из угодничества и услужливости, а здесь сидел неподвижный, бесплотный как тень и не пытался защищаться, а выжидал, хотел выиграть время, пересидеть вот так, переждать, не подпускать к себе. Не на того напал! Твердохлеб еще немного потоптался на месте (не хотел топтать грязными ботинками чистенькие половички), а затем небрежно бросил: - И что же вы - вот так только с книгами да с ликами святых и живете? - Живу один, поелику никто не может выдержать такого труда, на какой обрек себя, - вздохнул хозяин. Следовало бы посочувствовать такому человеку, и Твердохлеб посочувствовал: - Тяжко в одиночестве? - Не даю лениться душе, она и спасает тело натруженное, - прозвучало с топчанчика. Твердохлеб пришел не для допроса, а для знакомства. Знал, что официальный допрос ничего не даст, как и официальный обыск: это уже пробовали делать задолго до него, и каждый раз Кум-Король выходил сухим из воды. Твердохлеб хотел применить собственную тактику. Такой хитрой тактики допроса-недопроса не сумел бы придумать даже их бывший преподаватель криминалистики доцент Калинник (студенты звали его беззлобно: Калымник. Хотя, кажется, никогда хабара не брал). Калинник получал немалую отраду от своего предмета. Вплывал в аудиторию, как морской скат в аквариум, осторожно проносил свое толстое пузо к преподавательскому столу, долго переводил дыхание, вытирая платочком вспотевшее лицо, шею, руки, затем почти шепотом обращался к студентам: - Закройте форточки и двое станьте у дверей. Сегодня я буду говорить об архисекретных вещах. Вот бы ахнул архисекретный Калинник, увидев, как его бывший студент опутывает крепкой сетью добычу, которую еще никому не удалось поймать. Твердохлеб был в восторге и от своей тактики, и от своих хитростей, и от своей проницательности. - Живете в одиночестве - это видно, - наступал он на Воздвиженского, - а по вашей торговле видно и то, что одних рук в таком деле недостаточно. Кум-Король не пытался выкручиваться, сам залезал в сеть - только завязывай. - Кормить людей - святое дело, - произнес он скромненько. - А в святом деле помощники найдутся. - Дело святое, а за капусту берете дороже, чем государство за ананасы. Огурцы же ваши, кажется, дороже бананов. - А я же никого не принуждаю, не приведи господь, не принуждаю, - немного поерзал на дерюжке Кум-Король. - Не хочешь - не покупай. В магазине - там дешево, а идут не туда, а ко мне. Поелику там принуждение: бери, что дают. А у меня - доброволье. Меня любят. - Вашу капусту, - подсказал Твердохлеб. - Дело человека - это и есть он сам. - Говорят, вы и фашистов своей капустой кормили? - безжалостно ударил его своим самым страшным, как ему казалось, вопросом Твердохлеб. Но Кум-Король нисколько не смутился. - Есть все хотят. Вы же убийц в тюрьме кормите? Все только говорим по-разному, а едим одинаково. Ибо и бог ведь один. Вымытая бородка светилась в полутьме, как свечечка, и Твердохлеб понял, что дальше вести игру словами бессмысленно: этот святоша от всего будет отбиваться своим боженькой, а чем тут крыть, не знал бы и сам доцент Калинник. Поэтому решил перейти к решительным действиям. - Я к вам для первого знакомства, - небрежно промолвил он, - поговорить мы сможем позже, а теперь хотелось бы, чтобы вы показали мне свое хозяйство. Любопытство, сами понимаете, чисто служебное. Долг. Ясное дело, если вы сможете... Если, конечно, не нужно куда-то далеко, а то на дворе такая непогода... У вас тут я что-то не заметил ничего такого... Да и усадьба у вас как будто совсем маленькая... - Усадьба маленькая, - согласился Кум-Король, - человек маленький, и усадебка такая... Твердохлеб испугался, что тот снова обратится к богу. - А квашенина! - почти выкрикнул он. - Сотни бочек квашенины - где же берутся, где хранятся? - А где же? - повторил вслед за ним Кум-Король. - Здесь оно все. Под ногами. - Под нами? Что здесь - катакомбы? Он вспомнил об остатках какой-то кирпичной стены, утопавшей в глине, но не придал этому воспоминанию никакого значения. Что тут могло быть? Подземелье разрушенного монастыря? Подземные ходы, прорытые казаками, когда они несли здесь когда-то охрану на окраине Киева в своих куренях? Жилища доисторических людей, до которых не успел докопаться Хвойка? - Пусть господь милует, - бочком ссовываясь с дерюжки, покряхтел Кум-Король, - все как у людей, все по-божьему. Показать так показать. Кто хочет видеть, пусть увидит, а кто хочет услышать... Он бормотал, идя в угол, где только теперь Твердохлеб заметил узенький шкафчик для одежды, там хозяин долго возился, что-то надевал на себя, что-то обувал, затем набросил себе на голову жесткий плащ и пошел в сени и дальше в дождь, не заботясь, идет за ним Твердохлеб или нет. Тот не отставал, шел за Кум-Королем, обогнул вместе с ним хатку, оказался перед низеньким сарайчиком, которого с улицы никто не мог заметить, знал, что все это плутовство, что Кум-Король обманет его так же, как обманывал многих перед этим, но и отступать уже не мог и не хотел. Кум-Король громко покашлял, так, словно давал кому-то знак, осторожно открыл дверь сарайчика, отступил, пропуская впереди себя Твердохлеба, и тот увидел, что в сарайчике действительно кто-то есть, две неуклюжие фигуры то наклонялись, то разгибались под электролампочкой, голо мерцавшей под низким потолком, черные тени от этих двоих, множась, наскакивали друг на друга, терзали, разрывали в клочья тесное пространство, разгоняли темноту по углам, запихивали ее туда, а она вырывалась и снова наползала на них, заполняя помещение, не оставляя места и для тех двоих, уже не говоря о новых пришельцах. Твердохлеб никак не мог разобрать, что делают те двое, пока наконец не догадался: натаптывают в десятиведерные кастрюли Кум-Короля капусту для завтрашнего торга. По крайней мере, так оно должно было быть по его предположению, ибо где-то же кто-то готовил каждую ночь эти кастрюли, которые чуть свет, полные, оказывались на Житнем рынке. Не будучи высоким, Твердохлеб все же наклонил голову, входя в сарайчик, Кум-Король как-то сумел его опередить, будто и не вошел вместе с ним, а каким-то таинственным и неестественным способом просто очутился уже там и так же незаметно перескочил через все темное пространство, и уже из-за тех двух фигур раздался его смиренный старческий голосок: - Покажите, детки, доброму человеку то, что он хочет увидеть. От этого голосочка неведомо откуда словно бы сорвалась черная лавина теней. Они упали на Твердохлеба отовсюду, придавили грубо, безжалостно, твердо, от них почему-то остро ударило вонючим потом, затем дыхание сперло от запаха плесени, земля вдруг провалилась у него под ногами, затем бахнуло над головой так, будто разлетался на куски весь мир, еще было болезненное и неловкое падение куда-то вниз и вниз, и вокруг него воцарилась безнадежная и вечная темнота. Такая темень, вероятно, наступит, когда я умру, подумалось Твердохлебу. Но он знал, что не умер, что живой, только никак не мог сообразить, что с ним произошло. Неосторожно ступил и упал в какую-то яму, в погреб, в хранилище Кум-Короля? Но почему же такая темень и такая тишина и почему кто-то, кажется, напал на него, скрутил, смял, толкнул, сбросил вниз? Твердохлеб осторожно ощупал себя, вокруг себя. Как-то неудобно, боком, лежал он на холодных земляных (наверное, глина!) ступеньках, ведущих еще куда-то ниже, в затхлость и промозглость, в еще большую черноту. Нигде ни единого проблеска света, ни единого звука, точно в могиле. - Эй, гражданин Воздвиженский! - крикнул Твердохлеб, но темнота проглотила его голос, а затем швырнула назад исковерканный и слабый: "...не... женский..." - Что за глупые шутки! - не сдаваясь, вновь закричал Твердохлеб. "За... пы... ки..." - поглумилась над ним темнота. - Вы пожалеете! "...леете..." - хохотало нечто потустороннее. Смех в аду. Наконец-то Твердохлеб мог бы вволю посмеяться над своим способом ведения следствия, которым хотел удивить человечество. У него было достаточно времени и возможностей для этого. Искать его вряд ли будут: для этого в районной прокуратуре слишком куцые штаты. К тому же он никому не говорил, что идет к Кум-Королю домой, а догадаться об этом не смог бы даже гений криминалистики доцент Калинник. Какую тактику обыска предлагал он для погребов? Только тайники, везде искать тайники. "При осмотре стен погребов следует обратить внимание на кирпичи, камни, куски дерева и другие предметы, которые легко вынимаются, поскольку именно за ними могут быть тайники" - это доцент Калинник. А если сотня бочек квашеной капусты, - какие тут к черту тайники? Твердохлеб пошевелил руками и ногами, брезгливо прикасаясь ладонями к скользким ступенькам, пополз наверх, пока не уперся в твердую и такую же скользкую, как и ступеньки, деревянную крышку. Стукнул кулаком - никакого звука. Попробовал крикнуть - снова надругательство подземелья, а у него отчаяние и безнадежность. Он еще не верил, что попался, не страх смерти, а стыд поражения душил его и злость на себя, на глупое мальчишество. Жалкий Шерлок Холмс! Фальшивый генератор следовательских идей! Примитивный неудачник! Как хвастался на курсе: "Великих судей не бывает, но есть неподкупные!" Имел в виду свою будущую неподкупность. А теперь за тебя никто не даст и ломаного гроша, - вот и вся твоя неподкупность! Снова и снова колотил Твердохлеб в глухую крышку, но все напрасно, наверное те сразу же исчезли из сарайчика и Кум-Король спокойно умывает руки. Чернота в подземелье становилась еще более плотной, она заливала Твердохлебу не только глаза, а и мозг, пробиралась в самые тайные уголки души, со свинцовой наглостью вытесняла оттуда все лучики света, чтобы лишить свою жертву не только каких-либо надежд, но даже воспоминаний. Твердохлебу оставалось только одно: ждать. Ждать означало надеяться. На что, чего, откуда, от кого? Не мог ответить ни на один из этих вопросов, да и кто бы на его месте смог? Удивительное безразличие охватило его, душа оцепенела, разум отказывался служить и впадал в страшную спячку. Что разум, если ты бессилен дать ему работу и применение! Разве что в детстве Твердохлеб мог безвольно следовать за собственными чувствами, повзрослев, во всем (по крайней мере, так ему казалось) руководствовался только разумом, шел за ним, верил ему, возлагал на него все надежды. Теперь в нем умерло все, заснуло, исчезло, осталась пустая оболочка тела. Вообще-то говоря, Твердохлеб мало внимания уделял своему телу, не заботился о нем, ограничивал его потребности и требования только самым необходимым, не считался ни с жарой, ни с холодом, ел, что было, спал или не спал - как придется, в одежде был непереборчив, жильем не привередничал - после армии некоторое время жил у тетки на Нивках, потом вместе со своим еще школьным товарищем Ванькой Бараненко занимали на двоих "каюту" в предназначенном на снос доме, и "каюта" была такой тесной, что спать приходилось едва ли не по очереди. Зато - в центре города, а за стеной - Бараненкова любовь, смуглая высокогрудая инженерша, с которой Ванька перестукивался через стенку, то напрашиваясь на свидание с ней, то приглашая к себе, когда Твердохлеб отлучался для своих "следственных действий". Несколько раз инженерша, то ли не зная, что Вани Бараненко нет дома, то ли наоборот, зная об этом, стучала в стенку, которую подпирал спиной Твердохлеб, но он ни разу не откликнулся, хотя спина у него при этом деревенела и во всем теле возникала предательская дрожь. В те минуты Твердохлеб ненавидел свое тело, его предательскую готовность мгновенно забыть все обретенное за целые эпохи человеческого развития и слепо ринуться в нечто первобытное, дикое и темное. А как согласовать с теми веками развития и прогресса мрачную тень кандально-тюремной цивилизации, которая сопутствует человечеству во всех его высочайших достижениях и взлетах? Кандалы начинались от лианы или примитивной веревки, которой вязали добычу, пока не пришли наконец к мудрым приспособлениям с электронными замками, а тюрьма - от простой ямы, наполненной водой, змеями, скорпионами, - до лондонского Тауэра, от которого ведется родословная всех тюрем цивилизованного мира, и вплоть до тех комфортабельных бетонных лабиринтов, которые сооружают натовские спецы в странах третьего мира. Возмущение спасает от отчаяния, и Твердохлеб подсознательно поддался его соблазнительной власти, но не хватало сил даже возмущаться, какая-то коварная вялость надвинулась на него, вялость в теле, в мыслях, в чувствах. Он, как мог, умостился на ступеньках под крышкой, покрепче натянул, подоткнув снизу, свое плохонькое, еще со студенческих времен пальтишко и нежданно-негаданно... уснул. Никто бы не поверил, что человек в таком положении может уснуть, не поверил бы и сам Твердохлеб, если бы кто-то высказал подобное предположение, а вот ведь уснул, и спал крепко, хоть и в тяжелых снах, постоянных вздрагиваниях и полном отчаянии. Когда спит разум, рождаются химеры, призраки и чудища. Быть может, именно в борьбе с ужасами призрачными спасается от подлинных ужасов жизни честная и чистая молодость? Его разбудило железное громыхание над головой. Оно оказалось столь неожиданным и непонятным, что он, вроде бы проснувшись, все же боялся целиком возвратиться в действительность, не хотел вспоминать того, что случилось с ним, и еще больше не хотел обращаться к мрачным (а каким же еще?) предположениям о том, что с ним произойдет. Невольно он сделал движение, чтобы спуститься по скользким ступенькам чуть ниже, подальше от крышки, от этого холодного лязганья, от новой угрозы, от убийц, вламывающихся к нему, чтобы прикончить его, ибо убийцы в большинстве случаев нетерпеливы, не желают ждать, пока их жертва скончается дома, им во что бы то ни стало необходима уверенность в смерти, только это их удовлетворяет и успокаивает. Снова под ногами плеснула невидимая черная вода, и Твердохлеб брезгливо отдернул ногу, Вонючая тина, копошащиеся гады в ней, крысы со стальными зубами - это был ужас, еще больший, чем там, наверху, где все же оставалась какая-то возможность проявить свое человеческое достоинство. Он рванулся туда, и именно тогда приоткрылась крышка, и в отверстие ринул серый луч рассвета, слегка притемненный мрачной теснотой сарайчика, но эта серость показалась Твердохлебу такой нестерпимо яркой, что он закрыл глаза. Когда он их вновь открыл, в четырехугольном отверстии над его головой, словно в четырехгранном нимбе сероватого золота, светилось ему лицо старой женщины, и казалось оно снова-таки самым добрым в мире, точь-в-точь как серый свет показался ему перед тем самым ярким. - Есть ли тут кто живой, о боже милосердный? - прозвучал тихий старческий голос, а Твердохлеб еще никак не мог поверить ни в этот голос, ни в доброту, написанную на лице старухи, ни в неожиданную свободу, открывшуюся ему вместе с этим лицом и этим голосом. Слишком резкие переломы происходили с ним в эти несколько часов, чтобы он мог к ним привыкнуть. Еще не до конца веря в возможность своего освобождения, он не рванулся изо всех сил к спасительному отверстию, а продолжал стоять внизу, весь съежившись, невольно ожидая нового коварства, новых предательских козней, гнездящихся во всех закоулках этой преступно-святошеской усадьбы. Еще вчера Твердохлеб с неконтролируемым умилением думал о глине, упрямо пробивающейся сквозь историю, а сегодня тяжело ненавидел и свое умиление, и равнодушную глину, и еще более равнодушную историю, оставившую Киеву не только золотые купола соборов и высокий пафос легенд, а и кровавые воспоминания о великокняжеских междоусобицах, о братьях с выколотыми глазами и обесчещенных сестрах, о мрачных подземельях, где люди гнили десятилетиями, и колах Потоцкого, на которые сажали непокорных казаков, о холодных жандармских глазах, выслеживавших Шевченко, и черносотенных погромах еврейской бедноты, о зверствах деникинцев и петлюровцев и кровавых оргиях гестаповских палачей на Владимирской улице. Ну ладно - история, прошлое, несправедливости и кривда, но ведь где-то на дворе двадцатый век, семидесятые годы, мир, многолетний мир и торжество высочайших принципов в нашем государстве и в Киеве, в родном городе Твердохлеба, где он сам выступает носителем и защитником справедливости. Ага, нашептывал в нем какой-то чужой голос, ты привык к готовому благополучию, к благодати, которая предопределена была тебе от рождения, а знаешь ли ты, что именно в это время где-то в джунглях здоровенные американские лоботрясы, равнодушно жуя жевательную резинку, выжигают напалмом маленьких вьетнамцев; в далекой Намибии и ныне топчется жестокий сапог южноафриканского расиста; миллион палестинцев, изгнанных из родной земли, целые десятилетия бедствуют в жалких палатках среди бездомности, безводья и безнадежности чужих пустынь, чужого сочувствия и милосердия. Но ведь здесь не Вьетнам, не Намибия, не Палестина, а Киев, и он не бесправный и презренный обломок человечества, а защитник справедливости, слуга закона, наделенный высшими полномочиями! - Есть тут кто, о боже милостивый? - снова упало на него сверху, и Твердохлеб, покончив со своей растерянностью, ответил непривычным для себя, почти грубым голосом: - Ну, есть! Так что? - О боженька милый, - захныкали над ним, - о радость-то какая! Где же вы там, человече хороший? Выходите, выбирайтесь из этой гадости проклятой! Ой, ирод окаянный! Чуть не загубил душу христианскую, о боженька милый, ох, горюшко мне! Твердохлебу было не до смеху, а хотелось смеяться. Вчера его угощали богом и апостолами, а потом грубо и беспощадно бросили в это смертельное подземелье, сегодня с тем же боженькой выпускают отсюда, просят выбираться, посылая проклятье на голову того, кто вчера... И это тоже Киев в его многовековой непостижимости, таинственности и страшной силе. Пока ты не проник в загадочность этой силы, тебе нечего делать в таком городе, где переплелись века, страсти, высоты человеческого духа и его самые страшные низости. Твердохлеб тяжело шагал по глиняным ступенькам наверх, еще не веря, еще ожидая коварства, нападения, всего самого худшего, но вместо этого увидел сгорбленную фигуру старушки, всю в черном, всю в мелких, суетливых движениях, охваченной почти неземным страхом от видения этого воскресшего человека, выбирающегося из небытия, с того света, из погибели и забвения. - Свят, свят, свят, - крестилась старушка, пятясь от Твердохлеба, а он, забыв о благодарности, еще не умея как следует возрадоваться своему возвращению к жизни, всматривался в эту женщину, имевшую так много чего-то неуловимо схожего с Кум-Королем, и удивлялся не столько своему неожиданному спасению, сколько своей вчерашней доверчивости и наивности. Кум-Король вздыхал о своем одиночестве, а между тем в сарайчике приберегал двух злодеев и где-то прятал эту старую женщину - то ли жену, то ли сестру, о которой, наверное, никто ничего не знал и не слышал. - Кто вы? - чужим голосом спросил Твердохлеб. - Неужели жена Воздвиженского? - Ну да. А как же? - не переставая креститься, пролепетала она. - Тогда... - У Твердохлеба дробно зацокали зубы. Запоздавшее на полсуток цоканье. - Тогда... Где же вы были вчера вечером? - Во Владимирском на вечерне... Сам владыка правил службу... Твердохлеб засмеялся. Над своей наивностью, над всеми пережитыми ужасами и над спасением, которое пришло от того самого бога, что вчера вечером жестоко швырнул его в смерть. - Ну, спасибо, - промолвил с облегчением. - Спасибо вам за ваше добро... Он вышел из сарайчика, пересек двор, выбрался в переулок, тесный, грязный, еще темный в сером рассвете, но уже тут чувствовалась свобода широкая, как мир, тут была жизнь, было все. Твердохлеб тряхнул плечами, поправил воротник пальтишка, прислушался к далекому шуму улицы и пошел на тот шум. Он даже не спросил у старушки, как она узнала о нем. Решил не спрашивать никого и никому ничего не говорить о своем страшном (а может, смешном как для юриста?) приключении, которое едва не обернулось для него трагедией. Обвинять Кум-Короля в попытке покушения на жизнь следователя? Нет свидетелей. Жаловаться? Кому и на кого? Разве что на свою неопытность и мальчишеский пыл? Отправился к прокурору и заявил, что не может вести дальше дело Кум-Короля. Прокурор у них был вдвое, а то и втрое старше Твердохлеба, задерганный мелочными делами, замученный штурмами, которые со всех сторон вели против него те, кто так или иначе хотел взять под свое покровительство нарушителей закона, - что ему до какого-то там Кум-Короля и неопытного следователя? Так рассуждал Твердохлеб, потому и пошел к прокурору сразу после своего освобождения. Прокурор устал уже с утра, на Твердохлеба, казалось, даже не взглянул. - Садись, - буркнул он. Твердохлеб сел. Зацепился за самый краешек твердого стула, не имея намерения рассиживаться и слишком разбалтываться. Что нужно - уже сказал. - Ты хоть завтракал сегодня? - без особого сочувствия поинтересовался прокурор. - Нет. А какое это имеет значение? - И то что ночь не спал, тоже не имеет значения? - Откуда вы? - Откуда знаю? Откуда нужно - оттуда и знаю. Попался к Кум-Королю, насилу вырвался? А теперь в кусты? Ударили тебя в одну щеку, а ты другую подставляешь? Не будет баба девкой! Щека не твоя! - А чья же она? - Государственная, голубчик, государственная у тебя щека! Частного детектива захотел сыграть? Доживешь до пенсии - тогда и играй. А сейчас ты на службе. - Так что же мне делать? - растерялся Твердохлеб. - Доводить дело до конца. За тебя заканчивать никто не будет. - Так что же мне - идти на Житний базар и заявлять покупателям Кум-Короля: "Граждане, капусты не будет?" - А хоть бы и так! Неплохо придумано. Можешь добавить, что очень жалеешь, потому что капуста была действительно такая, что... Ну да сам знаешь, что нужно говорить... А перед этим позавтракай и побрейся. Прокурор незаметно опекал Твердохлеба вплоть до самого конца следствия над Кум-Королем, все было проведено точно и даже изящно, собственно, заслуги Твердохлеба в этом не было никакой, но, как часто случается в жизни, вся слава досталась только на его долю, слух о молодом следователе докатился и до тех высот, на которых царствовал Савочка, Твердохлеба заметили, забрали из районной прокуратуры, возвысили и обнадежили. Тогда он по глупости обрадовался, только со временем сообразив, что Савочка подбирает все обломки после корабельных аварий, чтобы чувствовали благодарность, жили молча и не заедались. Впрочем, как бы то ни было, на новом месте он все же чувствовал себя раскованным Прометеем правосудия. В районной прокуратуре - всякая мелочь, половина дел - дрожжи с пивзаводов, штапики у строителей, поребрик у дорожников, тоска и ничтожность. А у Савочки размах и масштабы, не воровство, а комбинации, не преступное проламывание сквозь упорядоченность общества, а обходной маневр, шелковая тактика, за которыми скрываются ядовитые гидры местничества, ведомственности, примитивного противопоставления интересов своего собственного предприятия государству и народу. Преступники выступали теперь своеобразными творцами, и следователю недостаточно было исполнять роль их неподкупного критика - приходилось становиться тоже творцом, и Твердохлебу в его дерзком ослеплении казалось, что он и вправду постигает самые неприступные вершины юридического творчества, пока дурацкая история с профессором Кострицей не швырнула его на твердую, холодную землю, как некогда швырнул его хитрый и коварный Кум-Король в безысходность куреневского подземелья. Он служил законам, но считал, что делает это добровольно, не терпел, когда ему кто-то подсказывал или - еще хуже - приказывал, что нужно делать. Нечиталюк в минуты панибратской откровенности потирал руки: - Что мы все? Мы, старик, только прилагательные при существительном - Савочке! Я тебе этого не говорил - ты и сам знаешь. Твердохлеб упрямо наставлял на него крутой лоб. - Не может человек быть прилагательным. Это унизительно и противозаконно. - А законы грамматики? - демонстрировал неожиданную образованность Нечиталюк. - Ты же знаешь, что есть прилагательные, которые переходят в существительные. Например: дежурный, караульный, выходной, военный. А присяжный поверенный - это что? - Ну переходят, ну и что? - не сдавался Твердохлеб. - Но ведь не наоборот же, не наоборот! Он не мог себе позволить втянуться в безумную игру, где одни убегают, а другие преследуют, догоняют, перехватывают, ловят. Следователь не должен поддаваться страстям и слепо исполнять чужие приказы, он не имеет права рисковать своим призванием из-за нескольких жалких предположений, необоснованных предвидений, шатких предположений и подозрений, унижающих человеческое достоинство. Он верит только фактам и доказательствам, он должен собирать их упорно, самоотверженно, мужественно, самое главное же - честно. И потому - не прилагательное! Никогда! Выходной день, когда дома обстановка напоминает международную напряженность, о которой с телевизионного экрана каждый вечер говорят политические обозреватели, - такой день не дает никакой радости и скорее отпугивает, нежели привлекает. Холодная война, которую упорно вела с Твердохлебом Мальвина, сидела у него уже в печенках, несколько его неуклюжих попыток примириться с женой не имели никакого успеха, он прекрасно понимал, что каждая новая попытка заранее обречена на провал, и все же снова и снова шел на сознательное унижение, выпрашивая у Мальвины то ли уважения, то ли снисхождения - сам не ведал, чего именно. За семейным завтраком (традиционная яичница и овсяная каша для Ольжича-Предславского) Твердохлеб небрежно, словно о деле давно решенном, бросил: - У художников новая выставка. Надо бы сходить. Говорят, какой-то талант. Обращаясь как бы ко всем, он имел в виду, конечно, Мальвину. Она поняла это сразу, фыркнула: - Буду я тратить выходной на такое хождение! - Ведь только улицу перейти, - добродушно заметил Твердохлеб. - Это единственная польза для нас от Дома художника. - Кошмарное сооружение! - сжала себе пальцами виски Мальвина Витольдовна. - Оно давит на мой мозг. Эти повешенные на фасаде музы - просто ужас! - Внутри не лучше, - утешала ее Мальвина. - Какие-то дебри, к тому же все забито посредственностью. С какой стати должна я на это смотреть? Достаточно с меня того, что я вынуждена ежедневно любоваться посредственными творениями, которыми заставлены все площади Киева! Твердохлеб промолчал. Не его дело защищать скульпторов и архитекторов, да и не защитишь от Мальвины никого, даже себя не защитишь. Он все больше убеждался, что Мальвина не любит ни его, ни своих родителей, ни даже саму себя. Ибо если ты не способен любить других, то как же можешь любить себя? Значит, человеку просто неведомо это высокое чувство. Потеря гена любви, сказали бы представители генной инженерии. Когда-то он потихоньку гордился своей спутницей, когда они отправлялись гулять по Киеву, теперь приглашал Мальвину только приличия ради. Ни любви, ни злости. Может, научился у Ольжича-Предславского. Тот старался ни во что не вмешиваться. Вот и сегодня. Даже не слышит, о чем зять и дочь переговариваются не совсем благожелательным тоном. Кормит Абрека, Абрек рычит, довольный, а все остальное их не касается. Факультативное восприятие жизни. На юридическом Твердохлеб изучал так морское право, не зная, что вскоре станет зятем авторитета в этой области. А если бы и знал, то что с того? В программе не значится - следовательно, факультатив, необязательность. Ольжич-Предславский платит точно такой же необязательностью всему, что не имеет прямого от ношения к его профессии. Твердохлеб молча допил свой чай. Как говорят арабы: когда ешь со слепым, будь справедливым. Пошел на выставку один, как холостяк. Или примак. Разница почти неуловимая. Художник был, очевидно, старше Твердохлеба. Учился у профессора Пащенко (а тот умер уже лет двадцать назад), выставлялся с пятьдесят седьмого года, когда еще был студентом (Твердохлеб учился тогда в пятом классе), объединяло их то, что оба родились в Киеве и любили свой город. Каждый по-своему. Один всегда запаздывает, поскольку выпала ему судьба приходить только туда и тогда, где и когда что-то уже произошло, совершилось, случилось, а второй идет впереди всех, видя то, что скрыто от глаз непосвященных, опережая политиков, философов, даже пронырливую журналистскую братию, ибо он художник и ему первому открываются все дива мира. Художник жил в Киеве и писал только Киев. Картинки маленькие, в плоских некрашеных рамах, писанные разяще-яркими красками и для чего-то покрытые лаком. Блестящие и яркие, словно "Жигули", которыми забиты сегодня все киевские улицы. Но Киев на картинах этого странного художника не напоминал ничего машинно-модерного, он не был искалечен геометрией, не знал ни вертикалей, ни горизонталей, отрицал линии, в нем полновластно господствовала природа с ее объемностью, пространственностью, с таинственностью, непокоем, хаосом. Художник подсознательно чувствовал, что этот город создан как бы и не людьми, а самой природой, на его картинках даже новые нескладные массивы покрывались буйной зеленью, он стремился проникнуть в душу своего города, приоткрыть ее заманчивые тайны, передать и объединить на этих лакированных картонных четырехугольниках двойственное время этого праславянского города - прошлых страданий и новейшего самодовольства. Декабрь, 1905. Заводской двор. Кирпичные строения (кирпич какой-то словно бы мягкий, без обычных граней). Снег. Баррикада, вся из круглого - бочки, колеса, столбы, булыжники, - а впечатление грозной корявости необыкновенное. Киев, 1941. Расстрел заложников. Двор, виселица, вокруг слепые дома, расширяющиеся кверху, точно страшные грибы. Ужас. День Победы. Кварталы новых домов. На крышах, повсюду внизу полно людей, в сквере на постаменте танк весь в цветах, молодежь танцует вокруг танка. Твердохлеб переходил от картинки к картинке, узнавал и не узнавал Киев, принимал и не принимал его таким, как представлял его художник, поражался умелой смелости этого человека, который, возможно, и не знал о своем необыкновенном мастерстве, но уже был мастером, и незаурядным. Ограничивался всего тремя красками: синей (с бюрюзовыми оттенками), красной и желтой. Совершенно не признавал острых и прямых углов, выдумывал какие-то вроде бы круглые углы, как у того поэта: "И клена зубчатая лана купается в круглых углах, и можно из бабочек крапа рисунки слагать на стенах"*. ______________ * О.Мандельштам. Всего три цвета, но насыщенных, как в персидских коврах, полное отсутствие прямых линий и вроде бы никакого движения в городе, но благодаря этим круглым углам, какой-то фантастической пляске домов, скверов, мостов, трамваев все плывет и летит с очаровательной безудержностью, как журавли над киевскими соборами на картине-автопортрете художника, как конькобежцы на Печерских дворовых катках, как виолончелистка перед тем же нескладным домом художника, как пьяные коты на булыжной мостовой Андреевского спуска возле домика Булгакова, как скамейки в Золотоворотском сквере, так мягко изогнутые, словно хотят обрести человеческие формы. И еще две картинки как бы объединили художника с Твердохлебом, и за них он был особенно благодарен мастеру. Мальчик в подъезде. Стоит на старых мраморных ступеньках с коваными перилами и пускает мыльные пузыри. Как Твердохлеб когда-то в профессорских подъездах, где убирала мама Клава, и теперь в своем доме, так и оставшемся для него чужим. Вторая картинка - портрет-воспоминание. Что-то шолом-алейхемовское. Киевская окраина, взвихренные деревья, старые евреи на крутых холмах, готовые взлететь в небо, как у Шагала, и среди них мальчик с печальными глазами. Неподвижно застывший и грустный как Твердохлеб в это лето. Увы, неподвижность в наше время не поощряется. Это только в проклятом прошлом киевских ведьм топили в Днепре за то, что они летали в космос, а сегодня космонавтов за то же прославляют на весь мир и делают если и не новейшими богами, то уж наверняка идолами для поклонения. Без идолов нам тоже грустно и неуютно. В понедельник у Савочки было совещание. - Значит, так, - произнесло начальство ласково, - с чего начнем? Начнем с информации для разрядки. В прокуратуру прорвался автор проектов, как спасти Венецию от затопления, как выпрямить Пизанскую башню, как вывести корову с овечьей шерстью, как построить автомобиль без двигателя и как открыть формулу вечного мира. Нам он не поможет? Как, Нечиталюк? - У нас сложнее. - Что на повестке дня? - Объединение "Импульс". - Фирма серьезная. Прокол на несерьезном. Это с телевизорами? - Точно. - Какие предложения? - Нужно создавать группу. Для одиночки тут труба. - Кого руководителем? Все спектакли ставились здесь только одним режиссером, режиссера звали Савочка, постановки всегда отличались безупречностью. Стало быть, по режиссерскому замыслу Савочка должен был о кандидатуре спрашивать руководителя следственной группы, а Нечиталюк беспомощно разводить руками: дескать, это уже дело не наше. По тому же замыслу вопрос следовало повторить, и он был повторен: - Кого руководителем? Еще более энергичное разведение Нечиталюковых рук, продолжительная пауза, необходимая начальству для размышления и принятия решения, затем добродушное причмокивание губами и еще более добродушное проявление верховной воли: - Нет мнений? Ну, ну... А можно бы надеяться... Можно, можно... А как у нас товарищ Твердохлеб? Не загружен? - Вроде бы нет, - быстренько подыграл Нечиталюк. - Так, может, и благословием? Как, товарищ Твердохлеб? - Старик, - наклонился к Твердохлебу Нечиталюк, - приветствую и поздравляю! Пошли наши вверх! "О, недаремно, нi, в степах ревли гармати!.."* Собственно, для Савочки не нужно было никаких пушек. Один обед у Ольжичей-Предславских и забота о благополучии в отделе - вот и достаточно. ______________ * Известная стихотворная строка В.Сосюры: "О, ведь недаром, нет, в степях ревели пушки!" Так Твердохлеб узнал о существовании научно-производственного объединения "Импульс" и после некоторого вынужденного простоя перешел к действиям довольно энергичным и, можно сказать, даже плодотворным, как это могло показаться поначалу. ГЛАГОЛ "Импульс" специализировался на какой-то электротехнической или радиотехнической продукции (тут Твердохлебу еще не хватало знаний), на его заводах изготовлялись отдельные детали (довольно мелкие, как оказалось, но от этого не менее важные для народного хозяйства) и целые блоки (чрезвычайно сложные и чрезвычайно дорогие), по собственной инициативе (закрепленной со временем в государственных планах) объединение выпускало цветные телевизоры с большими экранами (телевизоры так и назывались "Импульс", чтобы хоть чем-то отличаться от "Рубинов", "Электронов", "Славутичей", "Радуг", "Горизонтов") и тем самым вносило свой вклад в патриотическое движение по увеличению производства товаров народного потребления. Если говорить откровенно, Твердохлеб никогда так и не мог понять, как может мощная промышленность располовинивать свою продукцию на товары потребления народного и еще какого-то, вроде бы ненародного, что ли. Может, неточное название? Может, следует говорить: товары личного употребления и товары (либо продукция) для промышленных нужд? Потому что обыкновенный гражданин потребляет все-таки не то, что криворожская домна номер девять, а блюминг или вал для ротора турбины в миллион киловатт купит не каждый, и не ежедневно возникает в них потребность. Рубашки же, носки, спички нужны немного чаще, и не только директорам металлургических заводов и тепловых электростанций (как блюминги и турбины), а всем гражданам, независимо от возраста, пола, социального происхождения и общественного положения. Товары, которые демократизируют, интегрируют, то есть выравнивают общество. Интегрирующие товары. Как говорит Савочка, мысли для разрядки. Но в данном случае мысли не совсем уместные, а посему займитесь-ка порученным вам делом, следователь Твердохлеб. Дома за завтраком Твердохлеб сказал всем, адресуясь, ясное дело, к Мальвине: - Я возглавляю следственную группу, придется ездить на тот берег, дело запутанное и неприятное. Возможно, придется работать и в выходные. Мальвина скривила свои толстые губы: - Ах, ах! Тебя наградят орденом или же прославит в "Литературной газете" этот Изумрудов, или как его, с какой-то драгоценной фамилией. Следователь, умеющий ставить невероятно точные и грамматически прекрасно сформулированные вопросы... Пусть хоть напишет, что ты научился мыслить, читая книжки Ольжича-Предславского! Ольжич-Предславский кормил Абрека, Абрек рычал, никто не поправил Мальвину. Потому что должна бы сказать не "читая книги Ольжича-Предславского", а "читая книги у Ольжича-Предславского". Уровень интеллигентности должен измеряться уровнем порядочности, а это в значительной степени зависит от точности высказываний. По крайней мере, так считал Твердохлеб, имевший дело прежде всего со словами. Мы рождаемся, живем и умираем со словами. Единственный наш дар, наше богатство и милостыня жестокой жизни. Поэт может опозорить свое имя только тем, что употребит несколько бессмысленных слов. Несколько неосторожно сказанных дома Твердохлебом слов о профессоре Кострице фактически разрушили непрочное, как выяснилось, здание их супружества с Мальвиной, и теперь они равнодушно наблюдают, как доламывается то, что еще вчера казалось прочным и долговечным. Собственно, брак уже давно стал фикцией. Полученный в наследство от тысячелетней христианской цивилизации, он не получил в наше время никаких подкреплений, не укреплялся, а расшатывался, трещал, расползался, моралисты и демографы били тревогу, еще больше тревожились государственные мужи, не понимая той простой истины, что все, оставленное без поддержки и защиты, рано или поздно гибнет. Семью в современном мире разрушают государства, напряжение, ракеты, бомбардировщики, ядерные угрозы, неконтролируемый поток информации, пробуждение грубых инстинктов музыкой, кинофильмами, книгами, прессой, попрание святынь, все бьет первым делом по семье, она не выдерживает и разваливается, как здание от взрывов на экранах кинотеатров и телевизоров, разваливается молча, неудержимо. Ага, остановил себя Твердохлеб, если бы у тебя все сложилось благополучно, тогда ты кричал бы, что советская семья крепнет, что она обретает новые качества, что она одухотворена высокими идеалами и благородной целью, - все так, как ты слушал когда-то на университетских лекциях по гражданскому праву. Сложилось - не сложилось, удачно - неудачно - все это, к сожалению, категории случайности, а не закономерности. Мир, создаваемый нами, угрожает нашей семье и нам самим; тем временем все бросились на защиту природы, природу защищают уже и прокуроры, а разводы суд только механически регистрирует, как будто бы это филиал загса. Однако человечество не интересовали семейные дела следователя Твердохлеба. От него ждали рвения, порывов, и он должен был изо всех сил демонстрировать их, вопреки всем своим душевным разладам. В поисках истины приходится высказывать несогласие даже с самим собой. Невидимое раздвоение души, которое не карается законами общества, а молчаливо поощряется. Меньшее приносится в жертву большему. А что меньше, что больше? От ответа зависит установление той порою невидимой грани, что разделяет добро и зло. И человеческая порядочность, и достоинство тоже зависят от умения и готовности отличать добро и зло, и не только для себя (потому что это умеют все), а и для других, что дается, увы, немногим. Твердохлебу всегда хотелось быть среди этих немногих. Он обладал терпением, старательностью, мужеством, и этого было достаточно для дела. Он отдавал все свои силы, изнурял себя и выматывался, как на галерах, для себя ничего не оставалось. Что ж, а как же иначе должен жить настоящий человек? Твердохлеб долго и осторожно знакомился с материалами по "Импульсу", переданными ему прокурором. Просил своих помощников дополнить то, что казалось недостаточным, уточнить детали, подготовить нужные справки. В объединение они должны были прибыть во всеоружии знаний, иначе их там просто затюкают. Дескать, я генеральный директор, а ты ноль. Я диктатор производства, а ты ничто. Я выстраиваю базу, а ты мешаешь, разрушаешь, уничтожаешь. Я созидатель, а ты заседатель. Трудная ответственность - задавать людям вопросы. Ее невыносимую тяжесть остро почувствовал Твердохлеб, когда ехал на "Импульс", предварительно договорившись о встрече с генеральным директором Куземой. Уже в дороге обнаружил, что свои бумаги везет в дорогой кожаной папке, подаренной ему когда-то тестем, и пожалел о своей неосмотрительности. Еще подумают, будто он несерьезный человек, не слуга закона, а пустой ферт. Он ехал на метро, затем на трамваях - одном и втором, долго не выписывали ему пропуск, хотя он и показал удостоверение и ссылался на договоренность с директором. Кто же радуется работнику прокуратуры? Брянский волк? Так и того уже, кажется, истребили. "Я тот, которого не любят..." Из дирекции никто его не встречал. Спросил дежурную в пропускной, молодую женщину, с натянутым лицом, она сухо бросила: - На третий этаж! Широкие коридоры, просторные холлы, лестница из настоящего камня, дерево, бронза, дорогие светильники. Богато живут! Видно, что союзное, а не какое-нибудь местного подчинения. Так думал Твердохлеб. А может, думал об архитектуре, о несхожести этого предприятия с привычными для нас заводами: элегантный трехэтажный корпус вдоль улицы, никакой ограды, ничего от завода, два роскошных подъезда: один неохраняемый, где партком, завком и комитет комсомола, другой - с заводской проходной, напоминающей мраморные станции метрополитена с турникетами. Нет, об архитектуре он все-таки подумал позже. Когда уже ознакомился со всем комплексом сооружений, в который, кроме административного, входили корпуса производственный, торгово-бытовой и учебный, необычный четырехчлен, объединяющий практически все необходимое для тех, кто трудится и хочет трудиться, не тратя напрасно энергии на несущественное и второстепенное для производства, но не для человека, не для полноты его жизни. И даже не об этом будет позже думать и вспоминать Твердохлеб, а только о том месте, где сходились все четыре огромных корпуса этого современнейшего предприятия, о том пространстве, которое надо бы назвать заводским двором, но которое грех было бы назвать так буднично, поскольку это был как бы огромный квадратный зал с прозрачной, как в музеях, крышей, поддерживаемой кружевом стальных конструкций, выкрашенных столь же неожиданно, как все здесь: в фиалковое, розовое и бирюзовое. Но прежде чем оказаться в том месте, где ему суждено будет увидеть то, что может перевернуть всю жизнь, Твердохлеб обречен был на неприятный, осторожный, холодный, словно сквозь непрозрачное стекло, разговор с генеральным директором, должен был казниться своей ненужностью, зряшностью, враждебностью вот тут, в этих широченных коридорах, где не увидишь сейчас ни единого человека, поскольку все работают на всех этажах, где даже таблички на дверях свидетельствуют о напряженной деятельности, царящей здесь, в огромной, обшитой до самого потолка деревом приемной генерального директора, где одиноко хозяйничает пожилая женщина с утомленным красивым лицом - секретарша и, кроме Твердохлеба, никто не штурмует заветных дверей, за которыми святая святых. Вот так - люди работают, а он снова пришел им мешать, как приходил уже ко многим и будет приходить еще и еще вплоть до своей смерти. "Я тот, которого не любят..." Еще неизвестно, кому тяжелее: тем, кому он причиняет неприятности и боли, или ему самому. Рука, в которой Твердохлеб держал папку с бумагами, противно вспотела. Он готов был вышвырнуть ее в окно! Крокодиловая кожа, позолоченные застежки, такая же монограмма из двух переплетенных букв ТТ. Большего издевательства не выдумал бы сегодня и самый лютый его враг, а он сам из-за своего вечного безразличия ко всему, что связано с ним самим, вложил бумаги именно в эту дорогую зарубежную игрушку и теперь вынужден проносить ее вдоль длинного фронта дверей, чтобы она красовалась своей щеголеватостью перед этими простенькими табличками, на которых значатся группы, секторы, отделы, управления, старшие, заведующие, начальники, а затем и главные: главный инженер, главный технолог, главный механик, главный энергетик, а там заместители и, наконец, сам генеральный Кузема Иван Кириллович. Чувствуя, как что-то холодное и липкое расползается у него меж лопаток, чужим голосом, откашливаясь и хмыкая, Твердохлеб сказал секретарше, откуда он. - Иван Кириллович ожидает вас, - сказала она без эмоций и, нажав какую-то клавишу на пульте, расположенном справа от ее стола, тихо сообщила в пространство: - Товарищ Твердохлеб из прокуратуры. - Пусть заходит, - прогремело пространство уставшим басом. С генеральными директорами Твердохлеб дела еще никогда не имел. Директора, управляющие, заведующие - этим ограничивалась его сфера. Генеральные представлялись какой-то особенной расой, непременно лауреаты и Герои (некоторые, как днепропетровский Макаров или ленинградский Панфилов, уже и дважды, с бронзовыми бюстами на родине), тяжелолицые, как великие актеры, самой массой своего тела угнетают тебя, указывают на твою заурядность и, к слову сказать, твою малоэффективность в мощном механизме грандиозного государства, и голоса у них тоже необычные, именно такие, какой только что прозвучал, голоса, принадлежащие уже как бы не отдельным людям, а идее, ведущей за собой тысячи, мысли, сокрушающей и отбрасывающей все препятствия, вплоть до ограничений здравого смысла, пространству, поглощающему не только все то, что в нем живет, а и самое время, трансформируя его для своих ненасытных потребностей. Именно такой генеральный директор сидел перед Твердохлебом в огромном, обшитом, как и приемная, светлым деревом кабинете за широченным столом, возле пультов, переговорных устройств, бесконечных экранов, экранчиков и прочей техники, назначение которой известно было только ему и уж никак не касалось ни прокуратуры, ни следователей. Генеральный был грузный, массивный, лобастый, тяжелолицый, как богдыхан, большеглазый, толстогубый; светлый серый костюм свободно облегал генеральное тело, большие белые руки спокойно лежали на столе, серые глаза катились на Твердохлеба, как огромные холодные валуны. А тут еще эта идиотская папка с золотыми инициалами ТТ! Он поздоровался. Генеральный кивнул и сделал вид, будто хочет приподняться и подать руку, но продолжал спокойно сидеть, а рукой махнул на стулья у приставного столика: - Устраивайтесь. Можете на диване. Где хотите. Извините - не выслал никого, чтобы встретили. - Вполне естественно, - хмыкнув, произнес Твердохлеб. - Я человек, собственно, малоинтересный. Хочу знать правду только о других, а кому это нравится? - Действительно, кто же хочет знать правду о себе? - поиграл своим басом Иван Кириллович. - Я таких не встречал. - Кстати, должен признаться, что я впервые встречаюсь с генеральным директором, - тихо сказал Твердохлеб, поддавшись этой игре директорского голоса, в котором промелькнул намек на доверчивость. - Ни служебно, ни просто в личном плане... Не приходилось... - А мне не приходилось с прокуратурой, - почти благосклонно взглянул на него директор. - Проверки, комиссии, начальство, заказчики - это наша жизнь и наша борьба, а прокуроры? Что им до моих конденсаторов? - Я по делу телевизоров, - быстро вставил Твердохлеб. - Так, - директор тяжело поерзал на своем троне. Скамья подсудимых не для него. Уж скорее для самого Твердохлеба. - А вы имеете хотя бы приблизительное представление о направлении деятельности нашей фирмы? Эти телики - ноль и одна десятая процента в моей продукции. - Я как раз думал об этом. Не мое это дело, но... Как же так получается? Для народа ноль и одна десятая, а для кого же остальное? - А вот это уже не ваше дело, - очень спокойно и очень категорично заявил директор. Он не знал, с кем имеет дело, потому допустил эту тактическую ошибку, истолковав сдержанность Твердохлеба как некомпетентность. - Я пришел к вам не как прохожий с улицы, - прикрывая веками глаза, чтобы спрятать неприязненный блеск, сдержанно произнес Твердохлеб. - Вы возненавидели меня, еще не увидев, а этого делать не следует. Это вас унижает. Директор катил на него свои серые, как каменные валуны, глаза. Неожиданно он рассмеялся, став на миг не директором, а просто большелобым мальчишкой. Собственно, и не стал, а так, вроде проглянуло. Интересно, сколько ему лет? Можно дать сорок, можно и шестьдесят. Неистовый труд нивелирует возраст. Иван Кириллович отсмеялся, и ему стало легче на душе. - Я думал, юристы - психологи, а вы... Ненавидеть можно кого? Только того, кому ты причинил зло. А какое от меня зло вашему ведомству и вам лично? Я вас не знаю, а чего не знаешь, того невозможно ни любить, ни ненавидеть. - У меня профессия не для любви, - снова поддаваясь игре его непостижимого настроения, вздохнул Твердохлеб. - Вы считаете, что я иду к вам под барабанный бой и звуки фанфар? Если бы! Во мне кричит совсем другое. И не кричит, а просто вопит. Но долг ведет меня железной рукой, ибо за мной закон и государство. - А за мной, по-вашему, что же: папа римский или Исаак Ньютон с его законами природы? У вас долг какой: тащить и не пущать, как говорил классик, а мне, - он стал загибать пальцы, - продукцию дай, план выполни, встречные обязательства бери, заказчикам угоди, смежников ублажай, о людях позаботься, счастье обеспечь, хорошее настроение создай... А кто обеспечит счастье мне? Вы знаете, сколько у меня заместителей? Одиннадцать. Больше, чем у Председателя Совета Министров. А почему? По количеству комиссий, которые меня без конца проверяют, контролируют, не дают ни дышать, ни жить. Это что - нормально? Твердохлеб уже вплыл наконец в воды своего обычного спокойствия, и теперь его не пугали никакие штормы. - Контроль выражает важную черту истинно народного строя, - сказал он, изо всех сил стараясь не сбиться на поучительный тон. - Да вы мыслитель! - загремел директор. - Жаль, что не встретил вас раньше. Когда еще имел немного больше времени. А теперь не до мышления... У меня эта привычка бесконечно-нескончаемых проверок-недоверок вот где сидит!.. Он показал себе на затылок и снова неподвижным массивом навис над столом, над Твердохлебом, словно спрашивая: ну, что дальше? - У нас есть данные, что из-за телевизоров банк прекратил финансирование вашего объединения и у вас нечем платить рабочим? - быстро спросил Твердохлеб. И снова допустил ошибку, чего всегда остерегался. - Банк? Прекратил? - Иван Кириллович откровенно издевался над Твердохлебом. - У вас есть хоть малейшее представление о наших масштабах? У меня только здесь, на головном предприятии, в одну смену обедает две тысячи человек! Вам приходилось видеть ресторан на две тысячи мест? Он свободно, видимо, по привычке перескакивал с "нашего" на "мое", и это звучало у него с такой же естественной игривостью, как и смена модуляции голоса. - Эти ваши телевизоры мне, как говорят теперь, до лампочки. И эта история с ними... Микроскопия!.. Мини-проблема... У меня просто не было времени заняться, да и никогда не будет. У нас за ширпотреб отвечает шестой заместитель. Это его парафия. Если не возражаете, я брошу его вам в жертву, а вы уж смотрите. У вас же Закон. Как там у того древнего грека: Рожденные не сегодня и не вчера, они бессмертны. Непреложные и неписаные законы неба. "Вот тебе и технократ, - подумалось Твердохлебу. - Сидит, опутанный проводами, и цитирует Софокла". Директор что-то нажал у себя на пульте, сказал в пространство: - Посмотрите там, где Шестой. Пусть зайдет. Твердохлеб испугался, что его визит к генеральному окажется напрасным. С несвойственной ему суетливостью стал выкладывать то, ради чего, собственно, оказался в этом кабинете: - Хочу сообщить, Иван Кириллович, что мы приступаем к своей работе. - Пожалуйста. Берите моего Шестого и трясите его как грушу. - С вашего позволения я хотел бы для начала познакомиться с вашим производством. Директор, нажав что-то на своих пультах, снова произнес в пространство: - Дайте кого-нибудь из отдела информации, кто там посвободнее, нужно показать наше хозяйство представителю прокуратуры. Твердохлеба спихивали довольно откровенно и в темпе самой активной деловитости. Так, будто он какой-то экскурсант. Приходилось молчать и терпеть. Терпение принадлежит к самым главным добродетелям его профессии. Неслышно открылась дверь, и в кабинете возник невысокий лысоватый человек, бледный, какой-то изможденный, но в то же время неестественно широкий, словно нарочно расплюснутый. Все в нем было заурядно: фигура, походка, глаза, движения. - Знакомьтесь, - обратился к нему директор, кивая на Твердохлеба. - По твою душу. - Борисоглебский, - невыразительным, как и следовало ожидать, голосом произнес Шестой. - Твердохлеб. Садиться своему заместителю директор не предложил. Вместо этого поднялся сам. Твердохлеб сделал то же самое. - Желаю, - сказал директор, выходя из-за стола. Пожал наконец Твердохлебу руку. Без излишней энергии, такое себе равнодушное пожатие. Свидетельство того, что Твердохлеб не произвел особенного впечатления и запомнится просто как неприятный эпизод, а не личность. Может, так и нужно? Зачем следователю личность? Он каждый раз умирает в том или другом деле, стараясь стать бесплотным духом, идеей и принципом справедливости и чести, а большего ему и не нужно. Не нужно ничего. В приемной по-прежнему не было ни одной живой души. Стиль - как в высоких инстанциях. Дрессированная секретарша разгоняет посетителей по таким далеким орбитам, чтобы не перекрещивались и не соприкасались. Твердохлеб держался чуть позади Шестого. Судя по той грандиозной афере, которая происходила здесь с телевизорами на протяжении нескольких лет, это должен был быть закоренелый делец со всеми типичными чертами внешности таких людей: энергичность, оборотливость, находчивость, расторопность назойливость во всем. Впечатление такое, будто их где-то штампуют или отливают в готовых формах. А может, это автоматизм нашего мышления? Стереотипы облегчают жизнь, особенно для людей нетребовательных, с ленцой, порою просто замученных работой, как журналисты или же и его брат следователь. Тогда и начинаешь мыслить готовыми блоками, какими-то клише, смотришь на мир чужими глазами и замечаешь только то, что хочешь заметить. Твердохлеб поймал себя на мысли, что к Борисоглебскому у него выработалась стойкая неприязнь с той самой минуты, когда он начал знакомиться с телевизорным делом. Знал, что не имеет права руководствоваться чувствами, и ничего не мог поделать. Не помогло и то, что Борисоглебский своей внешностью поломал представление Твердохлеба о стереотипе деляги, являя собой сплошную вялость и незаинтересованность в действиях этого мира. Словно святой. И фамилия соответствующая. Даже подмывало спросить: не от первых ли великомучеников его родословная? Твердохлеб уже имел когда-то дело с такой святошеской фамилией - и что же? Окончилось не святостью, а холодной жестокостью. Возможно, это воспоминание о неудачном начале своей карьеры тоже соответственно повлияло на настроение Твердохлеба, когда он услышал фамилию Шестого, а теперь неприязнь к заместителю еще усилилась. Все в нем было чуждым, неприятным, прямо-таки отталкивающим: и его вялость, и редкие волосики, и эта расплющенность, и даже походка. Когда Борисоглебский шел, то было такое впечатление, будто он переполовинивается, как передавленный дождевой червяк. Передняя часть тела продвигается нормально, а задняя тянется за ней, словно она прицеплена и вот-вот оторвется. - Зайдем ко мне? - спросил Борисоглебский. Твердохлеб испугался. Кабинет Шестого представлялся ему ловушкой, гнилой тиной, которая вмиг всосет тебя, как только ты ступишь туда, казался сотканной из притворства и лжи паутиной, которая опутает и задушит кого угодно, а уж Твердохлеба и подавно. - Нет, нет, - поспешно сказал Твердохлеб. - С вами засядем позже. Это мы еще успеем. У нас разговоров будет много. А сейчас я хотел бы немного познакомиться с производством, с обстановкой... - Директор поручил это информации. Тогда нам нужно спуститься на первый этаж. Они пошли вниз. Твердохлеб пробовал думать о Борисоглебском с максимальной объективностью. Шестой среди одиннадцати заместителей посредине. Если число о чем-то свидетельствует, то в иерархии этого объединения он еще не последний, есть намного менее значительные. Это так. Но сам же генеральный сказал, что телевизоры для него ноль целых и одна десятая процента, стало быть, продукция - тьфу! А если производство не основное, не профильное, то и отношение к нему на всех уровнях "так себе" (наплевательское!), а от этого радости мало. Брак в производстве телевизоров "Импульс" достигает шестнадцати процентов. В Западной Европе допускается двенадцать, а фактически четыре-шесть процентов, на львовском "Электроне" три и восемь десятых, у японцев один процент. И четыре, и шестнадцать процентов бракованных телевизоров - это вовсе не то, что, скажем, бракованные комбайны "Нива", бетонные панели или металлические конструкции. Промышленность покорно проглатывает брак (оплачивая другие производства таким же счастьем), колхозы и совхозы, кряхтя и посылая проклятья, "доводят" до кондиции непригодную новую технику, но отдельные граждане знать ничего не хотят ни о каких недоделках и дополнительных починках, поскольку плачут у них денежки не государственные, как у всех этих руководящих дядей, и не кооперативно-колхозные, а собственные, личные, трудовые, тяжко заработанные. Принимая во внимание это довольно весомое обстоятельство, государство становится на защиту своих граждан и планирует производство телевизоров (да разве только телевизоров?) без какого-либо брака. Стопроцентное качество? Прекрасно. Но телевизор все-таки не бетонная панель. Никто и никогда не может гарантировать его идеального качества. Это необходимо признать откровенно, записать в план, предвидеть соответствующие ассигнования на устранение неполадок, выработать систему необходимых мер, чтобы не иметь больших потерь за счет ослабления контроля в торговле и нечеткой системы ремонта телевизоров в системе бытового обслуживания. Мы не хотим признать возможный брак. Планируем идеальное качество. Идеальное и... невозможное. Осознавая этот неоспоримый факт, Комитет по ценам, Министерство финансов и Министерство торговли разработали положение для торговых организаций, где говорится, что все сто процентов цветных телевизоров должны быть подготовлены для продажи. Как их готовят? Продавец включает телевизор, и, если тот работает, значит, можно продавать. Не работает - отправляют на завод, трясут в вагонах сотни, а то и тысячи километров и привозят лом вместо ценной аппаратуры. Это первый этап. Второй (если телевизор куплен и он ломается в течение гарантийного срока у покупателя) - это служба "Бытрадиотехника". Завод отпускает на каждый телевизор 50 рублей для гарантийного ремонта. В мастерских "Бытрадиотехники" стараются как можно быстрее истратить эти 50 рублей, а затем щедро раздают справки на замену покупки или на возмещение ее стоимости. Снова путешествуют сотни тысяч телевизоров по бесконечным дорогам нашей земли, прибывая на свои родные заводы уже в таком состоянии, что только на то и годятся, чтобы разобрать их на детали или выбросить на мусорник. Но ведь взамен необходимо возвратить покупателю новый телевизор, и на этот раз бесплатно? Это уже забота исключительно завода, выпускающего брак. Начинается с реклам-призывов и восхвалений. Заканчивается рекламациями-убытками и финансовыми катастрофами. Даже незначительный процент брака при такой несовершенной системе сбыта и гарантийной починки причиняет заводам огромные убытки. А если это непрофильная продукция, как на "Импульсе"? Сколько возвращается телевизоров совершенно непригодных, сколько удается починить, сколько разбирается на детали, сколько идет в лом, - этого уже проконтролировать невозможно. На "Импульсе" большой процент брака давал возможность нечестным людям использовать это обстоятельство для преступных махинаций. Телевизоры вроде бы списывали на лом, покупателям вроде бы посылались новые аппараты, а на самом деле они получали отремонтированные, а новые шли то на подарки, то за полцены нужным людям, то для известной операции "я тебе - ты мне". Начиналось, как это всегда бывает, осторожненько, скромненько, несмело, дальше приобретало размах, смелость, нахальство, а кончалось тем, что завод начал работать почти только на брак, возмутились рабочие, вмешался народный контроль, дело дошло до прокуратуры. Дисциплинарной ответственности уже недостаточно, придется отвечать перед законом. Кому именно - это должен установить Твердохлеб со своими товарищами. И начинать именно с этого заурядного человечка, который ведет его по широким, роскошным, как в музеях или во дворцах, ступенькам ниже и ниже, идет неохотно, словно бы и не передвигается в пространстве, а зависает, угрожая поглотить своей бестелесностью Твердохлеба. Неожиданно Борисоглебский произнес: - Так вы из прокуратуры? То-то мне кресты снились! - Кресты? - Будто Днепр залил весь Киев и по черной воде плывут черные кресты. - Весь Киев Днепр никак не может залить, - сердито объяснил Твердохлеб. - Разве что низинные места. А холмы... Видно, что вы не коренной киевлянин. - А кто теперь коренной? Разве что дети в детсадиках. Киевлянами не рождаются, а становятся. Великое переселение народов из сел в города. Процесс, которого никто не остановит. А кое-кто начинает писать, что следует возвращаться назад. Интересно, как они себе это представляют? Какую модель могут предложить? Разве что ту - от азиатских диктаторов? Верхоглядство. Экономическое невежество. Вот тебе и заурядная фигура и вялое мышление! Наплачусь я с этим Шестым, подумал Твердохлеб, но заместитель не дал ему расплакаться, тут же спихнув на уровень более низкий, под покровительство инженера отдела информации, стриженную под мальчишку невысокую девушку, которая, ткнув Твердохлебу холодную узкую руку, с интересом взглянула на него сквозь огромные импортные очки и коротко бросила: - Жанна. Твердохлеб назвал себя. - С чего начнем? - Не знаю, вам виднее. - Тогда идите за мной. - Благодарю. Так он оказался в огромном квадратном пространстве, созданном остроумным архитектурным сочетанием четырех комплексов "Импульса", где можно было достойно оценить мощь технической и художественной мысли, любоваться совершенством планирования, отдать должное предусмотрительности проектировщиков, сумевших связать тугим узлом пересечение путей тысяч людей, обозначив эти пути единственно необходимыми для каждого вещами, знаками, символами и сооружениями. Одним из этих сооружений должна была быть монументальная Доска почета объединения, расположенная так, что никто не мог ее обойти, возможно, наибольшее украшение этого необычного заводского двора (если такой термин вообще тут уместен), а в общем-то, довольно банальное творение административного гения, но в данном случае все же не лишенное некоторых черт необычайности. На доски почета никто никогда не смотрит. Скользят взглядом. Множественность - враг индивидуальности, она убивает интерес. Только профессиональная привычка ничего не пропускать заставила Твердохлеба остановиться перед Доской почета "Импульса". Но и он смотрел не на портреты, а на саму доску, пораженный богатством (мрамор, бронза), искусством исполнения, чувством пропорций, благодаря которым она гармонично вписывалась в это живописное и почти безжалостное пространство, не теряясь в нем и не угнетая человека помпезностью. Портреты тоже заслуживали внимания. Это были не фотографии, а настоящие художественные работы, настоящие произведения искусства - свидетельство возможностей "Импульса" и хорошего вкуса его руководства. Твердохлеб пожалел, что начал свое знакомство с объединением не с парткома, а с генеральной дирекции. Что дороже - материальные ценности или люди, их души, настроения, мысли? Генеральный директор, кстати, тоже что-то говорил на эту тему, вспомнив Исаака Ньютона. Что ж, Ньютон, а за ним все технократы, вплоть до нынешних, утверждали, что вселенная подчиняется законам природы, которые руководят судьбой человека так же, как движением звезд на небе и приливами в океанах. Но ведь кроме законов природы есть законы человеческого общества! И отдельный человек - это прежде всего мир самого человека, как говорил Маркс. Твердохлебу стало досадно из-за своей ошибки. Он должен был бы начинать свое знакомство не так. - Вы комсомолка? - спросил он Жанну. - Да. А что? - У вас комитет комсомола, наверное, на правах райкома? - А что это такое? - Отдел информации должен был бы знать. - У нас отдел технической информации. У меня тоже, подумал Твердохлеб, увы, и у меня тоже. Вечная ограниченность и разграниченность человеческих знаний, интересов и склонностей. Своеобразный феодализм человеческой природы. Безутешные мысли роились сами собой, а тем временем Твердохлеб смотрел на портреты, собственно, и не на все портреты (потому что это невозможно), а только на один, который был в самом центре, представляя собой центр этого монументального сооружения, его сущность и самое высокое назначение. Для Твердохлеба, для его жизни, его судьбы! С портрета смотрела на Твердохлеба своими неистово молодыми, черными глазами та женщина из магазина "Головные уборы" на Крещатике, женщина, которую он нашел как свое спасение и сразу же потерял навеки, а теперь, выходит, отыскал! Нашел, не ища, не надеясь, позабыв и думать?.. А может, это манящий призрак, обольщение, обман? Случайное сходство (не фотографии ведь, а художественные портреты), порождение его наболевшего воображения, желания найти там, где и не ищешь? Он выливал на свое замешательство ушаты ледяной воды, а сам читал подпись под портретом: "Наталья Швачко, бригадир монтажного участка цеха "Фарада-2А". Твердохлеб так растерялся, что не мог скрыть своего замешательства перед информационной Жанной и с несвойственной для него поспешностью спросил: - Вот здесь у вас написано: "Фарада-2А". Кто это придумал такие запутанные обозначения цехов? Что - существует еще 2Б и 2В? Или как? - Очень просто, - затарабанила Жанна. - 2А обозначает цех предварительной продукции. 2Б - это будет продукция окончательная. Для очень сложных агрегатов могут быть еще цехи 2В, 2Г и так далее. "Фарада" - это для цехов ширпотреба. От Фарадея. В школе когда-то учили. Вы тоже, наверное. - Кажется, учил. - Наивысшая сложность имеет символику соответственно тоже высшую. У нас даже есть цехи "Кварк-один", "Кварк-два". Слышали о кварках? Ученые всего мира не могут объяснить, что это такое. Загадочные частицы материи. Название взято из романа Джойса "Поминки по Финнегану". Там герой слышит на городской улице выкрики: "Три кварка для мистера Марка! Три кварка для мистера Марка!" Ну, Джойс написал и умер, а что это должно было обозначать? Может, он и сам не знал? Я могу объяснить. Эмигранты из России открывали на улицах Лондона, Нью-Йорка и так далее всевозможные забегаловки, где люди могли что-нибудь съесть. Так в Нью-Йорке возникли "Кнышес", где торговали сначала обыкновенными украинскими кнышами, а теперь сосисками и бутербродами, а в Лондоне кто-то стал жарить украинские шкварки и соответственно рекламировать их, шагая по улицам: "Три шкварки для мистера Марка!" Джойс своим англосаксонским слухом не мог воспринять сочетание сразу трех согласных в начале слова, он отбросил "ш", и вышло "кварки". Теперь над этим словом бьются ученые всего мира. - Очевидно, это чрезвычайно интересно, - пробормотал Твердохлеб, не в состоянии оторвать взгляда от портрета Натальи Швачко, - но не для меня. Простите, но... - Вы всегда такой суровый? - не сдержалась Жанна. - С незнакомыми. - Имейте в виду, что суровость чаще всего переходит в занудство. У нее не было никаких оснований бояться работников прокуратуры, поэтому она могла говорить, что думает. - Благодарю вас, я учту ваше предостережение, - сказал он, а потом неожиданно для самого себя (а для Жанны все его капризы были одинаково неожиданными и закономерными) спросил: - Мы не могли бы для начала побывать в этой "Фараде-2А"? - Пожалуйста. Третий цех в правом секторе. Как все просто. Можно бы сказать: жестоко просто. Твердохлеб не мог двинуться с места. Ни восторга, ни взволнованности, ни смущения, ни высоких переживаний. Только страшное равнодушие ко всей прошлой жизни охватило его, какая-то пропасть в душе, черная пустота, и в то же время появилась тоска по тому прошлому, которое уже никогда не вернется и не обогатит, не освятит своими болями, страданиями, потерями, но и радостями, приподнятостью духа всего того, что должен будешь пройти, твоего будущего, твоих надежд. - Что же вы? - удивилась Жанна. - Идем или как? - Идем, идем, милая девушка, - болезненно улыбнулся Твердохлеб. А сам подумал: если бы ты знала, куда я иду, в какую страшную неизвестность и на какую муку! Цех - как любой современный цех. Беспредельный светлый простор. Линии столиков. Девушки в голубых накрахмаленных халатах и щеголеватых колпачках, словно с рекламы парижских мод. Закуток для начальников цеха, конторки мастеров, щиты для объявлений, для информации, призывов, даже для интимного. Много цветов между участками, между столиками, на столиках. Сколько людей здесь работает? Сотни, тысячи? И как узнать ту, кого нашел и потерял, и действительно ли это она или только призрак? Жанна познакомила Твердохлеба с начальником цеха. Молодой, лобастый, как генеральный директор, красивый, умный - видно уже по глазам. - Что вас интересует? Пожалуйста. У Твердохлеба не было права на растерянность. Не так служебно, как лично. - Знаете что? - сказал он. - Всего осмотреть я не могу. Да и нужно ли? Покажите мне участок Натальи Швачко. - Швачко? Ну, она у нас знаменитость. Депутат горсовета, делегат комсомольского съезда, лучший бригадир в объединении... - А вообще? - совсем по-глупому спросил Твердохлеб, вмиг приревновав Наталью ко всему свету. - И вообще тоже. Да вы увидите, - бодро заверил его начальник цеха, идя впереди Твердохлеба и Жанны. Говорить, что они дошли, пришли, нужды не было. Полтора или два десятка столиков, стеллажики для инструментов под левой рукой, короткие вспышки электропайки над платами микросхем, точные движения, напряженные фигуры, склоненные головы, деликатные прикосновения тонких пальцев, острые взгляды, - у всех все одинаково, но его взгляд выделил только одну, его глаза полетели туда, куда должны были полететь, его внимание и заинтересованность сосредоточились только в одной точке, там, где начинался этот закодированный безостановочный процесс. Твердохлеб, как лунатик, шел к первому столику, начальник цеха, считая это вполне естественным, тоже шел следом, почтительно держась на таком расстоянии, чтобы иметь возможность объяснять, но и не мешать. Жанна задержалась где-то среди участков, ибо здесь ее функции исчерпывались. Твердохлеб шел к столику бригадира участка Натальи Швачко, девушки с монументальной Доски почета, девушки из его тоски и одиночества, узнал ее сразу же, еще быстрее, чем на портрете, уже ничуть не сомневался, смотрел на нее неотрывно, упорно, тяжело, так что она даже почувствовала это и тоже метнула взгляд на этого назойливого человека, но только лишь на какое-то мгновение, а затем снова на плату, к тем почти невидимым точкам, на которых нужно проделать нечто неуловимое и передать плату дальше по линии, беря вместо нее новую, которую уже услужливо толкает невидимая рука из окошечка позади тебя. Твердохлеб подошел к ней впритык и тем же голосом, что тогда в магазине на Крещатике, тихо произнес: - Это вы. Я вас узнал. Она молчала. Только руки ее, как ему показалось, заметались еще быстрее. - Я ждал, ждал вашего звонка... Она снова молча бросила на него взгляд. - Но так и не дождался. Начальник цеха уже приближался. - Скажите хотя бы что-нибудь, - попросил Твердохлеб. - Вы мешаете мне работать. Он не надеялся даже на такой подарок. Махнув рукой на приличия, он попросил начальника цеха, который уже приблизился на расстояние небезопасное: - Жанна где-то потерялась. Не могли бы вы пригласить ее сюда? Тот охотно пошел выполнять просьбу, и у Твердохлеба снова появилось несколько минут. - Я нашел вас абсолютно случайно, - сказал он Наталке, - но теперь... Теперь уж я... Она пожала плечами. - Вы отвлекаете мое внимание. - Простите. Я понимаю всю неуместность... Но вы могли бы... Я могу увидеть вас после работы? - Я же сказала... Слова не имели значения. Она могла говорить что угодно. Эти три фразы, которыми Наталка, собственно, отгоняла Твердохлеба, звучали для него как скрытая благосклонность. Не могла же она быть такой жестокой, чтобы не почувствовать его страданий и его безнадежного ожидания. Любая женщина могла бы, но не она! Он верил в это беспричинно и необъяснимо, а может, только хотел верить? Начальник цеха вел Жанну. Зачем? Никто ему здесь не нужен! - Вы уже познакомились? - Начальник стал между Твердохлебом и Наталкой. - Это наш передовик. Лучший бригадир объединения Наталья Швачко. А это, Наталья, следователь прокуратуры товарищ... - Твердохлеб, - Твердохлебу пришлось выручать начальника. - Из прокуратуры? Ха-ха! - Снова короткий всплеск взгляда, а все внимание на то, что делают проворные руки. Твердохлебу стало обидно. - Ничего смешного, - голосом обиженного мальчика произнес он. - Вот возьму и вызову вас... - Наталью не вызывают, - объяснил начальник цеха. - Она депутат, ее приглашают. - Кажется, ваш генеральный директор тоже депутат? - поинтересовался Твердохлеб. - Верховного Совета республики. - А вот с ним я говорил чуть ли не час. И кстати, не о депутатских делах. Он сказал совсем не то, что нужно, не умея втянуть Наталку в разговор, и от этого чувствовал себя совершенно ничтожным и несчастным. Словно поняв его состояние, она бросила ему спасательный круг, вмешавшись в их разговор. - Юристы как дети, - сказала она, сверкнув улыбкой, - они не знают "нельзя", а только "дай"! Я недавно в газете читала, какой-то юрист требовал пересмотреть статус неприкосновенности депутатов. Какого-то там директора птицефабрики нужно было судить, а он депутат райсовета. И уже дай тому юристу права на всех! Неужели и вы такой? Наконец она обращалась к нему! Правда, при свидетелях и не совсем доброжелательно, но все-таки к нему! - Я не привык себя расхваливать, - сказал он. Она снова вся сосредоточилась на работе своих рук, и Твердохлеб испугался, что он так и уйдет ни с чем. Нашел, не надеясь, и потеряет теперь уже безнадежно. - Мы так и не договорились, - осторожно сказал он. - О чем? - Ну... Я бы на самом деле, если вы согласны, хотел поговорить... Мне придется долго заниматься здесь... Дело довольно неприятное, а я бы хотел быть максимально объективным... Ваша помощь... Наталья засмеялась легко и как-то отчужденно. - Что ж. Приглашайте. Я уже не буду напоминать о своей неприкосновенности... Но не в рабочее время. Работу не брошу. У нас бригадный подряд. Так что только после работы. Согласны? - Согласен. У Твердохлеба предательски дрожал голос. Да что там голос? Все в нем дрожало, и он ненавидел себя за это. И в то же время он почувствовал прилив силы молодой, упрямой и дерзкой. Он достал записную книжку и, вырвав листочек, старательно вывел номер своего служебного телефона, положил Наталке на столик возле горшочка с примулой. - Мой служебный телефон. Позвоните, пожалуйста, когда у вас будет время. Хотел добавить "и желание", но сдержался. - А если потеряю? - засмеялась она. - Тогда, с вашего разрешения, я приду еще и снова напишу вам номер своего телефона. Я упрямый. - Да уж вижу. Уходя из цеха, он знал, что она не смотрит ему вслед, потому что все ее внимание на точных операциях, а ведь как хотелось, чтобы бросила хоть один взгляд, подарила ему хоть единственный взблеск своих отчаянно молодых глаз. - Что будем смотреть дальше? - напомнила о своем существовании Жанна и так напугала этим вопросом Твердохлеба, что он не сумел ничего ответить. Смотрел на девушку и молчал. - Мне поручено вас сопровождать, - пояснила Жанна. - А, сопровождать? Очень благодарен... очень... Давайте поблагодарим нашего гостеприимного хозяина и сопровождайте меня... Собственно, мне уже пора... Давайте просто на проходную... Тем временем расскажете мне о вашем объединении... В общих чертах. Что посчитаете наиболее интересным... Его поведению никто не удивился только потому, что он был из прокуратуры. И никто бы не догадался, что перед ними просто очень несчастный человек, которому стыдно за свою несуразную душу. Он ходил от одного к другому и всех уговаривал, сам не зная в чем, старался перед каждым проявить предупредительность, унижался и усмехался, и никто не мог понять, что происходит с Твердохлебом. К знакомому старшине, дежурившему внизу: - Тут ко мне могут прийти, так вы уж... Чтобы, знаете, деликатно, со всей чуткостью... Это не просто молодая женщина - депутат горсовета... Важный визит. - Да, Федор Петрович, - гудел старшина, надувая щеки. - Да разве вы меня не знаете? Придут - встретим честь по чести. Нет вопросов. Потом к секретарю их отдела. У Савочки все заместители - только мужчины. Секретарь - тоже мужчина, занудливый дядька с тягучим голосом и противной привычкой повторять каждую фразу по нескольку раз. - Ко мне могут прийти, но не по вызову, а как бы добровольно, потому что это депутат горсовета, так я уж попрошу вас, чтобы без формальностей... - Депутат без формальностей, - забубнил секретарь, - все депутаты без формальностей, на то они и депутаты, чтобы без формальностей... - Это молодая женщина, - вынужден был уточнить Твердохлеб, - она согласилась помочь мне, помочь следствию... - Женщина - значит депутатка, - завел свою копировально-повторяющую машину секретарь. - Депутат - это мужчина, а женщина - депутатка. Напутали в терминологии, никакого порядка. Как женщина может быть депутатом, если она депутатка?.. Твердохлеб побывал и у Нечиталюка, зная, какой у того язычок. Микрофон республиканского радио. - Слушай, Нечиталюк. Может случиться, что ко мне с "Импульса"... Ну, придут сюда люди, потому что дело, сам знаешь... Придется проследить пути нескольких тысяч телевизоров. Куда, когда, кому они пошли и каким образом... Египетская каторга, а не работа... - Старик, начальство верит в твои творческие возможности! - потирая руки, весело подбодрил Нечиталюк. - Ну, это все преждевременно... Еще поглядим... А тут у меня... Я бы тебя попросил... Может прийти одна молодая женщина, так чтобы ты не подумал чего... Но она... Ну, сам понимаешь... Нечиталюк вскочил из-за своего стола, обежал вокруг Твердохлеба, заглянул ему в лицо с одной и с другой стороны. - Ну, старик, ты даешь! Свидание в прокуратуре? До этого даже я не додумался! А почему? Боюсь Савочки! Увидит красивую молодую женщину - конец! - Какое свидание? Что ты выдумал! - замахал руками Твердохлеб. - Я же говорю: "Импульс". Она с "Импульса". Цех "Фарада-2А", передовой бригадир. - Фарада-шарада. Старик, можешь положиться на Нечиталюка! Даже в коридор не выйду! И всех вымету! Разве что сам в щелку, как мышь, - одним глазом. Ты же хочешь, чтобы оценили? - Не понимаю, о чем ты, - обиженно пожал плечами Твердохлеб, выходя из кабинета Нечиталюка и думая о том, нужно ли еще кого-то предупреждать или уже достаточно. Наивность его не имела границ. Только теперь вспомнил, что тогда, стоя возле Наталки на расстоянии вытянутой руки, не решился даже посмотреть на девушку внимательно. Все было словно в тумане, и туман этот до сих пор еще стоял у него перед глазами. Хотя память, оказывается, все же уловила кое-что в свои крепкие сети и теперь, пусть и без видимой охоты, одаривала Твердохлеба своей драгоценной добычей, и он снова как бы оказывался там, в цехе, и за маленьким столиком, украшенным горшочком с нежной примулой, видел: пепельный халатик-безрукавка, голые смуглые руки, высокая тонкая шея и фигура тонкая, - все это проплывало перед глазами в каком-то дымчатом тумане. Наталка, Наталья, Наталочка... Как далека от нежности его юридическая душа! Из-за своей наивности и простодушия он раззвонил по всей прокуратуре о том, что к нему должен кто-то прийти, что визит этот чуть ли не на государственном уровне, а Наталка не шла, и над Твердохлебом кое-где, наверное, уже посмеивались. Так ему и надо! Так и надо! А потом она все же пришла, когда он и не ждал. Старшина встретил ее уважительно, с казацкой учтивостью и почтительностью, проводил к лифту, подробно рассказал, как найти каюту Твердохлеба, в коридорах, кажется, никто Наталке не встретился, не допытывался, куда и почему. Твердохлеб сидел над бумагами, когда открылась дверь и на пороге возникло смуглое видение, сверкнув отчаянно молодыми глазами: - Здрась!.. Она была в легоньком, тоненьком, как из паутины, платьице, снова без рукавов, как будто ее гибкие смуглые руки вечно рвались на волю. Прическа самая простая, темные волосы воздушным облачком над нежным лбом, над еще более нежными щеками, над сверканием черных глаз... И в казенных кабинетах всходит иногда солнце! Твердохлеб выскочил из-за стола. Споткнулся, хватался то за галстук, то за пуговицу на пиджаке, горло ему сдавило, перед глазами летали черные крылья. - Здравствуйте, здравствуйте, Наталья! Прошу! Как это благородно с вашей... Прошу садиться... Вот здесь... Извините за наши пенаты... - Пенаты? А что это такое? Подождите, зачем мне садиться? Я ведь не подсудимая. Дайте оглядеться... Как тут у вас? Фу, как тут убого!.. - Ну что вы? Обыкновенная обстановка... - Обыкновенная? Какое-то казенное все... Забыв обо всем, Твердохлеб неожиданно для самого себя разозлился: - Как это казенное? О чем вы говорите? Вы же не в санатории, а в прокуратуре! Может, вам нужна мебель восемнадцатого века и дубовые шкафы с рядами фолиантов в коже с золотым тиснением? - А хоть бы и так! - дерзко выпятила грудь. Она продолжала расхаживать по его келье, упрямо не садилась, смотрела, приглядывалась, изучала, как будто попала не в прокуратуру, а в музей правосудия. Твердохлеб уже кипел. Почему все считают, что имеют на него какие-то неограниченные права? Вот и эта молодая женщина, которую он вымечтал для себя как спасение от всех возможных разладов и страданий, едва появившись, сразу же предъявляет ему свои претензии. - Откуда у вас такие странные представления? - чуть ли не крикнул Твердохлеб. - Откуда? - Она крутнулась перед ним, крутнулась перед окном, словно кто-то ее мог увидеть (может, космонавты?), прищурила глаза и уничтожила его одной из тысячи (он уже подсчитал их!) своих непередаваемых улыбок: - Мой муж мне рассказывал! - Ваш муж? - Твердохлеб был убит, как поэт на дуэли. - Кто же он? - Прокурор. - Страшный приговор, но тут же и амнистия: - Был. - Был? Как это? - А так. Умер. - Умер? - Повесился! Она откровенно издевалась над Твердохлебом, а он не понимал этого, ошалело повторял вслед за ней все ее выдумки: - Как это - повесился? Из-за чего? Разве прокуроры вешаются? - Ваши не вешаются, а мой повесился. Не стерпел суровости жизни. А вы терпите? Твердохлеб окончательно растерялся. - Я стараюсь бороться с суровостью. Наталке, наверное, надоело кружить по тесной комнатке, она села, бросила свою сумочку Твердохлебу на стол, стала как будто добрей, просто сказала: - Я увидела, что вы добрый. Иначе бы не пришла. - Тогда почему же не позвонили после магазина? Я так ждал... - А я потеряла номер телефона! Он обрадовался. Потеряла - не выбросила. Он записал свой телефон на чеке за шапочку. Выходит, она сохранила тот чек. Только потом потеряла. - Так вы, - он неловко переминался перед ней с ноги на ногу, - вы тогда не купили шапочку? Тот чек... - Чек? А-а... Я выбила новый. Там же какие-то копейки... А вы мне испортили чек... Я посмеялась и забыла... Не успела вас рассмотреть. Жену вашу - да... Шикарная дама! Она вас не бьет? - Бьет? Меня? - Твердохлеб от неожиданности закашлялся. - Неужели вы считаете, что меня можно бить? - Почему же? Всех бьют. Когда-то били женщин, теперь мужчин. Женщины работают, а мужчин бьют. То должностями, то выговорами, а то и сами себя... Напиваются - и меж собой... А то и так - сдуру. А разве ваша прокуратура - не бьет? Куда уж чувствительнее! Твердохлеб слышал теперь только ее голос, слов не различал, да и зачем слова? Память продолжала насмехаться над ним, издевалась жестоко и нагло, тасуя воспоминания так, чтобы нанести Твердохлебу самые болезненные удары. Когда он увидел тогда Наталку в "Фараде-2А", ему захотелось подойти впритык и прикоснуться к щеке, к шее, к руке, ощутить тепло тела, почувствовать его запах. Станет легче, что-то он сбросит с себя гнетущее и холодное, как смерть, и воскреснет для новой жизни. Желание - до мурашек по коже. Но тогда он переборол себя, теперь видел, что силы покидают его. Все в нем кричало. Неужели она не услышит? Чужим, охрипшим голосом Твердохлеб внезапно произнес, напоминая ей об их встрече в цехе: - Вы тогда со мной так несправедливо... У себя в цехе... - Но вы мешали мне работать! - Так все говорят. - Но вы мне действительно мешали. Может, впервые в жизни он так сильно почувствовал неблагодарность своей профессии. На него только так и смотрят: мешает. Твердохлеб молча походил по комнатке, плечи его тяжело, болезненно сутулились. - Кстати, я к вам на минутку, - сказала Наталка. - На улице меня ждет подруга, мы бежим в кино. Хотите с нами? - Но ведь... У меня работа... И вообще... кино для меня... - А у меня сегодня выходной! Так я побегу? Твердохлеб испугался. - Но ведь... Мы не успели ни о чем договориться... - А о чем? - Ну... Я не знаю... Но... Мы не могли бы встретиться не в такой обстановке?.. А то получается: я у вас, вы у меня на работе... - Ну и что? И на работе можно узнать человека. А где же еще? Вот вы уже обо мне все знаете... - Я? Ничего! - Ну да! Так уж и ничего? А я даже имени вашего не... - Федор... Федор Петрович. - А я думала: Леопольд. - Леопольд? - он попробовал засмеяться. - Ну, откуда же? - Жена у вас такая, что вы должны быть Леопольдом. Как тот кот из мультика "Ребята, давайте жить дружно!". Твердохлеб не смел обижаться на нее. Смущенно похмыкал. - Ну, жена... жена - да... Но ведь мы... - Я все-таки пойду! - перебила его Наталка. - А то подруга там... - Минуточку! - крикнул Твердохлеб. - Мы же так и не договорились!.. - О чем? - Где я вас могу увидеть? - Понятия не имею. - Ну, - он почти умолял, - может, вы позвоните? - Я теряю телефоны... - Тогда как же? Она была уже у дверей. Оглянулась в последний раз и то ли вспомнила что-то, то ли пожалела Твердохлеба, но возвратилась, подала ему свою тоненькую руку. - Забыла попрощаться. Рука была сухая и сильная, жар от нее исходил такой, что Твердохлеб почувствовал: вот-вот вспыхнет, как сухой листочек. - Знаете что? - вдруг сказала она. - Позвоните лучше вы мне. - У вас есть телефон? - А почему бы нет? Только остерегайтесь мужа! Он у меня ревнивый! - У вас есть муж?.. - Так вы записываете? - Пишу, пишу! Он побежал к столу и пока, нагнувшись, быстро нацарапывал цифры, названные Наталкой, она исчезла, бесшумно, как дуновение ветра. Он хотел выскочить за ней в коридор, но остановился весь мокрый от страха: увидят - засмеют. Бросился к окну, может, увидит, как Наталка будет переходить улицу, но она, наверное, пошла в другую сторону, чтобы укрыться от его взгляда. Даже не мог вспомнить, в каком она была платье. Легонькое, без рукавов, а какого цвета? Никак не мог заметить сразу, что на ней, какая она вся, лишь со временем приходило на память и болело как рана. А какое было платье тогда, в магазине на Крещатике? Когда это было? В июне это было, в июне. А сейчас август. И платье как будто то же. Неужели? И вправду то самое! Беленькое платьице в черные кружочки. Тонкие-тонкие, как ее волосы. Белое платье и смуглое тело. Теперь он вспомнил и объединил оба воспоминания, они сами объединились белым платьем, которое отлетало от него, как птицы в теплые края, а за ним летела его душа. Почему он не поцеловал Наталье руку? Такой увалень! Почему все к нему приходит с таким непростительным опозданием: слова, воспоминания, желания? Только теперь он осознал, как хотелось ему прильнуть к той руке, осыпать поцелуями всю, всю, каждый пальчик, все изгибы, плечо... Нечто подобное (но без такого целомудренного опоздания) он пережил несколько лет назад, в самом начале их супружества с Мальвиной. Следователь с кавказским именем, на именинах которого они познакомились, уговорил новообразованную супружескую пару (точнее говоря, Мальвину) поехать на его машине в Крым. В Судаке они осматривали развалины Генуэзской крепости, и когда влезли на остатки стен над обрывом, Твердохлеб увидел темноволосую смуглую девушку с двумя пожилыми женщинами. Все были так похожи, что он подумал: дочь, мать и тетка. А может, племянница и две тетки... Важно было не это. Он бы и не обратил внимания на это семейное трио, если бы не девушка. Как только он увидел ее, услышал ее голос и смех, неведомое до тех пор дикое желание охватило его: подойти и поцеловать. В щеку, в плечо, хоть в кончик пальца, только прикоснуться губами к этому молодому, смуглому телу, пахнущему морем, терпкими травами, загадочностью этих камней, таинством вечной жизни... Желание было не в мыслях, не во взгляде, а во всем теле... Желание такое сильное, что он побледнел и покачнулся. Мальвина увидела и обеспокоенно спросила (тогда она еще умела беспокоиться за него): "Что с тобой?" Он пробормотал: "Наверное, головокружение..." В самом Судаке, пока они с Мальвиной заглянули в курортторг, следователь с кавказской фамилией, выстояв очередь, занял столик в кафе и, увидев их, закричал, замахал руками: "Сюда! К нам!" Он сидел с той девушкой и теми женщинами! Как он сумел? Твердохлеб шел к столику, как на эшафот. Девушка сразу узнала его и безжалостно засмеялась: "Я думала, вы свалитесь в пропасть!" Почувствовала ли она его желание и хотела поиздеваться, или это была просто случайность? Женщины, вероятно, владеют какими-то сверхчувствительными свойствами и точно улавливают все враждебное и благосклонное тоже. Правда, не всегда платят благосклонностью за благосклонность. Срабатывает предохранительный механизм самозащиты, без которого человек не может сохранить свою личность, свою независимость, свою собственную ценность. Больше с ним такое не повторялось никогда, а вот теперь снова нашло на него, но с мудрым и избавительным опозданием, и он не знал, благодарить ли судьбу за свою человеческую зрелость или, может, сокрушаться из-за отупения души. Его охватило такое смятение, что даже не мог сказать: радуется, что нашел Наталку, или же пугается непредвиденностью всего, что может принести это знакомство. Разве он не научен уже своей женитьбой на Мальвине? Любовь между мужчиной и женщиной соткана из сплошных противоречий. Неизвестно, чего здесь больше - любви или ненависти, восторгов или презрения, согласия или споров, идиллического мира или яростного соревнования личностей. Только в семьях, присыпанных толстым слоем пепла равнодушия, не кипят страсти, но там люди и не живут, а прозябают, медленно умирают или же просто живут мертвые. Но и в самом остывшем пепле тлеет уголек несогласия, который рано или поздно угрожает вспыхнуть и либо обжечь, либо сжечь совсем. У них с Мальвиной все обуглилось, словно от короткого замыкания. Один только разговор, один день, и Твердохлебу открылось то, что должно было бы давно открыться, он увидел, как чужд и одинок среди людей, с которыми жил, и ужаснулся своему открытию. Люди погружаются в какую-то мелочь, никому никакого дела до запросов души, чего-то высокого, для которого даже названия еще нет в нашем языке, - разве так можно жить, и разве это жизнь? И тогда будто всплеск надежды прорезал темную тучу его отчаяния, промелькнуло видение смуглой женщины в магазине на Крещатике, и ее ласковый голос, и сверкание глаз, и улыбка, будто с неба, - почему он решил, что это его избавление и надежда? Может, просто солнечный удар? Не оттого ли его неконтролированный, бессмысленный поступок с телефоном, а затем глупое ожидание звонка, который принесет спасение? К счастью, она не звонила и постепенно тускнела в памяти, становилась далеким сиянием, тенью, дымкой, призраком, миражом. Он уже умолял судьбу: пусть не звонит, пусть не отзывается, не нужно, ничего не нужно! И вот - свершилось... Теперь он проклинал себя за непрактичность. Наталка была наконец здесь, полчаса, а то и целый час, ходила по комнате, сидела, они о чем-то говорили (все трибуналы мира могли бы приговаривать его к расстрелу, но он так и не вспомнил бы ни единого слова из их разговора, а только блеск Наталкиных глаз, и изгибы ее губ, и непередаваемую грацию ее гибкого тела), и что же он знает о ней, о чем спросил, чем поинтересовался? Вот телефон, а когда звонить, когда она бывает дома, когда работает, в какой смене, когда свободна? Он не знал ничего! Да еще эти разговоры о мужчинах. То вдруг прокурор, который якобы повесился, то ревнивец, который сидит у телефона. Может, мстила ему за Мальвину, которую запомнила еще с июня, на него не обратив никакого внимания? А может, так и нужно? Твердохлеб с необычным для него пылом взялся за дело с телевизорами. Никогда не считал, что люди должны себя чувствовать перед следователем, как перед Страшным судом. В его душе никогда не бывало даже крупицы жестокости. Он только терпеливый посредник между преступлением и наказанием. Он давно уже убедился, что жизнь многообразнее, пестрее и богаче всех законов, и невольно появляется искушение обогатить законы, дополнить их, сделать более гибкими, более чуткими. Но приходится сдерживать свое сердце, - и какой же ценой это дается! Если машина закона начала действовать, ее уже не остановит никакая сила. Звонки, требования и домогательства, просьбы и угрозы, заоблачные высоты - и перед ними простой следователь, без званий и наград, как говорил известный поэт, его могут упрекать за чрезмерное старание и верность истине, но он будет идти до конца, пока так или иначе не завершит порученное и не сделает вывод: есть тут состав преступления или нет. С правосудием не играются - это оно само ведет с миром суровую игру, девиз которой: независимость и неподкупность; неподкупность суждений, неподкупность воспоминаний, неподкупность воображения. Для простых смертных закон - лишь бесплотный злой дух, а для Твердохлеба это почти осязаемая вещь, каждый раз воплощающаяся в то или иное дело, в того или иного человека. Теперь закон странным образом переплетался с Наталкой, он как будто толкал Твердохлеба к преступлению моральному, к нарушению устоев, порядка, основ, охранять которые он обязан, казалось бы, по своему призванию. "Ах, Наташка, Наташка, если б была ты не так красива..." Или как там поется?.. Откровенно говоря, Твердохлеб считал себя неуязвимым по части женской красоты. Может, этим подсознательно защищался от соблазнов и обольщений света, отбивался от его коварства? Когда был еще студентом, ребята подговорили сходить в аптеку на Бессарабке поглядеть на красивую аптекаршу. Высокая, брюнетка, красивая - аж страшно. Подталкивали друг друга локтями, перемаргивались, краснели, кто-то из самых циничных спросил, когда вышли: "А вот это у нее кто-то смог бы купить? И поскольку никто ему не ответил, сам же и похвастался: - А я бы купил! Сказал бы: дайте мне мужской пакет". Твердохлеб чуть не побил его. У них на курсе было несколько девушек из торгашеских семей. Без любви, а просто от скуки тащили они ребят-однокурсников в кино, убегали с нудных лекций, в темноте и духоте кинотеатров угощали вечно голодных своих спутников трехэтажными бутербродами, и от этих кинопобегов только и осталось в памяти, что аппетитные бутерброды с ветчиной, копчеными колбасами и паштетами да трофейные кинофильмы, за которые заплачено кровью погибших на войне, быть может, и увечьем отца Твердохлеба. Фильмы были пересняты с негативов, что ли, все черно-белые, точнее - серые, серовато-суетливые, показывалась в них в большинстве случаев Америка, и тоже была вся серая-серая. Красок тогда не хватало повсюду, словно весь мир обесцветился от ужасных потерь крови, потому что только кровь дает окраску жизни. В наших же фильмах первых послевоенных лет, годов развалин, нехваток и еще живого народного горя, - одни песенки, смех, глупое бодрячество, легкомысленные герои и еще более легкомысленные приключения. Бунчиков и Нечаев, Жаров, Меркурьев, Целиковская... Получалось точно как в том горьком стихотворении Заболоцкого: "В низком зале, наполненном густо, ты смотрела, как все, на экран, где напрасно пытались искусно к правде жизни припутать обман". Мальвину нельзя было считать слишком уж красивой. Лицо исполнено энергии, из глаз и ноздрей энергия, казалось, так и брызжет, кроме того, в ней было столько женственности, что Твердохлеб просто терялся. На брачном ложе он способен был забыв