ность добрее или справедливее? Этого Твердохлеб не мог бы сказать. Твердохлеб понимал, что он не Гамлет и Савочка не Полоний, тем более что для Савочки безразлично: Полоний, Петроний или Плутоний. Если бы ему сказали о Шекспире, он бы мило отмахнулся: "Золотко, Шекспир-пепскир, а кто будет бороться с преступностью?" Твердохлеб не принадлежал к Савочкиным оруженосцам, но в первые годы своей работы в отделе и ему приходилось иногда сопровождать начальство в его похождениях с Нечиталюком или еще с кем-то из следователей. Заходили в кавказский подвальчик на Крещатике (теперь этого ресторанчика давно нет), Савочка пил мало, повторяя свое любимое: "Для малого тела - малый алкоголь". Вот под таким руководством работал Твердохлеб. Начальников мы себе не выбираем - они выбирают нас. Почему Савочка остановил свой прищуренный взгляд на молодом следователе и забрал его из районной прокуратуры к себе, Твердохлеб так никогда и не мог понять. На первых порах чувство благодарности затуманивало ему глаза, когда же присмотрелся к Савочке, то уже стал зятем Ольжича-Предславского. Выступать против своего недавнего благодетеля? Непорядочно. Он решил оказывать сопротивление молча, считал, что сохраняет независимость, не поддается Савочке ни в чем. Теперь все открылось ему, и он содрогнулся от ужаса и отвращения. Мы ненавидим сильнее всех тех, кого лучше всего знаем. Разве классовая ненависть может сравниться с враждой, вспыхивающей между людьми, близкими по работе, или между родственниками? На работе это называется спором, в семье - просто грызней. Может быть, именно поэтому наибольшее количество преступлений выпадает на семейные праздники - бьются, режутся, стреляются на свадьбах, на именинах, даже на похоронах. Печальная статистика человеческой несовместимости. А как ему дальше выказывать терпеливую совместимость с Савочкой после того, как тот толкнул его на неправедное дело? Знал, на что посылает, но послал, а сам отряхивает перышки, поспешно спрятавшись в больнице. Твердохлеб знал теперь точно: он ненавидит Савочку. Наконец открылось ему, и уже навсегда. Он ненавидел его фантастическое пустословие, прикрытое улыбочкой и равнодушной любезностью, ненавидел несуразную внешность, кепку-торбу, помятость фигуры, которой Савочка изо всей силы подчеркивал свою воинствующую скромность. Скажет о своей ненависти всему свету, а прежде всего - самому Савочке. Домой идти не хотелось. А собственно, куда идти? Не его это дом, чужой он там, одинокий, сирота. Сиротство свое Твердохлеб ощущал часто и тяжко, хотя, в общем-то, был не таким уж сиротой. Имел двух сестер. Старшая, Клава, в совхозе где-то под Харьковом, младшая, Надька, в Куйбышеве на заводе. Но у всех свои заботы, не было времени съехаться вместе, увидеться, переписывались вяло. Что писать? Сестрам - о трудовых успехах, а ему - о борьбе с правонарушителями? Одиночество толкало Твердохлеба к книгам, тем паче что жил он теперь словно в библиотеке, среди книжных завалов Ольжича-Предславского. Книги были как бы сном, его жизнь двоилась на работу, краткий отдых с серыми снами из будничной жизни, и снами неслыханными, где встречался с необычными людьми, удивительными словами, неразрешимыми делами, где с ним случались приключения, которых никогда не могло быть в действительности, где он прослеживал родословные, ведущие в глубину столетия, в предвечность, к пращурам и прамыслям. Мы проводим в снах почти половину жизни. На работе - обязанности, тоска и изнурение, а сны - освобождение, радость, восторги и надежды. Твердохлеб задремал, сидя за столом, снилась ему незнакомая огромная река с такой густо-зеленой водой, что она казалась навеки мертвой. Он вздрогнул от этой страшной воды, на самом же деле оказалось - от стука дверей. В отделе часто кто-то задерживался до позднего времени. Одних понукала работа, другие изображали усердность. Савочка с Нечиталюком играли в шахматы, а Косокосая готовила им чай. На этот раз компаньоном Твердохлеба оказался Фантюрист. Так звали молодого следователя, который увлекался фантастикой, дышал по системе йогов, стоял ежедневно на голове, с работы и на работу бегал через весь Киев, удивлял Твердохлеба (да и всех, кто его знал) поразительной эрудицией. Знал все на свете, мог прокомментировать закон царя Ашоки, "Русскую правду", литовский устав, мусульманское право "меджеле", мигом выдавал справку по любой области знаний - фантастический парень! - Здоров, Твердохлеб! - радостно закричал Фантюрист, влетая в комнату. - А я думал: страдаю один. Савочка всучил мне одно мертвое дело и дал срок. А какой там срок, когда оно не движется! Слоняюсь по коридорам и своим экстрасенсом улавливаю: кто-то тут еще страдает. К твоим дверям - точно! Тебе, я слышал, ученых подкинули? Он бросил взгляд на раскрытый сейф за спиной у Твердохлеба, увидел в глубине тощую папочку, где и до сих пор, кроме заявления Масляка, ничего не было, поцокал языком: - Да, слабоваты трудовые достижения! Экономисты сушат головы над тем, как приспособить людей к малоурожайным годам и малометражным квартирам, а наш Савочка все норовит приспособить нас к бесплодным делам. Бесплодное? - Бесплодное, - кивнул головой Твердохлеб. - Ну, тогда сам господь бог велел рассказать тебе новую фантюреску. Хочешь? - Не очень. - Все равно послушаешь, потому что деться тебе некуда. Значит, так. Завод. Несерийная продукция. Считай, поштучные планы. Ну и приписочки к плану. Букеты, гирлянды, паникадила! Добрался я до самого директора, обкопал его со всех сторон, обложил, а затем по своему методу - не вызываю, а по-джентльменски с визитом вежливости иду туда. Еду троллейбусом, как все полноправные граждане, заказываю пропуск, добираюсь до приемной, секретарша, как та тигрица, - вам куда? Где директор? У себя. Я пройду к нему. Минуточку, нужно доложить. Не нужно докладывать, потому что у меня вот. И удостоверение ей под нос. Нет, нет, так нельзя. Я работаю тут тридцать лет и знаю порядок. Ну, трудовой стаж надо уважать. Она идет к директору, я жду. Приходят люди, все ждем - секретарши нет. Тогда я спокойненько открываю дверь и... Кабинет, как и полагается, на целый гектар, столы, стулья, диван, ковры, телемеханика, электроника, три окна, все есть, а людей нет. Где люди? Где директор, где секретарша? Запасная дверь? Нет. Окна все закрыты. Да и восьмой этаж - не полетишь с ветерком. Замкнутая комната, а в ней уже и не убийство, а исчезновение сразу двух человек! Ну! Эдгар По и Агата Кристи! Я туда, я сюда - и следа нет! Фантюреска! Поднял я там всех, перетрясли, пересмотрели, переворошили - нету! Я так и уехал, а уже в троллейбусе хлопнул себя по лбу. Секретарша же сама сказала: тридцать лет сидит в приемной. Понимаешь, что это означает? Он перебежал комнату туда и обратно, поднял палец, призывая Твердохлеба к сосредоточенности и заинтересованности. Твердохлеб не проявлял ни того, ни другого. - Не там искал! - радостно захохотал Фантюрист. - Действовал примитивно, а нужно бы включить экстрасенс и пойти по линии бюрократизма высшего класса! Вскочил я в троллейбус, идущий в обратную сторону, бегом назад, заскакиваю в дирекцию, в кабинет. Точно! На столе папка "К докладу", в ней ерунда собачья, а сверху два великолепных листа. Зеленый и желтый. Ясно? Директор - зеленый, секретарша - желтый. Кафка! Ты мог бы догадаться? Что - не веришь? Да это же как дважды два! А случай с допрашиваемым, который влез в следователя? Не слышал? Хочешь, расскажу? Влез в следователя, как в комбинезон. Никакие врачи не могли спасти. Хирургия оказалась бессильной. Фантюреска. - Слушай, - устало посмотрел на него Твердохлеб. - Ты бы сегодня мог заткнуться? - Как ты сказал? Заткнуться? Ну, ты даешь! Никто не слышал от тебя. Зять самого Ольжича-Предславского - и такая лексика. Это уже целая фантюреска. Выгоняешь? - Иди, иди! Фантюрист исчез, а Твердохлеб поднялся и попробовал ходить по комнатке. Теснота, покинутость, отчуждение, неволя. Все, чем он щедро одаривал своих преступных "клиентов", возвращалось к нему со щедростью, можно сказать, зловещей. Ирония судьбы? Комплекс Немезиды, которого так пугались древние греки? Где те греки и где те немезиды в нашем взбаламученном мире? Когда-то преступность была как бы сельской, что ли. Поэтому вокруг городов насыпались большие валы и выстраивались крепкие стены. Грабители нападали на богатые караваны, кареты вельможных путешественников, переезжающих из города в город. Когда города разрослись, преступность перекочевала на их улицы и стала проблемой городской. Кражи, грабежи, даже убийства все больше становятся в наше время анахронизмом, а на первый план выходит преступность больших групп, белых воротничков, целых кланов и прослоек. На фоне хозяйственного маразма, служебной тупости. Савочка, вопреки тому, что был недоучкой, а может, именно благодаря этому, тонко прочувствовал наступившие перемены в обществе и своевременно переквалифицировал свой отдел. Старался брать дела, для которых предусмотрены официальные статьи в уголовном кодексе. Приписки к выполнениям планов... Поборы... Распутывая паутину этих преступлений, точно не зафиксированных в уголовном праве, следователь уже сам мог так или иначе квалифицировать их, как выражался Савочка, "подсортировать" их под ту или иную статью. А как же со святою святых всех криминалистов: Nullum crime sine elge*? Ну-ну! Какая наивность вспоминать все эти ветхозаветные высказывания в эпоху жестокого диктата экономики! Когда счастье людям может обеспечить только экономика (а в этом их убеждают ежедневно и ежечасно), то понятие правды и кривды не имеет никакого значения. Экономика не может быть ни доброй, ни злой, а только успешной или неуспешной, ничтожной, преступно извращенной. И вот с такой извращенностью экономики должны бороться юристы. Что может быть благороднее? ______________ * Ни одного преступления вне закона (лат.). До сих пор Твердохлеб, кажется, утешался этим благородством и закрывал глаза на все видимые недостатки своего начальника, а сегодня демоны сомнений налетели на него, как на гоголевского Вия, и подняли ему веки. Утешал себя мыслью, что всегда действует самостоятельно и самочинно, без понуждений и надзора, не имеет над собой никаких начальников, как Порфирий Петрович? Ему навредила чрезмерная начитанность. Оказавшись в квартире Ольжичей-Предславских и увидев целые пирамиды книг, он набросился на них с жадностью и чуть ли не с отчаянием в надежде преодолеть чувство покинутости, которое носил в себе после того мутно-желтого рассвета, когда погибли в куреневской катастрофе его родители. Чужие слова, чужие мысли, чужая правда, чужая красота, а где свое, и что свое, и когда, и кому? Он метался по комнатке, не решаясь заглянуть в открытый сейф, где лежала тонюсенькая папочка с заявлением Масляка. Сколько зла, несправедливости, вражды может вместить ничтожный листок бумаги! Что бы там ни думали все, кого Твердохлеб выводил на чистую воду, совесть его до нынешней поры еще не омрачалась, он знал, что действует ради добра и принадлежит к людям добрым, потому что справедливые всегда добры. А злость пожирает их неустанно и неутолимо. Как тот злой титан у поэта: "Живые ткани ел, а тело было звук". У поэтов и судей бог один и тот же - Аполлон. У греков он считался самым высоким защитником справедливости и тех, кто нарушал закон Зевса, наказывал стрелами, которые пускал из серебряного лука. Прекрасные басенки. Особенно для человека, у которого нет приюта в городе на два миллиона жителей и тысячу пятьсот лет истории. Можно бы позвонить дежурному старшине и попросить чая. Следователи часто задерживались допоздна, когда нужно было ускорить то или другое дело, и тогда старшина ставил электрический самовар и заваривал в стаканах крепчайший чай из аэрофлотовских пакетиков. Но сегодня не хотелось звонить даже старшине, этому доброму духу ночных тревог и бессонницы. Тогда, словно испытывая Твердохлебову стойкость, телефон зазвонил сам. Звонил так долго и упорно, что у Твердохлеба невольно зародилась слабая надежда: а вдруг Мальвина? Но тут же отбросил эту надежду. Чего быть не может, того уже не будет никогда. Каждому отмеривается счастье или несчастье по неведомым законам, таинственным, как сама смерть. Может, в этом неведении и высочайшая привлекательность жизни? И тогда как же человеку не сломаться под страшным бременем неожиданных открытий и безнадежности? Быть может, этот телефон несет ему еще одно тяжелое открытие, может" судьба решила испытать его стойкость безжалостно и до конца? Твердохлеб снял трубку. Звонил Нечиталюк. - Старик! - закричал он почти радостно. - Я тебя вычислил! Знал, что ты сидишь там. Хвалю за добросовестность! - При чем тут моя добросовестность? - недовольно буркнул Твердохлеб. - Ведь сидишь над делом... - Имею право сидеть над чем хочу. - Да кто же против, кто? А я вот подумал: что, если нам с тобой махнуть куда-нибудь на природу? Твердохлеб молчал. - Ты меня слышишь, Федя? - Слышу. - Так что? - Никуда я не поеду. И вообще... - Суду ясно. Жди - через полчаса я там. И уже где-то бежит, заводит свои купленные на отцовские деньги "Жигули" и мчится сюда. Убегать от Нечиталюка? Бессмысленно. Да и некуда. Оставалось покорно ждать. Нечиталюк вбежал в комнату, потирая руки. - Старик, придумал! Рванем в какой-нибудь аэропорт! Лучше Борисполь. Дальше от центра, от женщин и от начальства. Ресторан там хоть и до трех ночи. А потом - встречать и провожать самолеты. И восход солнца - в Борисполе. Из самой Полтавы солнце - представляешь! Ты киевлянин, тебе оно и ни к чему, а я полтавчанин! Видны шляхи полтавские... Ну как, едем? Он продолжал тарахтеть и на лестнице (лифтом ночью пользоваться не хотелось), и в машине. Типичный комплекс человека с нечистой совестью. - Я тебя вычислил. Позвонил к Ольжичам, твоя змея как зашипит: "Можете забрать его себе!" Дескать, нет тут никаких Твердохлебов, ну и так далее... Тут суду все стало ясно: сидишь в отделе и сушишь голову над профессурой. Думаю: а почему бы нам не посушить головы вдвоем! - Ты б лучше в машине прибрал, - посоветовал Твердохлеб. - Свинюшник на колесах. А еще хвастаешься, что охмуряешь женщин и без конца возишь их на своих "Жигулях". - Именно для женщин, именно для женщин! - радостно закричал Нечиталюк. - Ибо если женщина увидит чистоту в машине, да еще коврики, куколки, чертики и финтифлюшки всякие - возненавидит вмиг! Настоящие женщины терпеть не могут чистюль и педантов. Для них главное - широкая душа. А у меня она - видишь? - Он разбросал руки, словно охватывая весь ночной простор. - Держи лучше руль. - Старик, стопроцентная гарантия безопасности! Пятнадцать лет за рулем, ни единой дырки в правах! - Тыкаешь каждый раз свое удостоверение, наверное? - Может быть, все может быть. Каждый ответственный работник должен иметь в карманах полтора килограмма удостоверений. А у нашего Савочки целых два. Кстати, тебе привет от Савочки. - Он же в реанимации! - Привет из реанимации! Там с одной стороны банки-склянки, а с другой - телефон. А где есть телефон, туда Нечиталюк дозвонится! Даже к мертвому, если он мой начальник. - А как ты думаешь, - неожиданно спросил Твердохлеб, - кто был начальником у Порфирия Петровича? - У Порф... у кого-кого? В каком он отделе? - У Достоевского. - Ну, старик, ты даешь! В какие дебри залез. - А что? Ты бы не захотел стать приставом следственной части? Контора, служебная квартира при ней, еще одна, уже собственная, квартира в городе. Все дела ведет, как сплошное художество, психология, полет фантазии. Трам-та-ра-рам, струна звенит в тумане. Ну как? - Ты не даешь мне сосредоточиться. Знаешь правило: за рулем не разговаривать. Давай я тебя довезу до Борисполя, а там поговорим. - Сам же завел разговоры. - Ну, я же по-простому, а ты в дебри. Знаешь же, что я книг не читаю. Как сказал герой: слова, слова, слова! Ты думаешь, Савочка взял бы меня заместителем, если бы я читал книги? - Не взял бы. - Вот то-то и оно! А думаешь, держал бы в заместителях, если бы я так, как вот ты, зарылся в библиотеках? - Я никому не мешаю, кажется. - Го-го, ему кажется! Скажем, обо мне Савочка знает точно: назавтра после того, как я стал его заместителем, я побежал в магазин игрушек, купил детскую лопатку и начал подкапываться под него, чтоб сковырнуть и стать на его место. Почему детскую? Потому что большую лопату сразу заметят. Но детской копать нужно долго, а Савочка терпеливый, дескать, пусть там Нечиталюк гребет. А стал бы я читать, тогда - стоп! Зачем читает? Чтобы найти ходы и выходы. Кому и против кого? Суду ясно. Тип подозрительный, нужно немедленно убрать. - Ну хорошо. А о чем же вы с Савочкой говорите целых десять лет? Ходите чуть ли не обнявшись, друг без друга жить не можете... - А я ему о князе Потемкине. - О каком Потемкине? - О Таврическом. - Откуда же ты о нем узнал? - А черт его маму знает! Где-то что-то слышал, вот и перевираю Савочке, а он наставляет свои уважаемые уши. А то еще - как я на похороны Сталина ездил. Савочка очень Сталина любит. Говорит, тогда был во всем порядок. Ну, я ему и заливаю. Хочешь - и тебе кое-что расскажу. Вот приедем, сядем - и выложу. У меня, старик, приключения были - ой-ой! - По-моему, я уже слышал об этом раз сорок или сто сорок. - Не все, не все! Есть там пунктик, о котором даже Савочке я - никогда. - Для меня берег? - Ну, старик! Ты же знаешь, как я к тебе... - Слушай, - сказал Твердохлеб, - мы ведь с тобой следователи или кто? - Ну? - А следователи больше всего не любят чего? - Ну, вранья. - Так вот, давай и ты без вранья. Нечиталюк засмеялся облегченно. - Сбросил ты мне камень с души. Каюсь: хотел поднять твой тонус. Позвонил тебе домой, Мальвина твоя, как змея... - Уже говорил об этом... - Забыл! Голова забита знаешь как... Ну, подумал: Киев большой, а человеку прислониться негде. А у человека душа какая! Ты думаешь, мы не видим, какая у тебя большая душа? Твердохлеб насмешливо продекламировал: - О боже! Моя большая душа уместилась бы в ореховой скорлупе, и я считал бы себя владельцем бескрайнего простора, но мне снятся плохие сны, плохие сны... Это сказано четыреста лет назад Шекспиром. А совсем в другом конце света и в другое время мусульманским мудрословом сказано так: "Всевышний, ежели повелит, может все твари, составляющие и этот видимый мир, и иной, небесный, совокупить вместе и уместить их в уголке ореховой скорлупы, не уменьшая величины миров и не увеличивая объема ореха". Так непостижимо объединяются времена, смыкаются знания - и наполненность душ, рядом с которой человеческая дурость кажется дурным сном... Это я думал сегодня. С опозданием на десять лет. К сожалению. Думал о себе, о нас всех, а прежде всего, разумеется, о нашем Савочке. Нечиталюк небрежно похлопал по рулю автомобиля. - Старик, это вывихи мозга. Я тебе открою секрет. Хочешь? Ты можешь читать целую тысячу лет, проглотить все библиотеки мира, но все равно никогда не будешь знать того, что знает Савочка сегодня и что он будет знать завтра. В этом-то вся закавыка! Моя ошибка в чем? В том, что я тебя везу, как на волах! А нужно - вот так! Он прибавил газу, "Жигуленок" рванул, словно вознамерился взлететь в ночной простор. Собственно, Твердохлеб не имел бы ничего против. Пусть бы рассыпалась эта машина в прах. Фантюриста бы сюда - тот бы придумал способ перейти в другое состояние, чтобы избавиться от этого ощущения гнетущего, словно заранее кем-то придуманного кошмара. - Поворачиваем! - весело закричал Нечиталюк. - Ироплан прибывает в иропорт! Сейчас мы с тобой, Федя, культурно отдохнем! - Поздно, - сказал Твердохлеб. - Боишься, что ресторан закрыт? Для меня никогда не поздно! - Вообще поздно, - сказал Твердохлеб и замолк до самого аэропорта. Молчал и тогда, когда ставили машину, когда пробирались между полусонными пассажирами, когда слонялись на втором этаже у закрытых дверей. Нечиталюк куда-то исчез, долго пропадал, потом за одной закрытой дверью вспыхнул свет, раздвинулись складки плотной ткани, чей-то глаз нашел фигуру Твердохлеба, чей-то палец поманил его... - Ну, что я говорил! - встретил его Нечиталюк, потирая руки. - Устраивайся вот тут, выбирай, что выпить, что закусить, теперь можем хоть до утра... - Не хочется ничего, - сказал Твердохлеб. - А мы через "не хочется"! - подмигнул Нечиталюк смуглой официантке, незаметно возникшей у них за спинами. - Сделаем так, - вслух думал Нечиталюк. - Предоставим начальству право проявить инициативу. Все уже закрыто, плиты погашены, рабочий день закончен. Не станем нарушать законы о труде! Несите, дорогая, все, что сможете принести. Договорились? Официантка так же незаметно исчезла, Твердохлеб даже засомневался: была ли она здесь вообще? Смотрел туда, где она только что стояла, не в состоянии оторвать взгляд. Мальвину напомнила, что ли. Но какое это имеет значение? Нечиталюк перехватил взгляд Твердохлеба. - Хочешь, я тебе ее организую? - Не будь циником. - Она же так и стрижет глазами! Не каждый день здесь ребята из прокуратуры! - А ты уже разболтался? - Нужно ведь было создать впечатление? Я им сказал, что до утра должны сидеть в ресторане, потому что следим за международным преступником. Спешить же нам некуда! А эта девушка... На твоем месте, после того как эта твоя змея, да каждый бы муж... Как это мы в школе когда-то учили: "Будешь мне знать, когда я тебе повешусь!" Ну, до сих пор помню! - Не следует так о литературе, - осуждающе заметил Твердохлеб. - А как же следует? Я применяю ее в мирных целях. - Литературу нужно уважать, может быть, больше всего. - Это почему же? - Как тебе сказать? - Твердохлеб немного подумал. - Хотя бы потому, что она беззащитна. Нам дает все, а требовать от нас не может ничего. Но, несмотря на свою беззащитность, она оказывается удивительно стойкой. Скажем, в наше время все в мире поддается упрощению: дома, в которых мы живем; транспортные средства, при помощи которых мы передвигаемся; одежда, которую носим; фонари, которыми освещаем свои ночи. Литература не подчинилась упрощениям - напротив, она усложняется, становится богаче, как и человеческий дух в его самых высоких проявлениях. - Ну, закрутил! - поцокал языком Нечиталюк, помогая официантке размещать на столике тарелочки с закуской, бутылки, бокалы. - Извини, - когда они остались одни, тихо промолвил Твердохлеб. - Я, кажется, говорю совсем не то. - А когда мы говорим то и кто говорит? - наклонился к нему Нечиталюк. - Все хотят слышать только приятное, а правда ли это, истина ли - это никого не касается. Выпьем немного? - Ты же за рулем. - До утра далеко. - Все равно я с тобой не сяду. Это преступление. Поеду автобусом. - Ага! И совершишь двойное преступление! Ну, до утра далеко. Выпьем, чтобы дома не тужили! Алкоголь - залог дружбы. Водка была теплой и вкатилась в желудок, словно напалм. Твердохлеб скривился, брезгливо отодвинув от себя рюмку. - Да ты закусывай, закусывай! - смачно обсасывая хвост селедки, посоветовал Нечиталюк. - Огурчик вот, луковичка, селедочка, колбаска. - Не хочется. - Может, еще по одной? - Пей сам, если хочешь. - Кто ж ее хочет, такую горькую, - так нужно же! - Нечиталюк опрокинул еще одну рюмку и вовсю заработал челюстями. - Я тебе обещал о моих приключениях... О том, чего и Савочка не слышал никогда... А почему не слышал? Потому что я не рассказывал. А почему не рассказывал? Ситуация. То мы были в дружбе с китайцами, "Москва - Пекин", "Москва - Пекин", музыка Мурадели, а то рассорились, - и ни тогда, ни потом никак я не мог рассказать, потому что у меня оно все связано как раз с китайцами... Ты помнишь нашего декана с юридического? Такого пузатого? Ты еще застал его, он там просидел полвека. Вьедливый был - ужас! Умирает Сталин, в университете перепуг и суета, в актовом зале портрет вождя, знамена, венки, траур, почетный караул. Ну, на видном месте профессура, доцентура, старшекурсники, а нас, первокурсников, запихнули по углам, я оказался где-то за окнами, обо мне забыли, никто не прислал замены, стоял я, стоял да и задремал, поскольку по ночам студент не спит если не из-за науки, то из-за девчат, а днем только думает, где бы минут шестьсот покемарить. Ну, только я задремал, наш пузатый тут как тут. Что такое? Сон на посту? Позор! С какого курса? Как фамилия? Считайте, что вы уже не студент. Завтра будет приказ. Видел такого? Всенародный траур на него не действует. Ну, куда мне? Плюнул я на все, одолжил у ребят деньжат на вокзал - и к кассам. Думаю: пострадал за товарища Сталина, так хоть докажу всем этим пузатым, что не они его любили, а я, - рвану в Москву на похороны! Туда-сюда - билетов никаких. И поезда в Москву не идут, и пешком не доберешься - не пустят! Ну, ситуация! А тут какой-то международный поезд! Я к одному вагону, к другому - стоят проводники на ступеньках и каблуками в зубы тычут. Хоть убейся! Пока не наскочил на проводницу. Такая симпатичная деваха, я ей - морг, она и пустила меня в вагон, только предупредила, чтобы на ходу я перебрался в другой вагон, а то ей нагорит. Прошмыгал я тогда по всем вагонам всю ночь. А наутро - стоп. В Москву и международный не пропускают. Километров за сорок стал поезд и стоит. А мороз, а снег - конец света. Пешком, говорят, тоже не пускают, заставы на всех дорогах. Так что ни по шпалам, ни по шоссе. Думаю: а если напрямик? У нас же дома только прямиком и ходят. Подыскал я еще двух парней - рванули. Рыскали по снегу целый день, к вечеру добрались до столицы, а там вылавливают нашего брата не только на дорогах, а всюду! Ну, я прорвался - и в центр. Снова пешочком, потому что никакой транспорт в центр не пускают. И пробирался-то вслепую, поскольку сроду в Москве не был. Это меня и спасло, потому что ловили людей нормальных, а я пер в Колонный зал как малахольный. Снова нашлись у меня кореши - один москвич, другой тверской. Москвич и провел нас. Дворами, подвалами, через какие-то рвы, свалки, выскочили чуть ли не из-под земли именно там, где надо, а там - грузовики и между ними солдаты. Мышь не проскочит. Мы напролом. Солдатики на нас, обоих моих корешей зацапали, а я - раз! - и пристроился к колонне, которая продвигается к Колонному залу. Тишина, торжественность, траур, слезы. Я тоже надул щеки, скривился, опустил голову, свесил руки, подошвами по асфальту шурх-шурх, а сам жду - вот прибегут солдаты и выдернут меня из колонны как репку. Но вроде никто не трогает. Глянул я украдкой туда и сюда, а я - с китайцами! Вскочил просто в середину их делегации, теперь иду с ними - то ли переводчик, то ли сопровождающий, то ли кто его знает! И китайцы идут себе, не обращают на меня никакого внимания, грустные, тихие, убитые горем, а больше всех горюет тот, что рядом со мной. Маленький такой, худенький и плачет так горько, аж слезы по щекам льются - и на воротник из какого-то рыжего меха, и на пальто. Никогда не видел я, чтобы так лились слезы у мужчины. Ну, идем потихоньку дальше, китайчик этот плачет еще горше и тут вдруг замечает меня и как стукнет кулаком под бок. Я подумал, что он хочет, чтобы и я заплакал. Ну, скривился еще больше, показываю ему, как я горюю. А он меня еще больнее как врежет! А слезами заливается, словно малое дитя. Вижу: нужно давать деру. А куда? Все идут один в один, с обеих сторон охрана, никто никуда, где идешь, там и иди, куда тебя поставили, там и стой. Я чуть в сторону - китайчик за мной. Я отстаю - и он отстает. Я вперед - и он вперед. И плачет же, плачет и бьет меня, как барабан. А кулачата у него будто из железа! Я уже ему и "Москва - Пекин" попытался напеть - лупит меня еще и покрикивает что-то по-своему. Видимо, выгоняет из своего строя, в общем, непонятно что... Ребята наши из охраны так и сверлят меня глазами, а в китайскую шеренгу, видать, права не имеют... А китайчик плачет и бьет меня, плачет и бьет. Уже мы и в Колонный зал вошли, уже на второй этаж поднялись, откуда сделали проход к гробу товарища Сталина, а китайчик бьет меня и на первом этаже, и на втором. Может, думаю, хоть возле товарища Сталина не будет бить. Где там! Как увидел он нашего мертвого вождя вблизи, глянул на него в гробу, в его мундире простом, с реденькими усами и к тому же немного поклеванного оспою, так словно бы осатанел. Стал молотить меня обеими руками, плачет, бормочет что-то и молотит меня как цепами. А все смотрят и думают: вот переживает человек, вот уж какое у него сердце... Ну, а у меня синяки на боках две недели не сходили. Зато уж как приехал, так пузатый декан сам прибежал с извинениями... Да об этом ты знаешь. Как били меня - этого еще никому никогда... - Мало тебя били! - сказал Твердохлеб. - Да ты что? Как это - мало? - Бил один китайчик, а нужно - чтобы жизнь била. Тогда бы ты не был таким счастливчиком. А то - как Савочка. После того как вы меня толкнули на профессора Кострицу, смотреть на вас не хочется. - Ну, старик! Ну зачем? Какой-то там эпизод, а ты... - Эпизод? Ты же там был. Один вопрос - и уже все ясно. Обвинения безосновательные, нелепые, преступные. У Кострицы абсолютное алиби. - Алиби относительно смерти жены Масляка, но не в отношении взятки. Ты можешь мне доказать, что Кострица не берет взятки? - А ты можешь доказать, что не берешь? - Я? - Ты. - Старик, я же советник юстиции. - Но тебя можно обвинить точнехонько так, как профессора Кострицу. Ты вот только что взял взятку. Взятку за должность, за звание, за служебное положение. Тебя пустили в закрытый ресторан, поят, кормят, холопотствуют перед тобой. Вот и взятка. Угодничеством и раболепием. Нечиталюк смотрел на Твердохлеба со смешанным чувством опаски, удивления и даже уважения. Он молча пододвинул налитую рюмку Твердохлебу, и тот так же молча, очевидно, не думая, зачем он это делает, выпил. Нечиталюк облегченно вздохнул: - Пьешь - значит, человек нормальный. А то я уже испугался. Старик, так нельзя. Я же старше тебя, а Савочка еще старше. Старость нужно уважать. Это записано везде. - Возраст не причина для несправедливости. Нечиталюк испуганно замахал на Твердохлеба руками. - Старик, я тебе этого не говорил! - Да не ты - я сказал тебе. И самому Савочке скажу! - Савочки ты не увидишь. - Я знаю: ускользнет. Он всегда ускальзывает. Тогда слушай хоть ты. Может, когда-нибудь наберешься мужества и внесешь в его уважаемые уши то, что нужно. Нечиталюк быстренько опрокинул рюмку, с хрустом заев огурчиком, потер ладони. - У нас с ним разговор односторонний: сверху - вниз. Я способен быть только подчиненным, потому и держусь. А держусь, чтобы защищать всех вас. Ибо придет какой-нибудь Луноход - съест живьем и без соли. Стою как скала. Великая китайская стена. Змеиные валы. Все удары на себя. Простым людям Савочку употреблять большими дозами вредно. Его можно выносить только тогда, когда он порхает где-то в высших сферах или черт его маму знает где. Я человек добрый и пропускаю к вам одну только доброту Савочки. Зло задерживаю, как фильтр. Старик, все мы смертны. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на озлобление. Если хочешь, ты для меня был образцом, идеалом доброты. А тут зацепился за этих ученых - и на тебе, вдруг какое-то затемнение! Плюнь! Давай лучше выпьем и все забудем! - До сих пор я был слепым, - вздохнул Твердохлеб. - Слепым и глупым! Думаешь, почему Савочка толкнул нас на это высосанное из пальца дело с учеными? Ну да! Я случайно узнал, что Кострица вроде бы ждет присвоения Героя Труда. Не знаю, как это делается, но знаю, что существуют какие-то мудрые государственные нормы, какая-то высшая сдержанность, и когда один ученый получает такое звание, то другие должны еще подождать. Допустим, что кроме Кострицы были еще претенденты (а они всегда есть!) и кто-то из них решил как-то дискредитировать профессора, а тут как раз произошло несчастье с женой Масляка, - его и толкнули написать заявление. Состояние у него такое, что человек способен на все. - И ты думаешь, Савочка мог впутаться в такое интриганство? Старик, он человек осторожный, как черт! - Может, Савочку недоучили? - сказал Твердохлеб. - Удивил и наругал! - захохотал Нечиталюк. - Да недоучками забиты все электрички! - В электричках пусть себе ездят. А когда становятся случайно над тобой? Представляешь, какое это зло? Если человек специально не учится, он живет спокойно и без претензий делает свое дело. Если учится добросовестно, в полную силу, он тоже знает свое место на свете и не добивается того, на что неспособен. Недоучкам все мало. Они готовы проглотить мир и все равно не насытятся. Они - самые жестокие, ибо мстят людям и миру за свою неполноценность, за неуверенность, за ненадежность и незаслуженность своего положения. Вечный страх: вот-вот спихнут точно так же, как он когда-то кого-то сковырнул. И слепая жестокость ко всему, что выше, достойнее, благороднее. Представляешь себе, как обрадовался Савочка, когда к нему в руки попало заявление Масляка? Бросить тень на светило, опозорить прославленного ученого, унизить, попрать, повалить - какая радость для такой души, какой восторг, какое упоение! И чтобы повести дело не грубо, не прямолинейно, а с тонкостями, кому же ее поручить? Ближайшему помощнику, оруженосцу, подпевале, поддакивателю и подскакивателю! - Старик, ты меня перехваливаешь. И вообще. Говоришь, будто во французском парламенте. А у нас же прокуратура и юриспруденция. - Но оруженосец испугался, - не слушал его Твердохлеб. - Чего ты испугался, Нечиталюк? Почему послал туда меня, да еще без ведома Савочки? Нечиталюк странно округлил глаза и был похож на портрет римского поэта Вергилия на помпейской мозаике. Только у того пучеглазость талантливая, а у этого растерянно-перепуганная. - Старик, я испугался той змеи! Никогда не видел такой красивой женщины! Попробовал ее организовать, намекнул, что баллотируюсь чуть ли не на прокурора республики, - куда там! Дышит огнем изо всех дырок, как вулкан Этна! А я уже эту примету знаю навылет. Женский элемент мне везде приходит на выручку, а тут вот такое. Думаю: нужно бежать, товарищ Нечиталюк, и потихоньку всунуть сюда человека, на которого женская красота не действует. Кто у нас такой? Твердохлеб Федя. С Савочкой согласовал. - Не согласовывал ты ни с кем. - Ну, не согласовывал, так сделаю это, как только Савочка выкарабкается из своей реанимации. Он туда уже раз сорок попадал - и ничего. - Ему-то ничего, а какая реанимация спасет мою душу? И вообще всю мою жизнь, которая перевернулась в один день из-за этого бессмысленного дела? Ты смеялся над Порфирием Петровичем, а у нас с тобой, как у него с Раскольниковым: "У вас нервы поют и подколенки дрожат, и у меня нервы поют и подколенки дрожат". Так что же теперь? - Поссорился дома? С женой? Я тебе все организую - раз плюнуть! Тут моя вина. Выпустил из внимания, что твоя Мальвина из той же сферы. Для нее Кострица бог, а ты на него замахнулся! Не нужно было говорить, да уж так и быть. Ты же сам любишь говорить: нужно быть терпимым и жалостливым. - Не нуждаюсь в жалости! - поднялся Твердохлеб. - Я пойду. Поговорили - и хватит. Благодарю тебя, что помог мне очистить душу. - Да куда же ты? - схватил его за руку Нечиталюк. - Посиди, выпьем. Куда спешить? На работу рано. Домой? - Поеду автобусом. А ты посиди. Хорошо бы тебе где-то поспать. А я поброжу где-нибудь в Киеве. Ты оставайся. Он сел в аэрофлотовский автобус, устроился сзади, незаметно для себя задремал и все проспал. Проснулся оттого, что кто-то тормошил его плечо. Ничего не мог сообразить. Хлопал глазами: где он, почему, как? Возле него стоял милиционер, из-за плеча его выглядывал какой-то человек. Может, водитель автобуса? Твердохлеб глянул в окно. Обелиск Киева, агентство Аэрофлота. Долго же он спал. Сонно улыбнулся милиционеру. Тот истолковал его улыбку как признание вины. Пьяным заснул в общественном транспорте, нарушает порядок. - Давайте пройдем, гражданин! Только теперь Твердохлеб окончательно пришел в себя. Ну что ж. Много лет он защищал закон - пусть закон хоть раз защитит и его. Неторопливо полез в карман и показал удостоверение. Милиционер козырнул. - Простите. Недоразумение. Может, чем-то помочь? Транспорт, телефон? - Благодарю. Я пройдусь пешком. Милиционер почтительно поддерживал Твердохлеба, пока тот сходил с автобуса. - Тяжелая ночь выпала, - попробовал оправдаться Твердохлеб. - Без сна, да и вообще. - Все ясно, - сказал милиционер. - Все ясно. Всем все ясно, только не мне, подумал Твердохлеб, спускаясь в переход под площадью Победы. Нечиталюк был как огурчик. Твердохлеб побрился в парикмахерской, позавтракал у себя в буфете, кое-как почистил одежду, и дежурный старшина, улыбнувшись, как всегда, бодро козырнул ему и заговорщицки подмигнул: - Вы, как всегда, точны и аккуратны, Федор Федорович! Аккуратность он, наверное, относил к внешнему виду, и внешне Твердохлеб, возможно, и на самом деле не отличался особой измятостью, но остро чувствовал, что душа его сегодня помята предельно. Позвонила теща. Голос ласковый и прекрасный. Какое счастье привалило этому Ольжичу-Предславскому, надутому полузаконнику, нудному эрудиту, сухой душе! Влюбился в молодую балерину за сцену безумства Жизели в первом действии - и счастье на всю жизнь! - Теодор, - заворковала теща. - Простите, что я вам на работу. Но мы так волнуемся, так встревожены. Что с вами? Я не спала всю ночь. Мой брат тоже. Они с братом были с другой планеты, не с той, что Ольжич-Предславский и его преславная дочь. - Мальвина Витольдовна, - неумело лгал Твердохлеб, - меня загребли днем, довелось ехать за город, ничтожное и бессмысленное дело, но целую ночь мы... - Надеюсь, все это уже закончилось? - принимая правила игры, осторожно поинтересовалась теща. - Я прощу вас, Теодор. Не принимайте близко к сердцу. Я говорила с Мальвиной. Я ей все высказала. И прошу вас. Мы вас ждем сегодня. - Думаю, что сегодня не задержусь, - пообещал Твердохлеб. - Я вас прошу. Это необходимо всем нам. Твердохлеб горько улыбнулся, кладя трубку. Необходимо всем нам... Даже мир на земле, оказывается, необходим далеко не всем. Одни готовы жизнь отдать за него, а кому-то - лишь бы продать ракеты, бомбы, лазеры, черта-дьявола и нажиться, нажиться, набить глотку, озолотиться, возвыситься над всем миром в недостижимой гордыне. Так что же говорить об обычной жизни обычного человека? Ну-ну... Вот тогда и позвал его Нечиталюк. Был как огурчик. Ни тебе бессонной ночи в Борисполе, ни бессчетного количества опрокинутых рюмок, ни изнурительного разговора, ни переживаний, ни раскаяния. Свежая рубашка, серенький безупречный костюм, синий галстук, румянец (возможно, преждевременный склероз?) на щеках, веселая пучеглазость, беспечность и беззаботность. - Привет! - Привет! - Как ты? - Плохо, - признался Твердохлеб. - Очень плохо. - Ну, ты мне ничего не говорил, я от тебя ничего не слышал. В нашем отделе все должно идти наилучшим образом. Пессимизм - это пережитки и происки. У нас только оптимизм! - Не вижу причин. - Федя, нужно видеть! Вот я, пока там то да се, пробился к Савочке в реанимацию, переговорил, договорился, добился, достиг. Думаешь, это легко? Ой-ой-ой! Но добился! И могу тебе заявить: все! Неси мне это заявление Масляка - и баста! У Твердохлеба что-то екнуло в душе, он ненавидел этого просветленного бодрячка, потиравшего руки, ненавидел его хитрого покровителя, прятавшегося где-то так, как он умел это делать всегда, ненавидел неискренность, коварство, интриганство, которыми жили эти люди. Поэтому сказал твердо: - Ничего я тебе не принесу! И не отдам! И вообще... - Что вообще? - испуганно вскочил Нечиталюк. Он подбежал к Твердохлебу, попробовал обнять его, но тот уклонился, тогда Нечиталюк отпрянул к окну, стал потирать ладони и, сжав плечи, почти шепотом прорек: - Я Савочку придавил - и он пустил сыворотку. Принеси мне все это дело - и концы в воду. - Какое дело? - Ну, об интеллигенции. Разные там профессора. Высшие сферы. Неси сюда - и все умрет. - Ага, нести? Не принесу! - уперся Твердохлеб. - И не отдам! И вообще - надоело! Выведу на чистую воду... - Да кого ты собираешься выводить? Кого? Заслуженных людей, которые всю свою жизнь... - Кого нужно, того и выведу. Нечиталюк вроде еще больше посвежел и еще сильнее выкатил глаза. - Ну, старик! Ты ведь в Киеве родился? Села не знаешь? - Какое это имеет значение? - И не знаешь, что такое вожжи? - Не понимаю, к чему все это? - А то, что когда вожжа попадает кобыле под хвост... Старик, ты как эта колхозная кобыла! Ну сказано же тебе: принеси! На кой тебе все эти интеллигенты? У них там вечная грызня, подсиживание, подкапывание, подъедание... Ты мне скажи: какая польза от интеллигентов, какая конкретная польза? - Ты хочешь, чтобы я сказал? - садясь напротив Нечиталюка, спросил Твердохлеб. - Ну, хочу. Горю желанием! Умираю от любопытства! - Хорошо. А ты знаешь, что такое интеллигент? - Ну кто же этого не знает! - Ага. А ты знаешь, как сказал об интеллигенции Ленин? Интеллигенция потому и называется интеллигенцией, что наиболее сознательно, наиболее решительно и наиболее точно отражает и выражает развитие классовых интересов во всем обществе. И сами Ленин, Маркс, Энгельс были большими интеллигентами, прежде всего интеллигентами. И мечтали, что весь народ будет интеллигентный. А вы с Савочкой? Готовы натравливать на интеллигенцию кого угодно. Кто вас научил? Откуда это людоедство? Ленин говорил: если бы натравливали народ на интеллигенцию, нас бы за это нужно было повесить. Ты когда-нибудь прочитал хоть строчку из Ленина? Нечиталюк поднял руку. - Старик, ты меня убил авторитетами! Но кто я? Маленький человек, который служит закону. Я попытался возбудить дело против профессора Кострицы, потом хотел, чтобы это сделал ты, но... Теперь прошу: принеси все, что там собрано. - Приносить нечего. - Все равно принеси. Ты же знаешь порядок. Твердохлеб, сжав зубы, ушел в свою комнату, открыл сейф, достал папочку с заявлением Масляка, возвратился в кабинет Нечиталюка, положил ему на стол: - Вот! - Все? - Все! Нечиталюк торжественно-драматическим жестом развел руки, затем взял заявление Масляка и вложил в свою папку. - Ты доволен, старик? - Как будто ты вложил туда и мою душу. - Ну, старик, при чем тут душа? Мы люди слишком конкретных действий, чтобы вспоминать о так называемой неуловимой субстанции. Самый большой твой недостаток знаешь какой? - Интересно? Какой же? - Ты всю свою жизнь был равнодушен к женщинам. А женщины - это величайшая реальность нашей жизни. Тут никаких абстракций и чепухистики! Тут сама жизнь, старик. А у тебя в этой области недоделки. Может, тут вина Савочки? Вполне может быть. Женщина, не являющаяся женщиной, задавила тебя своим авторитетом и так далее. Начальство - большое дело. Целая философия. Я не поддался Савочке хоть в этом - и счастлив. И щедр в своем счастье! Хочу помочь тебе. С этим неначатым делом покончили - теперь давай твое домашнее. Я Мальвину знаю, давай за нее возьмусь... - Не нужно, - сказал Твердохлеб. - С меня достаточно. По самую завязку... - Может быть, тебе сварганить маленький отпуск? - Лучше дело. Настоящее и нужное. - Старик, о чем речь? Экономика заедает нас со страшной силой и умножает преступления в количествах фантасмагорических! Гарантирую тебе дельце бриллиантово-драгоценное! Согласен?! Уже когда Твердохлеб был у двери, Нечиталюк выбежал из-за стола, словно бы погнался за ним. - Слушай, Федя. Мы ж с тобой давно... Ну, я тут, может, и втрое больше просидел, ты еще молодой, но... Ты там что-то о недоучках... Кого ты имел в виду? - Запомнил все-таки? - Специально - нет, а в голову влезло и торчит... - Я имел в виду всех недоучек. Нас с тобой тоже. - И меня? - И тебя. - Ну, старик. Знаешь, что тебя спасает? - Например? - То, что ты зять Ольжича-Предславского. - Я им не родился. - Но в свой отдел Савочка взял тебя именно потому, что ты зять. Вспомни, откуда мы тебя вытянули. - Никто не может сказать, где человеку лучше. Твердохлеб бесцеремонно хлопнул дверью перед носом у Нечиталюка и пошел по коридору. Куда податься? Все заняты, все утонули в делах, он тоже должен был утонуть, но вынырнул, и теперь ему нужно отоспаться, сбросить с себя наваждение, вернуться в нормальное состояние. Дважды в одну и ту же воду не ступишь. Ой нет! Проходил мимо кабинета следователя Гладкоскока. Сверстник Нечиталюка. Неужели этому поколению делали какие-то специальные прививки? Разве не выходили на экраны в первые послевоенные годы почти одни только кинокомедии, к тому же порой глупые, ничтожные, едва ли не кощунственные? Повсюду развалины, голод, нехватка, еще не высохли слезы матерей и детей по убитым, погибшим, еще пеплом войны густо присыпана земля, а тут кто-то эдаким странным образом хочет поднять настроение великому народу. А может, так и нужно? И может быть, нечиталюки и гладкоскоки, эти дети войны, именно в те годы нахватались этой показной бодрости, да так и не сбросили ее с себя? Гладкоскок был у них в отделе катализатором хорошего настроения. Что бы ему ни говорили, всегда отвечал смехом - раскатистым, звонким, беспричинным. И к своим хиханькам-хаханькам каждый раз цеплял совершенно неожиданные и потому особенно глупые слова. Выходило у него приблизительно такое: "ха-ха-бар", "хо-хо-дуля", "хе-хе-рувимчик", "хи-хи-романт", "хи-хи-труха", "ху-ху-дячок". Возможно, калечить слова все же не так страшно, как калечить жизнь? Но сегодня не хотелось и к Гладкоскоку. О чем с ним говорить? Что ты зять Ольжича-Предславского? Гладкоскок радостно заржет: "Пре-пре-словутый зять!" Так оно всегда: зятья пресловутые, а тести преславные. Правда, практическое значение профессора Ольжича-Предславского равняется нулю. Обедал Твердохлеб снова в буфете. Рыбный день - ни рыбы, ни мяса. Но ему не привыкать. Нечиталюк сообщил, что его включат в группу по раскрытию системы приписок на домостроительных комбинатах. Группа так группа. Ох, как плохо, что нет Семибратова, что тот и по сей день гоняется за скрывшимися убийцами! Домой шел пешком, чтобы как можно дальше отодвинуть тот миг, когда переступит порог профессорской квартиры, но хоть как медленно ни продвигался к нежелательной цели, однако все равно был обречен стать жертвой закона беспрерывности, - шаг за шагом, ступень за ступенью, незаметно и медленно, но вперед и вперед, дальше и дальше, всю жизнь в таком вот движении к неотвратимости и неизбежности. А к радости и к достоинству? Да, да. Впрочем, сегодня об этом не думалось. Твердохлеб пребывал во власти предчувствий самых мрачных. Собственно, скорее, послечувствий, ибо все ведь уже свершилось: раскололась его непрочная жизнь с Мальвиной, и кто ее сможет склеить, какой институт электросварки наложит шов вечной крепости? Явился домой не под барабаны и фанфары, а как на виселицу, на Голгофу. Городской зять - не деревенский. Тот человек независимый, может позволить себе соответствующую меру вольнодумства и даже наглости, потому что стоит на земле и столкнуть его ниже никто не сможет. Топ-топ ножками, коль-коль рожками!.. В городе зять, живущий у тестя и тещи, - существо бесправное, беспризорное, над которым тяготеет проблема места под солнцем, попросту говоря - квартиры, квадратных метров, прописки, установленных норм. В деревне проблема хаты не существует. Там как-то так ведется испокон веков, что люди имеют жилье. В городе - не так. Сколько неустроенных! Сироты человечества. Твердохлеб принадлежал к сиротам в прямом и переносном значении. Хотя слова "примак" не знал. Услышал в отделе, что Нечиталюк называет его этим словом. У Нечиталюка деревенское происхождение, а в деревне это слово весьма распространенное. Собственно, само слово, а не институт примацтва, который сегодня очень характерен для города. К сожалению, увы, к большому сожалению. Экономисты разводят руками: государство пока еще не в состоянии обеспечить жильем, не успевают строить. Планы, возможности, перспективы. А тем временем немало сломленных душ, искалеченных судеб, разрушенных жизней, потерянной энергии, загубленных способностей. Если бы все это материализовать, аккумулировать, применить в мирных целях, можно было бы перестроить весь мир! Экономисты жалуются: всему виной бесплатность жилья в нашей стране. Ладно. А покажите, где те квартиры, которые люди могут купить за честно заработанные деньги? Кооперативы? Но они обсажены таким чиновничеством, сквозь которое не пробьются никакие бульдозеры. Мысли на ступеньках лестницы. Смелость из жилетного карманчика. Тем временем он полнометражный примак, и тут уж, как говорил поэт, "ни убавить, ни прибавить". Примак и есть примак. Когда женился на Мальвине, он был бездомным и бесприютным. Ольжич-Предславский, его тесть, со всей юридической предусмотрительностью использовал эту ситуацию, прописав Мальвину к Твердохлебовой бездомности: добился для них трехкомнатного кооператива (в деле фигурировала фальшивая справка о Мальвининой беременности), а когда дом уже заканчивался, снова Мальвину переписал к родным, а Твердохлебу посоветовали продать кооператив (в три раза дороже, ясное дело!), чтобы "объединиться с женой". Когда Твердохлеб попробовал было возмутиться, Ольжич-Предславский в свою очередь тоже возмутился: - Но ведь у нас гигантская квартира! - Она была такой и тогда, когда мы начинали эпопею с кооперативом, - напомнил Твердохлеб. - Это каприз моей дочери. Но он прошел, как и все капризы. Теща страдала. Она сочувствовала Твердохлебу, Твердохлеб сочувствовал ей. Мальвина хмыкала: - Можно подумать, что тебе не нужны деньги! Ты бы посмотрел на свои стоптанные каблуки. - Стоптанные каблуки лучше стоптанной чести и совести! - сказал он с ударением. Из своих многомесячных зарубежных командировок Ольжич-Предславский каждый раз тащил какие-то большущие картонные коробки, набитые всякими шмотками. Газеты вовсю ругали молодежь за пристрастие к заграничным тряпкам, а тем временем такие ответственные стариканы, как его тесть, волокли из-за границы все это дурацкое барахло, которое должны были бы производить дома, используя могучий потенциал индустрии, созданной за годы Советской власти. Но никто этого всерьез не требовал, никто никого не упрекал, все считали, что так и нужно, жизнь шла дальше, дети росли, эпоха требовала высших целей. А человек живет не только высшими целями. Крупный законовед ведал об этом достаточно хорошо, поэтому перед каждой его зарубежной командировкой в квартире начиналась суета, топот, кудахтанье, шепоты и намеки. Появлялись древние родственницы, племянницы, троюродные внуки, все что-то заказывали, просили, напоминали. На первых порах Мальвина попыталась заказать что-то и для Твердохлебу, но он уперся: - Не смей мне ничего заказывать! Пойду в любой магазин и куплю что нужно! - Пойди, пойди, - посмеялась она. - Там тебя ждут не дождутся, чтобы выполнить план. Однако больше не надоедала. Иногда делала ему подарки теща. То рубашку, то галстук, то носки. Он терзался, но принимал. Верил, что Мальвина Витольдовна не из тех, кто скупает чужие души. И сегодня как наилучшее предзнаменование воспринял он то, что именно Мальвина Витольдовна открыла ему двери. - Теодор, вы? Ах, как это прекрасно! - радостно улыбнулась она. - Мы все так переживали. Вчера возвратился из-за границы Андрей Ярославович, он тоже... Я сказала Мальвине, что она не имела права так с вами... - Я сам виноват. Не следовало мне преждевременно... Все уладилось, я только взбаламутил всех... - Я им всем сказала, Теодор. Я сказала: как вам не стыдно! А затем сказала: не смейте, вы не имеете права! Твердохлеб незаметно вздохнул, входя в квартиру. Мальвина Витольдовна добрая, а добрых никто не слушает. И как бы для опровержения этой его мысли, теща крикнула с несвойственной ей твердостью и даже сердито: - Мальвина! Не могла бы ты встретить своего мужа? Мальвина уже была дома. Может быть, и вовсе на работу не ходила, ожидая прибытия заграничного багажа Ольжича-Предславского? - Ах, ах! - насмешливо обошла она вокруг Твердохлеба, растерянно топтавшегося в прихожей. - Бабушкина пропажа? Отец уже хотел подать на всесоюзный розыск или воспользоваться услугами Интерпола. - Я могу тебе только сказать, - буркнул Твердохлеб, - что дело против Кострицы не возбуждено. - Осчастливил! - всплеснула руками Мальвина. - Не возбуждено! А кто снимет подозрение, так оскорбительно брошенное на профессора? Кто смоет грязь, которой вы забрызгали благородного человека? - Мальвина, не смей, - стараясь придать своему голосу твердость, попросила Мальвина Витольдовна. - Ты должна понять: у каждого своя работа, свои обязанности. - Обязанности! - закричала Мальвина. - Что это за обязанности - нападать на порядочных людей! Что это такое? Может быть, мне скажет кто-нибудь? Они продолжали стоять в прихожей, Твердохлебу хотелось убежать отсюда, бежать куда глаза глядят и никогда не возвращаться, не было на свете силы, способной спасти его от собственной жены, ибо власть женщины над мужем самая страшная и самая безжалостная, однако спасение появилось из-за высоких дверей кабинета главы семьи, сам Ольжич-Предславский, расправляя седые усы, потрясая пышной седой гривой, в один миг покончил с "бунтом на палубе": - Мальвина! Что это такое? Ты забыла о добропорядочности. Не для того ты вышла замуж, чтобы выбрасывать теперь такие фортели! Чтоб я подобного больше не слышал. Пустые слова, но на Мальвину они подействовали магически. Не бросилась на шею Твердохлебу, молча повернувшись, ушла в свою комнату, но и это уже была маленькая победа. В прихожей тенью промелькнул Тещин Брат, сочувственно бросив Твердохлебу: - Поздравляю с программой-минимум! Мой свояк не стал цитировать, что сказано о браке в Британской энциклопедии, в Ляруссе и у Брокгауза. Это дает нам право спокойно поужинать и дернуть по рюмочке! - Всю прошлую ночь я пил, - признался Твердохлеб. - Так я и думал. Иного выхода человеку не найти. Сейчас мы запьем все это старокиевской водочкой, которая и на мою строптивую племянницу подействует именно так, как нужно. Жизнь слишком короткая, чтобы ее усложнять. Долгая жизнь знаешь у кого? - У кого? - идя мыть руки, вяло поинтересовался Твердохлеб. - У пенсионеров. Особенно у персональных. Спрашивается, почему они называются персональными? А потому, что имеют право критиковать значительных персон. Для этого им отпущена долгая жизнь. Грусть и тоска. Не рекомендую. - Мне персональная пенсия не угрожает. - Как знать, как знать! Видимость мира была восстановлена уже в тот вечер. Мальвина иногда даже снисходила и выбиралась на прогулку с Твердохлебом по Крещатику, хотя и дышала на него презрением, как дракон огнем. Вот так и встретил он в магазине "Головные уборы" ту молодую женщину, которой дал свой телефон и попросил позвонить. Не мог простить себе такого поступка, но и не каялся. Будь что будет. Уже произошло. Раскаяние наступило, кажется, уже тогда, когда он писал на узеньком чеке номер телефона. Чужим, неприятным самому себе голосом хрипло сказал женщине: "Прошу вас позвонить по этому телефону..." Примерно нечто такое. И еще добавил какую-то банальность, за которую готов был вырвать себе язык! А затем еще лгал Мальвине и делал вид, что заинтересовался шапкой. Один нелепый поступок может перепакостить тебе всю жизнь! Чувствовал ли он себя таким уж несчастным и осиротевшим, или та удивительная женщина дала ему надежду? Как, чем, почему? Ну, была одинокой. Это точно. Временно или постоянно, но одинокой. Какие доказательства? Пришла выбирать шляпку без никого. Какая женщина обойдется тут без зрителей, свидетелей и сообщников? Прокурорская логика, сказала бы Мальвина. Но об одиночестве - это он уже потом. А там, в магазине, когда быстрое, словно белка, существо выкручивалось перед зеркалом, поднимая и опуская голые руки, поблескивая нежной кожей под мышками, улыбаясь в зеркале самой себе и всем, кто приближался, - там Твердохлебу показалось, что все это только для него. И когда Мальвина похвалила шляпку, а он и сам что-то буркнул и женщина спросила мягко и ласково: "В самом деле? Вы советуете?" - то решил, что обращается она несомненно только к нему. Было такое впечатление, словно всю жизнь он ждал этого голоса и дождался. Но даже не голос очаровал его, и не лицо, не фигура, не гибкие, нежные руки. Поразила улыбка незнакомки. Улыбка разливалась по ней, словно солнечное сияние, охватывала, покрывала ее лицо, руки, плечи, грудь, как бы обволакивала золотой сеткой, улыбка вырывалась золотистыми зернами из глубины ее глаз и летела на Твердохлеба, и он задохнулся, спазм перехватил горло, что-то в нем екнуло от счастья и восторга почти неземного. Казалось, что где-то на небе его заметили и пригрели. Этим он мог бы оправдать свое безрассудство хоть на Страшном суде. Оправданий, к счастью, никто не требовал. Та женщина то ли просто не обратила внимания на его поступок, то ли отличалась особым благородством. Она не звонила, не отзывалась, молчала и тем самым уводила его от нежелательных мыслей и поступков. Он не знал о ней ничего. Не знал, кто она, откуда, какое у нее имя. И никакие детективы не помогли бы. Она была для него прекрасной незнакомкой. Она - и больше ничего. Местоимение. Как в той песне, которую поет София Ротару: "Я, ты, он, она, вместе - целая страна..." ПРИЛАГАТЕЛЬНОЕ Может меняться настроение, но не характер. Когда неожиданно успокаивается человек буйный, крутой, неуступчивый, вокруг него разливаются сладкие реки благоволения; когда же ты только и отличался что тихим благодушием, а затем вдруг взорвался, то этого тебе не простят ни за что, всех будет подмывать сделать из тебя новоявленного грешника и каждый шаг твой будет сопровождаться теперь встревоженным кудахтаньем и осуждающим бурчанием: "Слышали? Видели? Этот Твердохлеб. Такой рассудительный и вроде порядочный человек, а тут смотрите - в один день изменился, будто проглотил какую-то таблетку! Кто бы мог подумать?" На работе, дома, даже на улице. Впечатление такое, будто сам Киев хмурит свои золотые брови и сурово грозит Твердохлебу тысячелетним пальцем: опомнись и возвращайся в первоначальное состояние. А изменился ли он? Его добродушную твердость считали просто добродушностью, за его тихой уравновешенностью никто не умел увидеть ураганов, раздиравших на части его душу, никто не умел разгадать тоски по человечности, по голосам свободным, независимым, полным радости и беззаботности. Твердохлеб и беззаботность? Ну-ну... Жизнь топтала его, как подорожник. В детстве - нет. Детство, когда у тебя есть мать и отец, когда ты накормлен и убаюкан, всегда счастливое. Все воспринимается как заданность, некритично и, так сказать, непретенциозно. Сравнение - эта первопричина всех человеческих завистей - в детстве носит односторонний характер: только в пользу того, кто сравнивает, - так что тут еще нет ощущения жизненной несправедливости и той печали, которая потом будет терзать тебя до самой смерти, тут еще действует мощный предохранительный фактор душевной чистоты и умение находить радость даже в несчастье, подобно шевченковской сиротке, которая, не найдя, чем похвастаться перед детьми, сказала: "А я у попа обедала". Твердохлеб родился в Киеве, но на первых порах - и это совершенно естественно - не мог осознать этого факта, ибо не все ли равно, где мы рождаемся: в Киеве, в Одессе, в Жмеринке, Кагарлыке или в поселке Часов Яр? Уже поднявшись над землей, обежав окрестности своего дома, научившись зайцем кататься на трамваях, он попытался постичь необъятность Киева, но не смог и не сумел, поскольку это превышало возможности его детской души. Понял только, что Киев бесконечен и пышен, что он одурманивающий и таинственный. Зеленые горы, овраги, долины в золотистых туманах, фантастические здания на возвышенностях, тихие ручейки среди зеленых деревьев, ленивые изгибы Днепра за Оболонью - все это было твоим и не твоим, принадлежало тебе по праву рождения, но и не принадлежало, ты был там такой же гость, как и тысячи приезжих, шныряющих по Крещатику, по Печерстку, по Подолу, околачивающихся на вокзале, на пристани, на базарах и в магазинах. Кажется, только в том уголке Киева, где родился Твердохлеб, где было его удельное место, никто не слонялся, чужих не было, только свои, все знакомые, до тошноты привычные. Правда, великий Киев напоминал о себе Кирилловской горой, возвышающейся по ту сторону улицы, однако для малышей гора интересна была не своей знаменитой церковью, а прежде всего загадочной больницей, где сидели "самашедчие". Жилье у Твердохлебов не имело каких-то чисто киевских примет. Принадлежало оно к разряду, так сказать, международному и называлось словом тоже международным: барак. Построенное в годы лишений и чрезмерной спешки, оно странным образом уцелело в пожарах и разрушениях безжалостной войны и дало приют всем, кто снова торопился, может быть, еще больше, нежели до войны, хотел начать новую жизнь, заявить о себе этой жизни и этому миру женой, детьми, семьей, смехом, радостью, надеждами. Твердохлебы занимали в бараке большую комнату. Когда Федор родился, у него уже была сестричка Клава, через некоторое время добавилась еще младшая сестричка Надька, - так их стало пятеро, комната не увеличилась, барак стал соответственно более тесным, поскольку в каждой из его комнат, расположенных по обе стороны широченного темного коридора, соответственно рождались Ваньки и Толики, Оксанки и Леси, и наличную площадь нужно было перекраивать и делить на новоявленные души населения и, ясное дело, только в одном направлении - в сторону уменьшения, уплотнения, втиснения. Колонка с водой стояла во дворе, все остальное - еще дальше, слово "кухня" для Твердохлеба было тогда таким же неведомым, как неоткрытые райские земли для Гамлета. Просто у двери каждой из комнат шумел, надрываясь, примус или же молча пускал облака копоти замурзанный керогаз, а уж на них кипело и булькало то, что должно было насытить вечно пустые желудки малышни и удовлетворить малозаметные нужды взрослых. Барак стоял неподалеку от трамвайного парка имени Красина, кажется, он и принадлежал именно к трамвайным владениям, по крайней мере, большинство его жильцов работали в депо, для малышей это было первейшим местом развлечений и заинтересованности, которые со временем становились и интересами жизненными, хотя по ту сторону улицы, под самой Кирилловской горой, у депо был чрезвычайно грозный соперник - стадион "Спартак". Но стадион летом отпугивал своей неприступностью, суровыми контролерами, надменными спортсменами, суровыми надписями "Строго запрещается" и становился демократическим только зимой, когда там заливали каток и шорох коньков сливался с хрипением радио, выбрасывающим из громкоговорителей модные мелодии тех самых, не открытых еще для Твердохлеба земель. Трамвайный же парк и сами трамваи были открыты для них в любое время года. Твердохлебова мать (мама Клава, как они ее звали) работала в депо уборщицей трамваев - чистила, терла, мыла внутри вагоны после часа ночи до рассвета. Их сосед Андрей Сергеевич работал вагоновожатым. Отец Твердохлеба Петр Федорович в депо не пошел, а устроился где-то на заводе в военизированную охрану, быть может, чтобы пропадать ночами, как и мама Клава, а может, потому что отличался от всех мужчин барака. Не тем, что воевал, что имел два ордена и много медалей, воевали все, и награды имели все, Андрей Сергеевич имел аж четыре ордена, потому что всю войну добывал фашистские "языки". Но Петр Твердохлеб возвратился с войны без ноги, которую заменял ему скрипучий протез, и это сразу ставило его над всеми, и Федька, научившись говорить и узнав об этом, хвастаясь, гордо выпячивал перед малышами губу: "А мой отец - инвалид!" Инвалид войны - звучало гордо. Отец, кажется, не очень носился со своей инвалидностью и своим геройством. Ходил на дежурства, возвращался домой, гладил детей по головкам, тихо сидел, курил, выпивал "наркомовскую норму", спал. Наверное, его спокойствие передалось впоследствии и Твердохлебу, "перешло в наследство". Зато мама Клава отличалась непоседливостью домового. Целые ночи выгребала кучи мусора из трамваев, чистя и прибирая, не могла остановиться и дома, вылизывала в комнате каждую пылинку, чуть ли не ежедневно мыла окна, двери, пол протирала дважды и трижды на день, удивляла своим преклонением перед чистотой не только собственную семью, но и весь барак, хотя все усилия мамы Клавы казались напрасными, как только ты выходил за дверь комнаты и оказывался в бесконечном общем коридоре. Коридор напоминал международные воды Мирового океана, куда господь бог вот уже миллионы лет ссыпает всевозможные космические обломки, тысячи кораблей выбрасывают эвересты мусора, Америка затапливает сотни устаревших атомных лодок, а японцы - десятки тысяч контейнеров с радиоактивными отходами, - ядерные испытания сеют радиоактивный пепел, а международные хищники, как говорит Ольжич-Предславский, рассеивают свою беспредельную жадность. Правда, тогда Твердохлеб еще был далек от Ольжича-Предславского, и от международных вод, и от морского права. Грязь и захламленность коридора его не огорчали, он не разделял гнева мамы Клавы, которая ругалась с соседками, упрекая их в неряшливости. Коридор ему нравился именно таким: с кучами хлама, старой мебелью, разбитыми ящиками, ржавыми железяками, примусами и керогазами и даже запахами - дыма, сажи, грязи, стираного белья, простой еды, папирос и дешевых одеколонов, которыми опрыскивались мужчины после бритья, а девушки перед тем, как идти на танцы. Не находя применения своей безмерной энергии, мама Клава бросалась на подработки. Ходила прибирать чужие квартиры, приносила иногда немного денег, иногда что-нибудь вкусное: хлеб с маслом, какие-то консервы, тоненькую вермишель, копченую рыбу, колбасу. Брала с собой Клавку. Когда Твердохлеб подрос, стала брать и его. Тогда он узнал, что киевляне не все одинаковые и не все живут в бараках. Есть киевляне обыкновенные, как Твердохлебы и их соседя, а есть особенные, люди с достатком, чтобы не употреблять слово "зажиточные". Один из таких жил на четвертом этаже, занимал одну комнату, как и они, но не в бараке, а в светлой, просторной, загадочной своей пышностью квартире. Один - на такую комнату! Старый, еле ползал, был, как говорила мама Клава, "завбазой"; комната удивила Твердохлеба дикой захламленностью и теснотой, в ней стояли три или четыре длинных стола, одни столы, только у стенки жалась узенькая раскладушка для хозяина и возле печурки был дощатый ящик, в который мама Клава дважды в неделю (в зимнюю пору) заносила из стоявшего во дворе сарайчика антрацит и дрова. Столы сплошь были заставлены странными стеклянными посудинами, которые мама Клава должна была каждую неделю протирать от пыли. С потолка свешивалось несколько светильников с подвешенными к ним такими же стекляшками, как и те посудины. Хозяин торжественно-перепуганным голосом объяснял малышу: "Хрусталь". Что это и зачем оно, Федька понять не мог, но запомнил навсегда и навсегда возненавидел и само слово, и благоговейность, с которой оно произносится некоторыми людьми. Под столами у старика громоздились мешки, ящики, коробки с мукой, крупами, макаронами, между ними торчали бидоны с округлыми боками, сулеи, большие бутылки, надо всем этим богатством целыми роями летала моль, Федька отмахивался от нее, крутил головой, чихал, а хозяин, радостно хихикая, успокаивал его: - Не бойся, она пищевая. Это не та, что штаны ест. Штаны твои останутся целыми. Ходили они туда недолго. Старый злодей то ли помер, то ли куда-то переехал, а может, попал в тюрьму, мама Клава ничего не объясняла, только однажды Твердохлеб очутился уже не в комнате с "хрусталем", а в профессорской квартире, в глубины которой не решался и ступить, оцепенев в прихожей, завешанной картинами. Он упрямо стоял там, не поддаваясь на ласковые уговоры доброй, красивой профессорши, стесняясь взять у нее из рук дорогие конфеты с нарисованными на обертках медвежатами, - был сам как дикий медвежонок, неприрученный, не приученный ни к таким хорошо одетым ласковым женщинам, ни к картинам на стенках, ни к конфетам в расписных обертках. Он знал только один сорт конфет - "подушечки", слипшиеся в комок, четыреста граммов которых ежемесячно получала на свои продовольственные карточки мама Клава. Вместо сахара. Отец своих сахарных карточек не отоваривал, заменял чем-то другим, а мамины "подушечки" малышня съедала за один вечер, запивая чаем и вспоминая еще много дней спустя. В школе Твердохлеб учился восемь лет, затем пошел в ремесленное училище - на трамвайщика. Понемногу слесарил уже в депо, Андрей Сергеевич обещал выучить на вагоновожатого, вот только пусть получит паспорт. А затем жизнь ударила его, покатила и стала топтать, как подорожник. Он запомнил то серо-желтое утро навсегда. Утро между зимой и весной, между землей и небом, между ночью и днем, все в нем располовинилось и слилось, слишком даже заливалось водой, страшным холодным дождем, смешанным со снегом, который шел сутки, а то и двое, ночью стоял стеной, катил с гор и оврагов потоки глины, нес мусор, вымывал и греб на Куреневку все обломки и отбросы из верхнего Киева: от этого казался грязным и желтым, вроде и не дождь, а что-то ужасное, не от мира сего. Отец пришел со своего дежурства и улегся спать, мама Клава приступила к чистке и уборке, сестры убежали в школу. Твердохлеб с Андреем Сергеевичем, пригнувшись, пробирались в депо, меж желтыми потоками холодной воды. Они уже были под крышей, укрытые от дождя, в защищенном месте и привычном покое, когда в надоевший шум ливня ворвался вдруг звук необычный, неведомый и оттого особенно угрожающий. Как будто разворачивали что-то гигантски шероховатое, как камень, и незримая сила делала это с такой поспешностью, что резкий шорох вмиг наполнил все пространство, поглотил все звуки, поднявшись к нестерпимо высокой ноте, а затем вырвался из него холодный рев, который сосредоточился в одной точке, где-то за стадионом, на вылете из Репьяхового яра, поднялся могучей стеной и обрушился вниз через улицу, через стальные трамвайные рельсы, на депо, на дома, на барак, на все живое и неживое. Видимо, инстинкт разведчика заставил Андрея Сергеевича оглянуться первым. Твердохлеб, даже если бы он и оглянулся, вряд ли увидел бы несущийся на депо вал воды. А увидев, все равно не сообразил бы, что это такое, потому что летящая водяная масса сливалась с желтой стеной дождя. Андрей Сергеевич не думал ни единой секунды. - На опору! Лезь! - подбрасывая Твердохлеба на стальную опору крыши, крикнул он. Первые холодные брызги мутного водяного вала уже ударили по ним. Стихия, страх, смерть. - А вы? - крикнул Твердохлеб. - Лезь, дурень! - со злостью толкнул его наверх Андрей Сергеевич и бросился к своему трамваю, видимо, еще надеясь вывести вагон из депо или, по крайней мере, отсидеться на высоте в кабинке. Твердохлеб по-обезьяньи карабкался вверх, туда, где опора разветвлялась, вал ударил по ней, она аж загудела, и в тот же миг вода догнала Андрея Сергеевича, ударила его по ногам, затем в спину, он упал под мутным валом, но поднялся, снова побежал, его вновь ударило, сбило и накрыло уже навсегда. Перекинут трамвай, второй, третий, кирпичные стены депо ломаются и падают как картонные, стальные опоры дрожат и гнутся, перегибаются стальные конструкции крыши, что-то ломается и летит оттуда. Твердохлеб, спасенный Андреем Сергеевичем, жался к холодному железу, дрожал и плакал. Все гибло у него перед глазами, и никто не мог помочь. Стихия, страх, смерть. Он еще не знал, что водяной вал похоронил под собой и их барак, и отца, и маму Клаву, и всю дотеперешнюю, хотя и небогатую, но спокойную и сложившуюся жизнь. С тех пор он боялся воды. Работал по-черному, пока выучил сестер и повыдавал их замуж. Когда уходил в армию, возвращаться в Киев и не думал. Сестры разъехались, воспоминания умерли, никто его не ждал. Глянуть на дом, где ты родился? В Киеве это не всегда возможно. Вспомнить - только и того. Не все ли равно - где вспоминать? Ребята уговаривали: в Сибирь, на Алтай, на целину, в Норильск. Мир широк! Если бы не помкомвзвода сержант Григоренко, так бы и не увидел больше Твердохлеб Киева, а Киев Твердохлеба. Но сержант умел воспитать упорство и не в такой душе, как у Твердохлеба, потому и свершилось. Григоренко был выходцем из полтавского села, высокий, жилистый, голубоглазый, неутомимый, будто сделанный из крепчайшей стали. Казалось, лишенный каких-либо недостатков, он все же имел одну достаточно ощутимую слабость: не разделял распространенного взгляда о стирании грани между городом и селом. Разделять или не разделять то или иное мнение - в этом еще нет большой беды. Но сержант в своем несогласии шел дальше. Он яростно завидовал всем, кто родился в городе, да еще в большом, и еще яростнее ненавидел их, как будто человек выбирает себе место рождения и как будто это дает ему какие-то преимущества. Впрочем, как бы то ни было, Твердохлеб стал предметом повышенного внимания сержанта Григоренко именно потому, что был киевлянином. С утра до вечера только и слышалось: "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, как у вас пр-ришит подвор-ротничок!", "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, пр-риготовиться для пр-реодоления водной пре-гряды!", "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, тр-ри, нар-рьяда вне очер-рьеди!" А затем мстительное: "Это вам не по Кр-рьещатику пр-рьогуливаться!" Твердохлеб молчал, терпел, потихоньку вышел в отличники боевой и политической подготовки, даже сам сержант Григоренко теперь ставил его в пример. Когда же настало время увольняться и сержант спросил, куда Твердохлеб хочет ехать, тот наконец смог посмаковать свою маленькую месть: - Поеду гулять по Крещатику! Так возвратился он в Киев и подал заявление на юридический факультет университета. От тоски по справедливости? Он бы этого не мог тогда сказать. Еще во время учебы в ремесленном Твердохлеб влюбился в Валю Букшу. Она на него - ноль внимания. Еще и дразнила его, как все, Глевтячком. Так все и прошло. Встретил ее после армии. Переквалифицировалась и работала на Подоле секретарем нарсуда. Говорила: "Мы, юристы". Нос у нее почему-то стал широким, как у утки. Может, таким и был, а Твердохлеб не замечал? Тоже мне юристка нашлась! Жажда маленьких возмездий продолжала владеть им, и Твердохлеб пошел учиться на юридический. Долго не женился, кто его знает, почему, может, не мог забыть той Вали. А потом встретился с женщиной, у которой было имя из сказки "Золотой ключик", и таким образом очутился в недрах квартиры Ольжича-Предславского. Теперь настоящий киевлянин. Мало людей, много комнат, еще больше книг. Все языки мира, все великие имена, гении, слава, блеск, позолота корешков и последние достижения полиграфической мысли - синтетические ткани, лакированный картон, спрессованная пленка, спрессованные ребристые корешки с именами Коломбоса, Батлера, Джонстона, Де Феррона, Боуста, Макдоугала, Фиттермана, О'Конелла, Фултона, Хаккуорта*. Все выдающееся: идеи, интересы, знакомства, учителя. Ольжич-Предславский учился у самого академика Корецкого. Знаком был с сотнями выдающихся деятелей. Мальвина Витольдовна имела право знакомиться только с женами и вдовами выдающихся людей. Твердохлеб мог бы составить каталог вдов. Мемориальные доски. Бронзовые и мраморные бюсты на Байковом кладбище. Квартиры. Картины. Библиотеки. Даже тогда, когда выдающийся деятель не прочитал за жизнь ни одной книжки, он умудрялся оставить вдове огромную библиотеку. Фотоснимки с великими людьми. Охотничьи ружья, из которых ни разу не выстрелили. Венецианские бокалы, из которых не выпито ни капли. Фарфоровые сервизы, навеки захороненные в дубовых резных буфетах. Гигантские бронзовые люстры, которые никогда не зажигались. Бесконечные ковры, смотанные в рулоны, как у Тамерлана перед походами. Серебро, баккара, слоновая кость, малахит. Разговоры, шепот, зависть даже после смерти. Кому лучшая мемориальная доска, у кого больше слава, кого сколько раз упомянули в энциклопедическом словаре "Киев" и кого совсем не вспомнили и что из этого будет. Тещин Брат коршуном налетал на этот шепоток, насмешливо ржал над вечно встревоженными вдовами: "Вспомнили - не вспомнили! Что от этого миру? Знаете, что сказал Глушков обо всех видах информации? Информация - это мера неоднородности распределения материи и энергии в пространстве и времени, показатель измерений, которыми сопровождаются все процессы, происходящие в мире. Неоднородности. Ясно? Кому густо, а кому пусто!" ______________ * Перечислены зарубежные знатоки международного права. Твердохлеб удивлялся: как можно людей с такой памятью отпускать на пенсию? Когда спрашивал об этом Тещиного Брата, тот хмыкал: - Меня не отпустили, а отослали. Пожалели сестричку. Ей не с кем ходить на концерты. В музыке Тещин Брат разбирался не хуже Мальвины Витольдовны. Это было, пожалуй, единственное, о чем он мог хотя бы изредка говорить серьезно. - А эти приглушенные фигурации низких деревянных, Мальвиночка? Что ты об этом скажешь? Волшебство и погибель! - взволнованно обращался он к сестре, но тут уже Твердохлеб не мог поддерживать разговора на нужном уровне и тихонько удалялся. Хотя в отделе вечно наваливали на него целые горы работы, выходило так, что оставалось достаточно времени и для самого себя. Мальвина не принадлежала к женщинам надоедливым, тесть пропадал на международных конференциях, а дома придерживался режима, теща жила музыкой, - никто не мешал Твердохлебу в его одиночестве, в чтении, в думаний, созерцании мира и людей в нем. Он становился все более заядлым киевлянином, радовался и гордился этим. Киев... Безалаберный город, над которым витают тысячелетия. Безалаберный и прекрасный, город князей, святых подвижников, грабителей, прохиндеев, веселых душ, задумчивых гениев. Твердохлеб любил окунаться в прошлое. Историки тоже своеобразные следователи. Доискиваются и докапываются, очищают истину от патины времени, от наслоений случайных и сознательных. Иногда, правда, делают это только для того, чтобы спрятать эту истину еще глубже и тщательнее. Но убить истину никому не дано. Она бессмертна. Твердохлеб придумывал для себя то одно, то другое "дело" и месяцами вел его со всем профессиональным усердием и природным своим упорством. Скажем, о том, кто вынес из Киева летопись Нестора и Киевскую летопись, спас их от Батыевой орды, выскочил из Выдубецкого монастыря, перебрался через Днепр, - сколько же пришлось помытарствовать ему в непроходимых чащах, осторожно минуя опасные разъезды, чтобы не попасть в руки вездесущих баскаков, добраться к какому-нибудь новгородскому монастырю или к простенькому деревянному скиту под Костромой. Только представить себе: тысячи километров, одинокий человек среди враждебности, дикости, стихий, и такой подвиг - сохранены слово народа, его память, его заветы! Фома Аквинский в это время писал свой труд "Сумма теологии" обо всех знаниях мира, а мы спасали лишь крупинки своей истории. А потом сами же жгли. Кто поджег Подол в 1780 году, и что сгорело в этом огне? Библиотеки Петра Могилы, Иннокентия Гизеля, может быть, и та знаменитая библиотека Ярослава Мудрого, которую напрасно ищем уже чуть ли не тысячу лет? Хвала воспитаннику Киево-Могилянской академии Йоилю Быковскому, который переписал в собственный "Хронограф" "Слово о полку Игореве" и вывез его в Спасо-Ярославский монастырь, где был архимандритом. Вот так и спас золотую поэму нашей старины, как и тот безымянный послушник Выдубецкого монастыря, что вынес первые летописи из пылающего Киева. А Киев горел всю свою историю. Если не враги, то сами киевляне. Величие соседствовало с ничтожеством, пышные храмы - с мазанками, академия, давшая гениального Сковороду, - с винокурнями магистратскими, казацкими, монастырскими, которые ежегодно выливали на двадцать тысяч жителей города тридцать тысяч ведер водки-горилки. Так кто же сжег Лавру в 1718 году и Подол в 1780-м?.. Ольжич-Предславский гордился своей родословной. Едва ли не от первых киевских князей. Его не смущали насмешки Тещиного Брата: "Какая родословная! О чем ты? В Киеве никогда не водилось обезьян, поэтому не было кому скакать по генеалогическим деревьям!" Тесть упрямо гнул свое. Сберегли фамилии, даже профессию, ибо все Ольжичи испокон веков были законниками. Это уже он заинтересовался международным правом, предки же его не выходили из сферы права гражданского и государственного. Возможно, один из них даже составлял известную "Русскую правду" для Ярослава, этот первый кодекс законов в нашем государстве. Твердохлеб нашел уязвимое место в бесконечной юридической генеалогии тестя. - Хорошо, вы утверждаете, что Ольжичи-Предславские в течение многих веков отстаивали право и закон в Киеве? - Тут не может быть никакого сомнения. - А в пятнадцатом столетии? - Почему это пятнадцатое столетие у тебя под сомнением? - Да потому, что в году 1482 перед Драбскими воротами Киевского замка отрубили голову киевскому воеводе Михайлу Олельковичу за то, что тот искал союза с Москвой и хотел отторгнуть киевские земли от польской короны. Смертной казнью хотели запугать киевлян, а перед историей сами испугались: никаких документов об этом суде не сохранилось. А ведь это, если подумать, был один из первых предшественников Богдана Хмельницкого. Почему же ваш предок молчал и не выступил в защиту Михайла Олельковича? - В Киеве господствовал завоеватель, а завоеватели не слушают защитников права, они топчут его. - Но бороться с завоевателями нужно? Умирать за справедливость. Ольжич-Предславский не пытался скрыть снисходительности в голосе, когда многозначительно сказал: - Судьи за закон не умирают. Это не их призвание. Твердохлеб подумал: действительно, а были ли когда-нибудь великие судьи? Верховные - да. О великих что-то не слыхать. Собственно, его это и не трогало. Он знал свои возможности. Уже и сорок скоро, а он не продвинулся и не выдвинулся, не вырос на работе, терпеливо тянет лямку и не жалуется. А почему непременно нужно выдвигаться? Разве что для собственного самоутверждения? Каждый на этом свете борется за себя, доказывает всем свои достоинства, свое превосходство. Кто хочет быть ниже другого? Кто жаждет вниз? Только дети на салазках. Пока Твердохлеб сидел и спокойно делал свое дело, на него смотрели с насмешливым сочувствием (он понял это только теперь), когда же попробовал выказать незначительное неудовольствие, все всполошились, встревожились за его характер и нрав: а вдруг изменится в нежелательную сторону? Овцу, отбившуюся от стада, пастух возвращает назад. Твердохлеб достаточно хорошо знал распределение ролей: он - овца, Савочка - пастух. Не всегда приятно сознавать такие вещи, но приходится быть реалистом. Еще Твердохлеб знал: Савочка мгновенно найдет способ для укрощения строптивого. Забудет о реанимации, об угрожающем состоянии своего потрепанного организма, обо всех своих величайших придуриваниях, примчит в отдел и станет действовать. Миссия Нечиталюка имела характер сугубо разведывательный, а также предупредительный. Теперь непременно должен произойти разговор. Где, как, о чем - это определит Савочка. Одно только Твердохлеб знал точно: вызова "на ковер" не будет. Савочка не терпел этой формы. Вызовы унижают достоинство (и вызываемого, и того, кто вызывает). А нужно так: шарк-шарк по кабинетам, простецки-хитроватая улыбочка, панибратский тон: "Не будет возражений перекинуться парочкой слов? Не у меня, неофициально, вполне по-дружески. Можно просто здесь, а можно и ко мне. Чтобы не мешали нам. Ко мне даже будет лучше. Если есть время и желание..." Все слова Савочки - обыкновенное лицемерие, усложняющее понимание сути его подлинных мыслей и намерений. Главное правило: не наживать врагов среди подчиненных, а посему ни одной резкой фразы о своих, говорится только то, что тебе хочется услышать, эдакая приятность для дружеских ушей, для дружеского слуха, начальство существует для того, чтобы создавать счастливую атмосферу. Так Твердохлеб оказался в кабинете Савочки, где должен был произойти сеанс великих ухищрений. Непосвященный ничего бы не заметил за сонными глазками, ничего и не уловил бы ни на широком Савочкином лице, внешне безразличном и неподвижном, ни в нескладной фигуре, не знавшей резких движений и выразительных жестов. Но Твердохлеб, вопреки его кажущейся невнимательности и хроническому отсутствию живости ума, четко видел, как все у Савочки меняется, передергивается, перегуливается, говоря словами великого поэта. Рябь. Раковая шейка. Пиявкоподобные судороги не материи и не духа, а натуры, что ли. Ни того, что называется человеческими чувствами, ни мозга для мышления. А что чувства, что мозг? Какая от них польза? Хитрости заменяли Савочке все. Сейчас Савочка изо всех сил будет демонстрировать невероятную симпатию к Твердохлебу, уважение и удовлетворение от взаимного сотрудничества и нынешнего счастливого общения. Он тоже обязан надлежаще сыграть свою роль, чтобы в этом кабинете воцарилась атмосфера доверия и взаимовосхищения. Единство, не бросающееся в глаза, - вот наш идеал. Глаза Савочки порхали над Твердохлебом и мимо Твердохлеба, они видели то, что для простых смертных скрыто и недоступно, однако между этим загадочным порханием и будничностью произнесенных слов контраст и несоразмерность были поразительные: - Крепко меня прихватило. Здоровьичко дает пробуксовки... Традиция не нарушалась. Жалобы на здоровье, самоуничижение, несколько льстивых слов в адрес собеседника и совсем незаметный укольчик, колючечка, завернутая в засахаренную вату. По упрочившемуся сценарию Твердохлеб должен был бы немного посочувствовать Савочке, но незаметно, зато горячо расхваливать здоровье, энергичность и достойную изумления работоспособность своего начальства. Но он молчал. Достоинство и сдержанность против плутовства. Кто-то ведь обязан проявить их? - Да у нас и не поболеешь! Не поболеешь! Из реанимации пришлось выскакивать. Твердохлеб должен был в отчаянии всплеснуть ладонями и продемонстрировать искреннее удивление. Но он не демонстрировал. Терпение оборвалось даже у Савочки. - Сынок, а все из-за тебя, кстати сказать. Об этом Твердохлеб догадывался и потому считал неуместным выражать удивление. Он сидел на диванчике, усаженный туда Савочкой (диван - привилегия начальника отдела, собственно, привилегия одного Савочки, ибо среди начальников отделов стоял он только у него в кабинете), гнул и перегибал пальцами конторскую скрепку, которую машинально захватил из своего кабинета, спокойно смотрел на Савочку, а в голове вертелось надоедливое: юриспруденция, юрис, пруденция, поведенция, западенция, индульгенция, чепухенция. - Со мной все в порядке, - сказал он, чтобы отделаться от надоедливой игры слов. - Я в порядке. У Савочки раздулись ноздри. В предчувствии поживы или гнева? Однозначного ответа не было. - Сынок, к твоему сведению: тебя хотели разбирать на партбюро. - Меня? Разбирать? Но ведь Семибратова нет в Киеве... - У Семибратова есть заместитель. - Нечиталюк? - Ну, ты ж его знаешь. Но я люблю гармонию. В нашем отделе нельзя допустить уклонений. - Это намек? - спокойно поинтересовался Твердохлеб. - Но я не уклоняюсь. Не уклонялся. - Не довести до конца порученное дело - это уклонение. - Никакого дела не было. Подозрение - это еще не дело. В руках у Савочки появилась газета. Откуда и как - это тайна. Фокус. Цирк. - Вот очерк о столичном следователе. Читаем: "У Юрия Даниловича есть замечательное для следователя качество: имея минимум данных, строить далеко идущую версию". Слышал? "Далеко идущую". При минимуме. Есть вопросы? - Вопросов нет, - сказал Твердохлеб и начал рассказывать Савочке о Кострице. Когда дошел до пяти рублей, которые платят профессорам за каждую консультацию, он был остановлен довольно решительно: - А я работаю за одну зарплату и не жалуюсь. Сижу на действующем вулкане чуть ли не голяком, а пожаловаться некому. Что является гвоздем нашей деятельности? Порядок и еще раз порядок. Есть сигнал - нужно проверить. Смело и самоотверженно. На красивые глаза смотреть не должны. Человек для нас только в прошлом, ибо корень всех преступлений там. Преступник приходит в сегодняшний день после преступления. Стало быть, то, что сегодня, отбрасываем беспощадно. Без интеллигентской мягкотелости, железной рукой. А ты, сынок, поддался интеллигенции. Интеллигенция же - штука путаная. - А мы разве не интеллигенция? - вставил вопрос Твердохлеб. - Мы? И мы, и мы. Управленческая. Контролирующая. Проверяющая. Мы над всеми, а не все над нами. Поэтому ряды наши необходимо крепить, а не расшатывать. - Вы никогда не обращали внимания на мою фамилию? - А что фамилия? Дым и предрассудок. Тяжелое наследие наших малограмотных предков. Через фамилии нужно уметь переступать. Если ты Остолопов, так что же - и генералом быть не можешь? А если Мальчик - то и не сметь быть министром? - Я Твердохлеб и хоть изредка могу все же проявить твердость. - Вот и проявляй. В деле. На пользу нашему отделу. - А если на пользу истине? - Ты в школе где сидел? - прозвучал неожиданный вопрос. - Ну как это - где? - На какой парте? На передней, на задней? - Посредине. - Середина - это ядро. Основа. Что есть наша служба - выполнение долга или выпендреж? Преданность делу - только так. Способности - что? Кто определит, каковы они? А преданность - большое дело. Инициатива и способности - это прекрасно, но они не должны выглядеть упреком другим. Я удивляюсь. Ты такой старательный работник - и чуть было не дошло до партбюро. Может, ты засиделся в следователях? Дадим тебе старшего следователя. Ты в такой семье, у тебя такое окружение. Удивляюсь, почему ты до сих пор не доктор юридических наук? - Я и сам удивляюсь, - вяло усмехнулся Твердохлеб. Так пошутили, и у обоих словно отлегло от сердца. - Давай я переговорю с Ольжичем-Предславским, он же мог бы подтолкнуть, где нужно! - Я вас прошу. Только никаких просьб, и вообще... Я вполне доволен своей работой и своим... У каждого свой уровень. И не беспокойтесь относительно того моего... не знаю, как и сказать... Во всяком случае, уверяю вас, что не имею намерения подавать заявление, переходить в другой отдел, жаловаться... Нечиталюку же я сказал все, что думаю о его действиях и поведении. И еще могу сказать. Виновата, пожалуй, моя вечная уступчивость, мое чрезмерное спокойствие. Но спокойствие, может быть, только внешнее. А в душе у каждого дремлют порой такие силы, о которых и сам не знаешь. Гамлет во втором действии говорит о своей слабости, а в четвертом заявляет, что у него есть воля, сила. Человек не может быть плоским, как фреска в соборе. Гамлет и собор Савочке очень пришлись по вкусу. - Приходилось и нам когда-то в пьесках участвовать, приходилось. А собор - чего же? И я в Софию иногда... Мозаики там - чудесная штука. Урок! Вот так и следователь обязан доказательства собирать и укладывать по камешку. Тогда картина преступления - и все. И конец. Торжество справедливости и юриспруденции, а также... А также потоки глубокомысленных глупостей, которыми Савочка всегда пытается компенсировать свою недоученность, точно так же как Нечиталюк компенсирует ее своим безграничным энтузиазмом и робостью перед начальством. Довольно странная аналогия с Шекспиром! Но что литературные аналогии? Тут пригодился бы разве что их Фантюрист с одной из своих нелепых фантюресок. Скажем, так. Двенадцатый этаж. За столом - следователь. Напротив - преступник. - Я от бабы удрал, я от деда удрал и от тебя убегу, - нахально заявляет он. - Ну-ну, - посмеялся следователь и нажал на соответствующую кнопку. Вошли два милиционера. - Отведите арестованного в следственный изолятор. - Ах, я арестован? - Да, вот санкция прокурора. Можете познакомиться. - Надеюсь, там не написано, что мне запрещается взглянуть на свет божий из окна? - Кажется, нет. - Гуманно, гуманно. - Арестованный подошел к окну. - У вас тут чудесный вид. - Не жалуюсь. - И воздух, наверное, чистый, как для ангелов. - По крайней мере чище, чем для преступников. - Позвольте дыхнуть? И толкнул раму, не ожидая разрешения. Наклонился, простер руки, будто хотел прыгнуть со страшной высоты, и вдруг... подался вниз по воздуху, как по желобу. - Держите его! - крикнул следователь милиционерам. Все трое подбежали к окну, да было уже поздно. Арестованный отлетал дальше и дальше, уже был едва заметен над крышами, в лучах солнца, на горизонте. Летел на лазерном луче, как на волшебном коне. Жил в эпоху НТР... Вот бы Твердохлебу такой лазерный луч, чтобы улизнуть от этого Савочки и от всех савочек мира! Так мы проходим к своим надеждам даже тогда, когда они совершенно безосновательны, а то и просто смешны. Твердохлеб почему-то верил, что его спас бы от всех душевных разладов телефонный звонок от той молодой женщины, которую увидел в магазине на Крещатике. Он не знал, что говорил бы ей, как повел бы себя после ее звонка, - просто ждал, надеялся, безотчетно веря в свое исцеление от голоса, который слышал единственный раз в жизни и который почему-то не мог забыть. Женщина не звонила, не отзывалась, отходила в небытие и неизвестность все дальше и дальше, все безнадежнее и безнадежнее. Неужели так и отойдет? Собственно, разве это имело значение? Напрасно надеяться, что тебя спасет от самого себя некая посторонняя сила, даже ежели она появится в образе загадочно-прекрасной женщины. Спасайся сам. Тем временем Твердохлебу нужно было пройти, вытерпеть и преодолеть юдоль занудных наставлений, скрытых угроз, смешных опасений за его судьбу, диких домогательств и претензий. И не только на работе, но и дома. То ли дотянулась рука Савочки аж сюда, то ли сами события сгруппировались так, что нарушился даже прочно сложившийся порядок жизни в доме Ольжичей-Предславских, но сам глава дома пригласил Твердохлеба на одну из своих предвечерних прогулок - случай небывалый, непредвиденный и, можно сказать, таящий угрозу. До сих пор не было случая, чтобы нарушалось абсолютное, неприкосновенное, священное одиночество Ольжича-Предславского на его прогулках. И внезапное приглашение зятя на совместную прогулку? Тещин Брат, узнав об этом, веселился вовсю, делая вид, что страшно испугался: - Что будет, что будет? Конец света! На него никто не обращал внимания. Ольжич-Предславский вышел из своего кабинета в спортивной голубой куртке, в элегантных коричневых брюках, в спортивных ботинках из мягкой кожи (все импортное), на миг задержавшись перед зеркалом, поправил свою пышную шевелюру, пригладил усы и взглянул на Твердохлеба, который выползал из своей отшельнической норы далеко не такой элегантный, как тесть, неся на себе плохо скроенный костюм фабрики имени Смирнова-Ласточкина и отечественные башмаки со стоптанными каблуками. Ольжич-Предславский мог бы должным образом одевать и зятя, но когда Мальвина после их женитьбы намекнула Твердохлебу о такой возможности, тот твердо сказал: - Не смей! Как ходил, так и буду ходить! - Он малахольный! - пожаловалась Мальвина отцу. - Не трогайте его. Пусть демонстрирует свое упрямство стоптанными ботинками и жеваными штанами! Со временем Твердохлеб понял, что переборщил, что спутал принципы с упрямством, ибо почти все вокруг ходили в импортном (даже Савочка!), хотя в магазинах по-прежнему импорта этого как будто и не было, по крайней мере, Твердохлеб его никогда не видел. Мысленно представив себя рядом с высоким элегантным профессором, он ощутил нечто похожее на оскомину. Интересно, чем вызван такой острый интерес к его скромной персоне со стороны Ольжича-Предславского и что за тайна скрывается за этим неожиданным приглашением? И нельзя ли было поговорить дома, неужели так крайне необходимо гнать зятя следом за собой на традиционную профессорскую прогулку? Правда, если выражаться точно, то Твердохлеб в этой прогулочной компании должен был быть не вторым после Ольжича-Предславского, а третьим. Ибо традиционно и непременно вторым был Абрек, огромный черный пес, угрюмое животное какой-то очень высокой английской породы. Пока профессор вел свои дискуссии на международных форумах, Абрек тосковал в квартире, дважды в неделю приходила старенькая Неонила Ефремовна, купавшая его в эмалированной детской ванночке (пес стоял в ванночке и с рычанием сбрасывал с себя потоки мыльной воды, которой обливала его Неонила Ефремовна), иногда прогуливал его Тещин Брат (он называл это - "пугать обывателей"), но настоящее наслаждение от прогулок Абрек получал только со своим хозяином, а тот, в свою очередь, испытывал такое же удовольствие от компании с псом. Теперь к профессору и псу был допущен Твердохлеб. Оказано высокое доверие. Прогулка Ольжича-Предславского осуществлялась по маршруту, который показался Твердохлебу если и не нелепым, то, по крайней мере, странным (Абрек, по всем признакам, не разделял такого скептицизма). За Домом торговли прошли по улице Смирнова-Ласточкина (реванш Твердохлеба за его костюм), затем направились к художественному институту, но Ольжич-Предславский неожиданно повернул направо, ступил на скрытую в колючих кустах дерезы едва заметную тропинку (правда, достаточно твердую, протоптанную не за год и не за два) и пробрался вдоль обрывов в самую чащу, в заросли, в саму непроходимость, словно был не профессором, а мальчишкой и не на предвечернюю ежедневную прогулку отправился (да еще прицепив к себе зятя), а разорять птичьи гнезда или красть голубей внизу, на Гончарке. Это была так называемая Гончарка, о которой исстари шла печальная слава как о месте пьянства, хулиганских проделок, всяческих темных дел и таинственных происшествий. "Нарочно повел меня сюда, чтобы никто не видел", - подумал Твердохлеб. Но ошибся. Ибо тесть, словно угадав его мысли, произне