сильное эго и хорошо развитое суперэго. Не будешь уже ложиться? - Когда? Пойду на работу. - Досрочно? Хочешь дослужиться до генерального прокурора? - Может, и хочу. - Правильно. Как говорит Ольжич-Предславский: "Главное, чтобы муж не стал овощем, то есть огородным растением". Ты только не подумай, будто я завидую твоему тестю. - Я не думаю, - успокоил его Твердохлеб. - Каждый счастлив по-своему и несчастлив тоже по-своему. Но только не нужно суетиться. Вот ты не суетишься - и я тебя хвалю. Тянешь лямку - и тяни. - Я и тяну. А что? - Да ничего. А Ольжич-Предславский снова за океаном. Все летает. Ну, я поплетусь. Извини за вторжение. Племяннице хвост прикручу. Хвост у нее - только бы вертеть! - Не нужно. Виноват я. - Все равно прикручу! - уже выходя, пообещал Тещин Брат. Твердохлеб облегченно вздохнул. Прятал от старого насмешника книгу, с которой тот застал его. Не Гоголя - за Гоголя не страшно. У Твердохлеба в руках, когда вошел Тещин Брат, была книжка стихотворений. Сунул ее под себя, сидел как на угольях, страшно дрожал. В том суровом мире, в котором он жил, было не до поэзии. А Твердохлебу иногда хотелось почитать стихи. Читал и смущался. Кому об этом расскажешь? А впрочем, разве он не заслуживал оправдания? Уставал от слов, которые слышал на допросах, слов неискренних, путаных, беспорядочных. Уставал, раздражался и все больше убеждался, что все зависит вовсе не от самих слов, даже не от их значения, а прежде всего - от их расстановки, от их комбинаций и соединений. Сами по себе слова - обыкновенные знаки памяти. Но соответственно составленные, выстроенные в каких-то констелляциях, они могут стать точными и беспощадными, как в законах, грандиозными и вдохновенными, как у поэтов. У Бодлера: "И всюду тайною раздавлен человек". А какая тайна у него, какая тайна? Нелепое дело, в которое втянул его хитрый Нечиталюк. Только что зашумел на улице троллейбус, Твердохлеб тихонько выбрался в ванную, побрился (делал это бесшумно, потому что не пользовался электробритвой, отдавая предпочтение нержавеющим лезвиям), медленно оделся (все стандартное, магазинное, хоть и не всегда, к сожалению, отечественное), хотел незаметно выскользнуть из квартиры, но в передней натолкнулся на тещу. Мальвина Витольдовна вроде бы и не спала. По ней никогда ничего не заметишь. Стройная фигура в длинном узком халате, свежее прекрасное лицо, доброта, ум и вечная озабоченность о ком-то. Продолговатая сигарета дымила в тонких пальцах. Изящные руки и покалеченные, как у всех старых балерин, пальцы. - Теодор, вы же не завтракали! - Благодарю. Перехвачу что-нибудь на работе. - Вы не принимайте близко к сердцу. Хотя это трудно. Я вам сочувствую. Твердохлеб наклонился, поцеловал ей руку. - Я поеду. - Езжайте, езжайте. Лифтом он не пользовался, даже поднимаясь наверх, а уж вниз - и подавно. Третий этаж, хотя и высокий, - не беда. Сошел медленно, спокойно дождался троллейбуса, но пропустил машину: слишком полная. Сел в следующий троллейбус, смотрел, как за окном пролетают деревья, дома, тротуары, пролетает Киев, утреннее небо над ним, пролетает, наверное, и то, чего мы никогда не видим и не осознаем и что называем коротким таинственным словом: время. Когда ездишь по Киеву, вырабатывается соответствующий автоматизм перемещения в пространстве. Привыкаешь к номеру троллейбуса или трамвая, прыгаешь на подножку почти вслепую, остановок не считаешь, потому что работает внутри тебя своеобразный счетчик, выталкивающий тебя именно тогда и там, когда и где нужно. Мальвина никогда не думала, где выходить, - если бы не Твердохлеб, ехала бы хоть на край света. "Что, уже?" - удивлялась, когда он деликатно дотронулся до ее руки, показывая на выход. Поразительное равнодушие к внешнему миру. Выборочность информации - так можно было бы назвать это по-модному. Воспринимала только крайне необходимое или интересное по причинам, не поддающимся, как это водится у большинства женщин, никаким объяснениям и часто довольно далеким от здравого смысла. Мальвина вспоминалась помимо воли, хоть сегодня и не следовало бы. Снова станешь жалеть себя, а этого Твердохлеб не любил. К тому же необходимо было настроиться на твердость и непоколебимость. Сказать Нечиталюку все, что он о нем думает. Если придется, то сказать даже самому Савочке. Потому что главное - это истина и справедливость, справедливость и истина. Нечиталюк в отдел не явился. Умел исчезать, когда нужно. Не было и Савочки. Твердохлеб поскрипел дверью и к тому, и к другому, но спрашивать никого не хотел. Смешно жаловаться на Нечиталюка, еще смешнее расспрашивать, куда он завеялся. Нечиталюк мог бросить все на свете и помчаться куда-нибудь на обед, на именины, на рюмку, на хвост селедки, сидеть там и разглагольствовать. Отказаться от хорошего обеда и славной компании ради ненаписанного протокола или еще одной "бомаги"? Что более важно для человека - закон или хлеб? Я реалист, а посему утверждаю: хлеб всему голова! Сегодня и Твердохлеба подмывало махнуть куда-нибудь, плюнуть на все, спрятаться. Где, куда? От себя не убежишь. Сел за стол в своей комнатке, бессильно свесил руки. Ни мысли, ни жеста. В дверь заглянул Триер. Так Нечиталюк (он всем давал прозвища) окрестил их молодого работника, который устроился на работу по звонку к Савочке. Имел где-то в сферах влиятельного папашу, а потому после юридического не поехал укреплять законность в глубинах республики, а зацепился здесь. В дипломе были сплошные тройки, оттого и прозван Триером. - Ну! - бодро крикнул он Твердохлебу. - Как там профессура? Уже пищит у тебя? - Ты б у меня запищал, ох, запищал бы! - пообещал ему Твердохлеб. - Твое счастье, что не попал ко мне в руки. - Да ты что, сдурел? Что с тобой? Ну, даешь! - Закрой двери с той стороны! - тихо сказал Твердохлеб. - Пойду скажу Луноходу, что у нас еще один псих появился! - Пойди, пойди, да только он ведь не услышит, глухой. - А я ему напишу. - Катись от меня и пиши хоть на спине у Савочки! - закричал Твердохлеб, выскакивая из-за стола. Триер убежал, разнося весть о том, что с Твердохлебом несчастье. Может быть, именно этот панический крик и породил наконец Нечиталюка. Он появился в отделе после обеда и лучился такой наивностью и чистотой, как первый день сотворения мира. Однако Твердохлеба не растрогала эта наивность. Не дав Нечиталюку ни единого шанса выкрутиться, он прижал его всей тяжестью своего гнева и отчаяния: - Что ты мне подсунул? Как назвать это свинство? Я тебе кто - мальчишка? - Старик, все намного сложнее, - пробормотал Нечиталюк. - Что? Что сложнее? Если тут замешаны интриганы, почему мы должны им способствовать? Кто этот Масляк - подставное лицо или ученый карьерист? Кто за ним стоит, и при чем тут мы? - Я уже доложил Савочке, что за дело взялся ты. - Какое дело? Не за что ведь браться! - И Савочка взял дело под особый контроль. Твердохлеб слишком хорошо знал эти уловки Нечиталюка. - Может, Савочка пообещал уйти на пенсию после этого дела? - спросил он насмешливо. - Старик, ты, как всегда, попадаешь в яблочко! - И конечно же на это время Савочка залег в больницу? Вчера ночью его забрала карета, и он в реанимации или в биотроне? - Точно! Твердохлеб безмолвно застыл у дверей Нечиталюка. Нечиталюк испуганно засуетился вокруг него. - Старик, мы же знаем друг друга не первый год. Пуд соли. Ты должен понять. Начальство газеты читает. Со мной ты можешь комментировать что угодно вдоль и поперек. Могила!.. Ну! Что же ты молчишь? - А что говорить? - устало произнес Твердохлеб и понуро повернул к своей комнате-камере. Сел за столик, сжал виски, заныло сердце. Куда деваться? Посоветоваться с Семибратовым? Но тот снова расследовал где-то страшное дело об убийстве и исчез, наверное, не на один месяц. А ты остаешься с Савочкой... Сидел и думал не о себе, а о Савочке, о его непостижимости и даже мистичности. И как мог Савочка поддаться? Десятилетиями этот человек плел вокруг себя густую сеть загадочности, мифа, неприступности, а теперь оказалось (по крайней мере, для Твердохлеба), что вся эта мифология ничего не стоит. И все же Савочка принадлежал к явлениям непостижимым. Начать с того, что начальником их отдела была... женщина Феодосия Савична, которую бог знает когда и по какой причине насмешливо-неблагодарные подчиненные перевели в мужской пол и соответственно переименовали в Савочку. Поэтому говорилось и думалось об их вечной начальнице только в мужском роде. Твердохлеб тоже поддался этому автоматизму. Приземистая, бесформенная фигура, какие-то измятые, неопределенного цвета блузы, широкие, словно пожеванные, штаны, фуражка - торба (хоть сухари собирай) на растрепанной голове, вечная сигарета в уголке узкогубого рта, въедливая прищуренность, заговорщицки хрипловатый голос - вот и весь Савочка. Прежде всего: он был вечный. Следователи приходили и уходили, а он оставался, как народ. Ясное дело, Твердохлеб, как и все работники отдела, появился здесь, когда Савочка уже был, поэтому, как и всем другим, Савочка мог сказать ему: "Тебя взяли, а ты..." Савочка отдавал предпочтение безлично-множественному способу речи, словно бы не желая подчеркивать свой женский род, и, возможно, это тоже стало одной из причин перевода Феодосии Савичны в мужской пол. А говорилось всегда так: "Тебе поручили...", "От тебя ждут...", "Тебя обязывают...", "На тебя возлагают..." Нечиталюка Савочка взял когда-то в отдел, а со временем сделал и своим заместителем, видимо, потому, что Нечиталюк всегда был в прекрасном настроении, как и сам Савочка. Кроме того, Нечиталюк играл во все предлагаемые Савочкой игры: в дурака, в кинг и в шахматы. В шахматы Савочка играл плохо, часто проигрывал и тогда, безобидно улыбаясь, сгребал в горсть пешки и швырял их в Нечиталюка. Нечиталюк заливисто смеялся. Тогда Савочка хватал шахматную доску и замахивался на Нечиталюка. Тот смеялся еще заливистее, притворно ойкал, делая вид, что уклоняется от начальнических замахов, на самом же деле подставлял голову, надеясь на крепость крестьянских костей. Единство душ даже в отклонениях. Самым старшим в отделе был следователь, прозванный Луноходом. Старше самого Савочки. На пенсию его не отправляли, наверное, чтобы на его фоне Савочка казался хоть немного моложе. Когда рядом растут два дерева, одному из которых двести лет, а другому сто пятьдесят, то второе все же моложе первого. Луноходом прозвали следователя за неуправляемость. Савочка только запускал его на какое-то дело, а уж дальше Луноход готов был перевернуть мир вверх ногами и так оставить. Савочкин отдел ставили в пример. Почти стопроцентное раскрытие преступлений. Может быть, благодаря Луноходу? Потому что талантами тут, кажется, никто не отличался. Твердохлеб, просидев одиннадцать лет у Савочки, был не очень высокого мнения и о самом себе. На всех лежала печать посредственности. Савочка умел печатать. Все, что приближалось к Савочке, неизбежно должно было посереть. Кто серее, тот больший любимчик Савочки. - Гении нам не нужны, - скромно вздыхал Савочка и опускал глаза. - Гении кружат на орбитах и по спиралям, а нам подавай не орбиты, а приземленность и не спирали, а прямолинейность. Ближе к простому человеку. Чтобы вот так прильнуть к нему и услышать, как у него сердечко: тук-тук. А гений этого не сможет. От гениев у нас оскомина. Ну ладно. Лунохода он взял, чтобы казаться моложе, чтобы тот раскрывал самые безнадежные дела. Нечиталюка держал как собственное отражение. Твердохлеба терпел потому, что тот был зятем светила международного права Ольжича-Предславского. А зачем взял Триера? Может, чтобы на его фоне выглядеть гением? А Косокосу? Потому что у нее муж - железнодорожный прокурор? Косокосой они называли единственную, кроме Савочки, женщину в их отделении. Молодая, высокая, статная, роскошные волосы спадают на лицо. Любила себя, носила красоту, как вывеску. Нечиталюк хвастался, что спал с ней. Но тут же потирал руки и испуганно шептал: "Я тебе этого не говорил, хотя и так все знают". Если это и правда, то разве Савочка мог заботиться о чьем-то удовлетворении? Вряд ли. Может, окружал себя нечиталюками, чтобы подчеркнуть свою незаурядность? Хотя, что бы ни приплывало к их берегу, не отталкивал. - Что? - удивлялся он, когда ему говорили о плохом работнике. - Убрать, уволить? А что будет без него? Произойдут абсурды, бедламы и кавардаки. Малоученый и недоученый? А кто из нас доученый? Думаете, я - кто? Откуда и как? Пустила меня на свет мама, и по свету вела она, царство ей небесное. И без всяких наук. Мне там двадцать с чем-то, а колхозники возьми да и прокричи меня председателем колхоза. Я к маме: "Что делать?" А мама говорит: "Раз уж люди доверили - старайся..." Через три года вызывают в район и говорят: есть такое мнение, чтобы назначить вас районным прокурором. Как? Без образования, без ничего? Я ведь о юриспруденции - вроде как о колдовстве или домовом. Бегом к маме: так-то, мама, и так, что делать? А мама: председателем тебя ставили, разве ты умела? И теперь не умеешь, а ставят. Вот и присматривайся да будь послушной, тогда и прокурором станешь. Разве кто-нибудь учил первого прокурора? Нужно отдать должное Савочке: времени напрасно не терял, высокая ответственность и обязанности заставили получить высшее юридическое образование, - и кто теперь упрекнет за эту откровенность о прошлом? Савочка был откровенен и доверчив. Делает ли людей откровен