ать обо всем на свете, это давало освобождение и отдых душе, после которых ты как бы обновляешься. Но то были только короткие вспышки, а между ними тоска повседневности, неискренность, условности, словно ты навеки обречен стоять на цыпочках. Внешне упорядоченная, а на самом деле полная отчаяния, однообразная жизнь. И если бы кто-то задумал судить его за семейную измену, он отказался бы от советов адвоката и взялся защищать себя сам. Обращаясь к судьям, он сказал бы: "Граждане судьи, перед вами скорее несчастный, нежели виновный человек". А ведь человек имеет право на жизнь, на свободу, на счастье и достоинство. Для этого и рождается, приходит в мир. Впрочем, кто знает, что такое счастье - эта, пожалуй, самая главная категория из всех известных человечеству. Одни сулят его в вере (непременно в своей), другие - в экономике (той, которую сами предлагают), третьи - в надеждах (предусмотрительно сформулированных ими самими). О праве выбора молчат все моралисты и законники, о любви, кажется, говорят только поэты. Но кто же воспринимает поэтов всерьез? Твердохлеб не знал, что с ним. Налетело, смело, замутило душу... А что дальше? И к чему все?! Попробовал спастись в привычной работе. Привычная - еще на означает радостная. В газете пишут, что за год Прокуратура СССР дает ответы на три миллиона писем. Каждый 90-й гражданин нашего государства вынужден обращаться в прокуратуру. Между тем на инструкторских совещаниях Твердохлеба успокаивали, что рост преступности в городе следует считать правомерным. Дескать, больше людей - больше преступлений. То же самое, что ставить количество анонимщиков в зависимость от уровня образования. Кто кормится возле преступников? Не только сами преступники со своими сообщниками, а еще и судьи, следователи, адвокаты, милиция, строители тюрем. Твердохлеб всегда был врагом чрезмерного энтузиазма. В деле с телевизорами это было бы просто катастрофой. Следствие обещало растянуться на многие месяцы терпеливых раскапываний, канительных ковыряний, подвижнического собирания фактов, свидетельств, доказательств. Твердохлеб кружил по объединению, обходясь уже без провожатых, имел постоянный пропуск на время ведения следствия, мог ходить куда угодно и когда угодно, но цех "Фарада-2А" обходил, ему казалось, что все догадаются, почему он снова там появился. Больше всего боялся подозрений, нечистых мыслей, насмешек. Позвонить Наталке хотелось уже на следующий день, но Твердохлеб сдерживался, решив для себя переждать ровно неделю, и теперь нетерпеливо вел отсчет времени, в конце которого стояло его счастье. Была среда, день благоприятный и для дел, которые должны завершаться, и для тех, которые лишь начинаются. Это только для одинокого Робинзона почему-то надеждой стала пятница - конец рабочей недели. Для Твердохлеба отныне надежда была связана со средой. Он выбрал одиннадцать часов - ни рано, ни поздно, казалось, все обдумал, все взвесил, ко всему приготовился, но все равно не узнал своего голоса, когда пришлось отвечать на вопрос, прозвучавший с того конца линии: - Алло, вам кого? Голос был женский, но не Наталкин. Счастье, что хоть не мужской! - Будьте добры, - откашлявшись, сказал Твердохлеб. - Это квартира Натальи Швачко? - Завком, - лаконично объяснили ему. Твердохлеба спасло натренированное умение допытываться. Он мог бы растеряться от такой неожиданности (и через минуту он действительно растерялся), но все же сработал в нем механизм упрямого расследования, и Твердохлеб не думая, быстро и твердо спросил: - Завком "Импульса"? Он сделал ударение и на первом и на втором слове, так что ответить ему должны были непременно столь же быстро, точно и твердо. - Да, да, - сказала женщина. - И депутат Швачко принимает здесь, но не по средам, а по вторникам. - Благодарю, - вежливо сказал Твердохлеб и положил трубку. До вторника - означало еще почти неделю. Что ж, человечество ждало и дольше. И что она дала депутатский телефон - нормально. Он сунул ей только телефон прокуратуры! Око за око! Паритетные начала теперь модны во всем мире. Неделя понадобится ему для раздумий, а прежде всего - для его работы. Собирать и собирать материалы в этом запутанном деле о телевизорах, чтобы потом можно было установить, имели здесь место злоупотребления, или просто халатность, или же всему виной несовершенство министерских инструкций и решений в цепи: завод - торговля - бытовое обслуживание. У него уже был предварительный разговор с Борисоглебским, и на этот раз Шестой, отбросив всю свою заурядность, заявил Твердохлебу довольно резко, что искать ему следует не здесь, а в их министерской канцелярии, где сидят путаники и ежедневно плодят столько бумаг, что их не то что исполнять, а и прочитать невозможно. - У меня такое впечатление, что юристы иногда действуют против своего народа, - ехидно сказал Борисоглебский. - Да, частично действуют, - согласился Твердохлеб. - Преступники - это тоже дети народа. Если мы гордимся, что воспитали достойных сыновей, то нужно иметь мужество признать, что пасынков породили тоже мы, на радость заокеанскому дядюшке. Хватит уже говорить о пережитках прошлого - мы достаточно наплодили и своих собственных пережитков. То же и с постановлениями и даже законами. Проще всего утешать себя, что когда-то все было не так, а теперь - все идеально. Но даже если некоторые положения закона или инструкции отстали от жизни, не отвечают ее требованиям, то все равно для каждого из нас закон остается законом, обязательным для выполнения. - Однако для юристов, - напомнил Борисоглебский, - обязательно и всестороннее изучение проблемы с учетом ее особенностей. - Это наш долг. - У нас полгода сидела группа народного контроля. Двенадцать человек. Сколько зарплаты пошло только на них? А сколько человеко-дней потеряло объединение? Отрывали от работы сотни людей, находили даже тех, кто уволился и переехал жить в другие города, наши административные службы готовили горы справок... И это - чтобы найти десяток телевизоров, которые, дескать, пошли не по назначению, хотя значились списанными... Теперь ваша группа. Снова на целые месяцы?.. - Ничем не могу вам помочь, - устало произнес Твердохлеб. - Мы люди долга. Простая логика не всегда наш лучший помощник. Ведь преступления - это тоже опровержения любой логики. Вы сетуете на народный контроль - это ваше дело. Со своей стороны обещаю вам, что нареканий на нас не будет. Знал бы заместитель генерального директора о безнадежной раздвоенности в душе Твердохлеба! Ну и что с того? Ну, отстранили бы Твердохлеба, все равно его место занял бы кто-то другой. А кто бы смог вытеснить Наталку из его сердца? Ему могут сказать: пристрастия затемняют познание истины. И еще целую охапку банальностей. Что с того? Он следователь, а не исследователь. Он в самой преисподней жизни, а не в тихом научно-исследовательском институте, полном ученых джинсовых мальчиков и докторов наук, похожих на просиженные диваны. Он живет страстями чужими - а разве не имеет он права и на собственные? Он ждал этого вторника как счастливого будущего, легковесно обещанного некогда газетами. Снова приведя в движение сложный механизм своих несмелых вычислений, он еще с воскресенья решил, когда именно звонить, в котором часу, как выбрать оптимальное время, как рассчитать все будущие возможности... Позвонил после четырех. Закончились все возможные обеденные перерывы (с двенадцати до тринадцати, с тринадцати до четырнадцати, с четырнадцати до пятнадцати), целый час он отвел "на разминку", на "Импульсе" как раз закончилась смена - все благоприятствовало ему, как говорится, шло навстречу его пожеланиям. Старательно набрав семизначный номер, он не дыша прильнул к трубке, - несколько секунд ожидания показались вечностью, наконец длинные гудки оборвались, прозвучал голос, но снова не Наталкин. Тот самый женский голос, что и в прошлую среду (он узнал бы его из миллиона, и не потому, что имел натренированный слух), спокойно произнес: - Алло, завком слушает. - Я прошу товарища Швачко, - тщетно пытаясь придать своему голосу твердость, сказал Твердохлеб. - Кто спрашивает? Он не был готов к такому вопросу и ответил почти автоматически, по привычке: - Из прокуратуры. Спохватился, да было уже поздно. Между тем слово "прокуратура" подействовало магически. - Она сейчас на совещании, но я ее позову. Вы подождете? - спросила женщина. - Нет-нет, - испугался Твердохлеб. - Благодарю. Не нужно беспокоить. - Может, что-то передать? - Благодарю, благодарю вас. Я позвоню в другой раз... Еще неделя между надеждой и разочарованием? А может, это судьба? Может, так и нужно? Было и нет. Развеял ветер. Утекло вместе с водой. И успокойте свое сердце, товарищ Твердохлеб, и сосредоточьтесь на трудовых усилиях... Словно почувствовав Твердохлебово сомнение и отчаяние, Наталка сама позвонила через два дня. Пятница. Неужели придется пересмотреть свои взгляды на Робинзона? - Это вы звонили? - Деловой тон, никаких сантиментов. Твердохлеб замялся. - Мне сказали, что из прокуратуры, и я подумала... - Вы дали мне не тот телефон... - А какой же? - Ну... - Я живу в гостинке, а там телефонов нет, и наше управление связи не обещает до двухтысячного года. - В гостинке? - Он ожил и обрадовался: одинока, одинока! - У вас там комната? - Почему комната? Двухкомнатная квартира со всеми удобствами. Только общий коридор. Как в гостинице. - Двухкомнатная? - голос у него был почти загробный. - Двенадцать и четыре квадратных метра. Чудо архитектуры! Я и тетка Мелашка... - Мелашка? - Вы имеете что-то против тетки Мелашки? - Я ее совсем не знаю. - Так в чем же дело? Твердохлеб сказал, не скрывая своей боли... - Наталья, мы говорим совсем не о том... - А по телефону только так и говорят! - Могли бы мы когда-нибудь не по телефону? Немного помолчав, она сказала: - Я не знаю... Он испугался еще больше: бросит трубку - и все. Но не знал, что ей сказать, не имел ни малейшего опыта в подобных разговорах. Как просто было: "Вас беспокоит следователь Твердохлеб из прокуратуры. Я просил бы..." Или: "Не могли бы вы?" Или: "Я хотел бы..." - и так далее, тысячи вариаций на печальную тему. А тут... Наталка пожалела его. Снова помолчав, сказала: - Я вам позвоню... - Вы потеряете мой телефон! - Не потеряла же сегодня. И "ту-ту-ту!" в черной трубке. Твердохлеб отпрянул от нее, как от гремучей змеи. Почему он решил, что найдет в этой женщине спасение для своей души? И почему женщины всегда должны спасать мужчин? Неужели потому, что мужчины делают больше глупостей? Наверное, это досталось нам в наследство от тех времен, когда женщина была отстранена от общественной жизни и только мужчина оставался один на один с несправедливостью и насилием, принимая на себя их удары, а они всегда болезненны, если не смертельны. С той поры и довелось женщинам приходить на помощь. Мужчины привыкли к такому ласковому покровительству и как-то перестали замечать, что перед ударами судьбы женщины так же беззащитны, как и они сами, потому что судьба - это то, что стоит надо всем и ближе всего соприкасается с жизнью человеческой, где неразлучно переплетены рождение и смерть, боль и счастье, зло и добро, кара я милосердие. Жалеть, помогать, сочувствовать, ожидать мужчину измученного, разбитого, отчаявшегося, чтобы утешить, приложить добрые, теплые руки ко лбу, обнять, приголубить - это стало призванием женщины, ее предназначением на земле и на небе, и мужчины охотно принимали женское доброе заступничество (в средневековье существовал обычай, по которому девственница могла спасти от смерти обреченного, обвенчавшись с ним под виселицей или у плахи) и даже узаконили его, создав целые священные культы Матери-заступницы, а души свои наполнив неисчерпаемыми запасами эгоизма. Что ж, Твердохлебу тоже хотелось побыть эгоистом. Может быть, впервые в жизни, но захотелось. Привыкший все взвешивать правом, он не думал сейчас ни о каком праве, он устал завоевывать справедливость для других, все для других, никогда не заботясь о себе. Погруженный в грязный человеческий омут, устав от созерцания преступлений, Твердохлеб, как никогда, возжелал чистоты если и не от самого себя (не находил в себе достаточно животворных родников), то хотя бы рядом с собой. Понимал, что это эгоистично, что он не имеет на это никаких прав, но разве желание согласовывается с правами? Они могут подчиняться им, склонять перед их суровостью свои хрупкие фигуры, но все равно продолжают жить, как трава под снегом, да только и ждут ласкового солнца, которое растопит холодную кору земли. Казнюсь, мучаюсь... но не каюсь!.. Даже гений, даже гений мог так сказать! И все же чувство порядочности удерживало Твердохлеба от безрассудных поступков, несколько дней он старался не думать о Наталке, а когда образ ее возникал перед ним и когда сердце у него в груди болезненно сжималось, он нападал на себя: чего ты пристаешь к этой девушке! А у самого уже вызревал план не ждать звонка, не быть беспомощной жертвой, а проявить смелость, находчивость, твердость в поведении, в интересах следствия (а как же!) пойти к Наталке на депутатский прием, просидеть возле нее целый день, слушая, что ей говорят избиратели, что она им отвечает. Наталка представляет коллектив "Импульса" в горсовете, рабочие знают, что в объединении ведется следствие, к Твердохлебу придет не каждый, а к своему депутату могут прийти. Ну-ну, следствие с помощью депутата? Что-то новое в юридической практике! Интересно, что запоет Савочка, услышав о таком "новаторстве"? И снова чуткая душа Наталки вовремя уловила тревожные волны Твердохлебовой взволнованности, и она позвонила ему, не дожидаясь, пока его удрученное состояние достигнет критических пределов. - Это я, - сказала она. Оцепенев у трубки, он не мог произнести ни звука. - Вы меня слышите? - Слышу, - произнес Твердохлеб чужим голосом. - Что с вами? Вы не больны? - Я просто... в отчаянии... - Что-то случилось? - Был в отчаянии... Но теперь... Ваш звонок... - А-а, звонок, - она засмеялась. - А я позвонила спросить: вы в оперу ходите? - В оперу? Если бы это спросил кто-то другой, он бы сказал: "А что там делать?" Его простой натуре благоговение было чуждо, а там нужно благоговеть до последней ноты. Теща, разумеется, просветила своего зятя, и Твердохлеб выучил чуть ли не весь репертуар знаменитой Киевской оперы. Цепкая его память схватывала все в этом позолоченном мире нескончаемого праздника, стихии звуков, красок, ритмов жизни, ее торжественности и тревожности, он мог теперь легко поддерживать разговор с Мальвиной Витольдовной, жонглировать терминами, называть имена. Но пока мозг напрягался, чтобы не осрамить своего обладателя, душа его спала, и у Твердохлеба часто возникала мысль, что люди только делают вид, будто так глубинно проникают в сущность музыки, а в действительности все такие, как он. А может, он пугался музыки неосознанно, потому что по-настоящему любить ее могли только безнадежно одинокие люди, а он не хотел признавать своего одиночества. Наталке он ответил бодро: - Между прочим, по части оперы я знаток. - А у меня есть билет, - сообщила она, и Твердохлеб попытался представить себе выражение Наталкиного лица. Ничего у него не вышло: не хватило опыта. Но нужно было что-то говорить, чтобы как можно дольше слышать этот голос, своенравный, но и обнадеживающий, непослушный, но и добрый. - Билеты? - Представьте себе: два! Можно играть, можно заигрывать. Последнее отпадает. Вот сейчас она, вволю наигравшись, сообщит, что идет в оперу с той самой подругой, которая ждала ее тогда возле прокуратуры, или с мифической теткой Мелашкой. - А что там у них? - вяло поинтересовался Твердохлеб. - Премьера "Травиаты". - Какая там премьера! Она идет у них уже полвека! - Новая молодая певица. А с ней будет петь наш знаменитый баритон. Твердохлеб знал этого баритона. Хорошо пел, но не избежал конфликта с законом за спекуляцию "Волгами". Кажется, перепродал их штук семь. Пришлось переехать в другой город. Теперь прибыл на гастроли. Наталке надоело сопение Твердохлеба у трубки, она, возможно, даже топнула раздраженно ногой: - Так вы идете или нет? - Но ведь меня никто не приглашает. - Я приглашаю! Вам этого мало? - Я даже мечтать о таком не мог. - Так помечтайте. А в субботу я вас жду возле театра... В субботу Твердохлеб работал. Но не ночью же! Ну, дома как-то можно объяснить, хотя, правду говоря, никто не требует от него никаких объяснений и его жизнь все дальше и дальше загоняется в колею параллельных сосуществований с Мальвиной. В оперу следовало бы соответственно одеться, но Твердохлеб так и пошел в своем помятом костюме и стоптанных туфлях, правда, надел белую рубашку и новый галстук. Сентябрьский вечер, как всегда в Киеве, был теплый, женщины шли в театр, одетые по-летнему, так что Твердохлеб надеялся увидеть Наталку в каком-то из ее безрукавных ярких платьев, но его взгляд напрасно скользил по голоруким и тонкоруким. Может, очередная ее шутка? Назначила встречу, а сама не придет? Но не успел он по-настоящему встревожиться, как что-то прикоснулось к его локтю, Твердохлеб оглянулся и оторопел. Наталка не Наталка, она и не она, ее глаза, волосы, ее маленькое радостное личико, а одета, как иные киевские дамы, в импортный костюм, во что-то финско-японское или французско-фээргевское, в стандартную униформу конфекционной моды, которая лишает женщин и тела, и духа, превращая их в какие-то импортные тени, в символы некоего достатка и удачливости. От тещи он научился понимать высокую науку женского умения одеваться. Теща считала, что женский костюм только для работы или на рынок. В театр - исключительно платье, и только праздничное! Мальвина тоже умела одеваться, и теперь, чтобы отогнать от себя эти неуместные сравнения, Твердохлеб поторопился улыбнуться Наталке, но получилось это так бледно и вымученно, что она встревожилась: - Что с вами? Вы не больны? - Нет-нет, я в порядке. Боялся, что вас не будет. Теперь он уже понял: костюм поразил его не сам по себе, а принес предчувствие какой-то тревоги или несчастья. Может, Наталка нарочно надела его, чтобы подчеркнуть тот непреодолимый барьер, который стоит между ними и который не сможет устранить никто и ничто: возраст, положение, образование, профессия... Твердохлеб - свои стоптанные туфли, Наталка - костюм для президиума. И словно в подтверждение его страхов, и здесь перед театром, и в фойе, куда они вплыли в потоке праздничных людей, то и дело звучало: - Добрый вечер! - Здравствуйте! - Приветствуем вас! И все приветствия предназначались Твердохлебу и его спутнице, а тем временем он не знал никого из тех, кто к ним обращался. - Это к вам? - шепотом спросил он. - Наверное. - У вас тут масса знакомых. - Я ведь не такая засекреченная, как вы. - Ну какой же я засекреченный! - Следователь по особо важным делам! - Разве я говорил об этом? - Все и так знают! - Откуда? - А вы хотели обо всех, а чтобы о вас никто и ничего? Так нельзя. Так не бывает. Рано или поздно на вашем пути появится заинтересованная особа и... - Заинтересованная? Кто же это? - Допустим, что сегодня это я. Он хотел пожаловаться, дескать, почему только сегодня, но не стал испытывать судьбу. Купив программку, они убедились, что Виолетту действительно вместо Мирошниченко (она гастролировала где-то за океаном) поет молодая, малоизвестная еще певица, а ее партнера - прославленный баритон. Тогда Наталка предложила: - Хотите, поднимемся в верхнее фойе, посмотрим на портреты корифеев? - Вы часто здесь бываете? - Почему вы так решили? - Знаете, где и что. - Это можно узнать за один вечер. - А для меня театральная архитектура навсегда останется непостижимой. Если бы я писал детективные романы или ставил приключенческие фильмы, то выбирал бы в качестве места действия театральные помещения. По-моему, ничего более таинственного и запутанного на свете нет. - Даже для следователя? - Следователи такие же люди, как и все. - А я думала: это люди необыкновенные. - Необыкновенные вон, на портретах... Они посмотрели на корифеев, в фойе уже было пусто, люди спешили занять места в зале. Наталка не вела туда Твердохлеба, а сам он тоже не очень рвался, - предчувствие несчастья преследовало его все навязчивее и сильнее, оно было и в этой преждевременной пустынности фойе, и в его резко-белом освещении, и в зеркалах, целящихся со стен на Твердохлеба, словно разинутые пасти невиданных чудовищ. Они вошли в зал, когда свет уже погас. - Какой у нас ряд? - наклонился к Наталкиному уху Твердохлеб, с волнением улавливая запахи ее духов и молодого чистого тела. - Третий. Левая сторона. Твердохлеб молил бога, чтобы места оказались крайними, но не вышло, пришлось пробираться к самой середине ряда, задевать людей полами пиджака, наступать на ноги, слушать шиканье и некоторые не совсем приятные слова. Дирижер постучал палочкой по пульту, оркестр замер, сейчас взлетят первые звуки музыки великого Верди, а Твердохлеб еще до сих пор неловко устраивался между Наталкой и какой-то полной дамой. Соседка оказалась терпеливой, не шипела на Твердохлеба, сидела с той небрежной напряженностью, которая свидетельствует о воспитанности, но одновременно и о равнодушии. Что ей Гекуба! А тут можно было бы сказать: "Что ей Фемида и ее скромный служитель!" Она в одном из лучших оперных театров мира будет слушать сейчас одну из лучших опер в мире - разве этого недостаточно? Устроившись наконец и убедившись, что Наталка уселась удобно и, как опытная театралка, довольно уверенно, Твердохлеб едва скосил глаз на соседку слева и обмер: это была знакомая ему вдова одного из киевских светил. Вдова, пусть и знакомая, это еще полбеды. А дальше что? Он скосил глаза сильнее - и теперь крах его был окончательным. Ибо вдова специализировалась на живописи и законное ее место было среди посетителей художественной выставки. В оперу же ее должны были привести те, кто, так сказать, специализируется в музыкальном искусстве. Кто же? Даже увертюрная темнота не помешала Твердохлебу узнать свою тещу Мальвину Витольдовну! Как он мог забыть, что теща не пропускает ни одной премьеры? И почему не прислушался к тому тревожному предчувствию, которое мучило его, как только увидел Наталку? А может, и Наталка в сговоре с тещей, с Мальвиной, со всеми Ольжичами и нарочно привела его сюда на позор и осмеяние?.. Он тяжело повернулся к Наталке. Она сидел спокойно, свободно, как-то умиротворенно-раскованно. Нет, не может скрываться коварство в этом добром существе. Всему виной он, его неловкость и примитивность. Даже сидеть не умел: подставлял широкую спину в ту сторону, где была теща, горбился, тяжело вздыхал. - Вам неудобно? - шепотом спросила Наталка. Он испуганно выпрямился, теперь сидел ровно, оцепенев, весь мокрый, казался себе таким огромным, будто мог бы заполнить своим телом весь театр, хотел исчезнуть, стать маленьким, как Алиса в подземелье, проглотить волшебную пилюлю и присоединиться к тем негорюйчикам, которыми он забавлял знакомых малышей. Уже поднялся занавес, из огромного пространства сцены ударил свет, кажется, там пели, но Твердохлеб ничего не слышал, не разбирал, не понимал. "И все трепетало и пело вокруг, и я не узнала - ты враг или друг". Теща любила Ахматову и Шумана тоже любила, кажется, неплохо относилась и к своему зятю, она была красивая, умная, деликатная, ласковая... "И я не узнала - ты враг или друг..." И тогда, полумертвому, тонкая рука с запахом "Шанели Э 5" вложила в уста Твердохлебу кругленькую карамельку (он хорошо знал любимые тещины карамельки "Мечта", розовая обертка, фабрика "Красный Октябрь", Москва), и никакого "реприманда" - Мальвина Витольдовна приставила к глазам театральный бинокль, а затем тихо сказала что-то своей соседке о новой Виолетте, которая, кажется, довольно успешно заменила великую Мирошниченко. "Над сколькими безднами пела и в скольких жила зеркалах..." Теща любила Ахматову, и теперь только Ахматова звучала в нем и мучила, терзала - почему же не там, когда он ходил перед зеркалами и они наставляли на него свои свинцовые пасти? А теперь его поглощала пропасть - и не было спасения. - Вы меня пропустите? - наклонился Твердохлеб над Наталкой. - Мне нужно немедленно выйти. - Что с вами? Какие-то дела? - Я возвращусь... обязательно возвращусь... - Смотрите сами... Он бежал из театра позорно и унизительно. Не стал ждать прощального письма Виолетты. Пусть плачут другие. А ему теперь плакать по навек утерянному. Знал: с Наталкой покончено. Конец легкомыслию, временным восторгам и удивлениям. Домой пошел не по Большой Подвальной, а по Владимирской, мимо Софии, на Большую Житомирскую, в шум троллейбусов и грохот машин, ибо тишина была для него невыносима. Стать бы Ярославом Мудрым и спрятаться в тяжеленном каменном саркофаге. Но найдут и там. Жизнь найдет везде. От нее не спрячешься. Как говорится, рожден, чтобы жить. А это так много и так тяжело. Спроси Ярослава, и он тебе скажет то же самое, поскольку умер, а продолжает жить уже девятьсот лет. Спроси Богдана, который не слазит с бронзового коня вон уже столько лет, и он тоже скажет, что не спасает ни камень, ни бронза, - только еще тяжелее в них человеку и еще длиннее его жизнь, а с ней и страдания - вплоть до бесконечности. Перед своим домом он вдруг спохватился: а как же Наталка? Следовало бы подождать конца спектакля и проводить ее домой. Где там ее гостинка, чем туда добираться? Ан нет. Отступление невозможно. Убегают не только от несчастья, от счастья тоже нужно иметь мужество убежать. - Так рано? - холодным тоном отметила Мальвина, открывая ему дверь. Твердохлеб пробормотал нечто невразумительное. - Мама в театре, можешь поискать что-то там на ужин, - крикнула она, уходя в свою комнату. Он молча залез в свою нору. Проклинал себя за все. Несчастный болван. Захотел отречься от идей, которым служил, во имя стихии. Теперь не заснет, будет казниться своей несправедливостью по отношению и к Наталке, и к своим близким. Разве искупишь зло одной бессонной ночью? Бегство его было сегодня настолько позорным, что если бы было куда убегать, то бежал бы и бежал без оглядки, без остановки и передышки. Невольно позавидовал своему школьному товарищу Ваньке Бараненко, в "каюте" которого когда-то, студентом еще, жил на улице Коцюбинского. Ванька со временем женился, стал отцом двух детей, получил квартиру, но жена попалась крикливая и злая, как киевская ведьма, грызла его днем и ночью, как-то он не вытерпел, вышел из квартиры, выпил в кафе двести граммов, увидел объявление о наборе рабочей силы на Север, зашел в эту контору и завербовался на два года в Норильск. Как стоял, так и поехал. Детям ежемесячно посылал деньги, а их матери хоть бы слово! Вот это муж! Но такие приключения не для Твердохлеба. Ванька еще в школе отличался поведением, которое юристы называют девиантным*. Коренастый, сильный, большеголовый, глаза так и зыркают, где бы напакостить, Бараненко был "героем" всех дебошей, драк и скандалов. Однажды они играли в снежки (в пятом или шестом классе), разделившись на два враждебных лагеря, Твердохлеб оказался в одном, Бараненко в другом, Твердохлебова сторона стала побеждать, вышло так, что он как бы возглавил своих, держался непоколебимее всех, и тогда Ванька, не привыкший проигрывать, слепил снежок с небольшим камнем внутри и запустил его в голову Твердохлебу так метко, что у того брызнула кровь из виска. Все смешалось, было уже не до победы, Твердохлеба забрала "скорая помощь", Бараненко удрал из школы на целый месяц. К счастью, оказалось, что снежок только скользнул по виску и ободрал кожу. ______________ * Девиация (лат.) - отклонение от правильной линии. - Если бы прямое попадание, - сказал Федьке старый строгий хирург, - то либо смерть, либо слепота. Этот снежок вроде мелкокалиберного снаряда: мягкая оболочка, а внутри страшная сталь. Считай, мальчик, что родился в рубашке. В том, что родился в рубашке, он убедился и тогда, когда произошла куреневская трагедия, и когда выпустила его из куреневского подземелья богомольная старушка, и когда встретил Наталку... Встретил, чтобы потерять теперь уже бесповоротно... Ванька Бараненко нашел Твердохлеба, когда тот уже учился на юридическом. - Федь, ты на меня не сердишься? - так же, как и в школе, с бегающими во все стороны глазками зашептал он, поймав Твердохлеба между двумя парами в факультетских коридорах. - За что? - удивился Твердохлеб. - Ну, за те снежки! Я не хотел тебя... и никого не хотел... Как-то оно само так вышло... Ну, ты ж понимаешь... Твердохлеб молчал. Вспомнил слова старого хирурга о мелкокалиберном бронебойном, теперь и сам хорошо знал, что это такое. Ну да ладно. Возьмемся перевоспитывать Ваньку Бараненко? - У тебя есть где жить? - налетел на него Ванька, зная, сколь недолог студенческий перерыв. - В случае чего - у меня роскошная "каюта"! Как раз на двоих. Чего тебе пропадать в этих общежитиях? Давай ко мне! Ну, Федь! Ванька сам убегал всю свою жизнь и любил создавать условия для побегов своим друзьям. Наносил удары и знай каялся. Надо было бы научиться? Твердохлеб не научился. Утро было воскресное. Некуда деться, нужно играть роль зятя Ольжичей-Предславских, и Твердохлеб, приняв душ, побрившись, надев чистую сорочку, должен был идти на семейный завтрак, за которым съедалось не так уж много, но зато было достаточно много глубокомысленных намеков, вольнодумства, всякого пустословия. Твердохлеб норовил опаздывать на такие завтраки, но сегодня пришел вовремя, как тот осужденный к смертной казни, который в последнем слове сказал: "Хочу уже уйти туда, где должен быть". Теща разливала чай. Вся в розовом, как утренняя заря, нежная и ласковая. - Вам крепкий, Теодор? - спросила заботливо. - А-а, какая разница! - махнул он рукой. Хоть бы скорее заговорила о вчерашнем. Рубить - так сразу! Он бы сказал прямо: да, был в театре с... С кем? Что бы он сказал? С передовой работницей? С депутатом горсовета? Может, солгал бы: следственный эксперимент, в интересах дела? Нет, нет, на такое способен разве что Нечиталюк. А он - никогда! Но Мальвина Витольдовна, кажется, даже намеком не хотела напоминать зятю о вчерашнем. Мальвине сделала замечание: - Ты до сих пор непричесана, Мальвина. - Успею, - равнодушно отмахнулась та. Тещин Брат, решивший сделать очередной перерыв в своем дачном сидении, обрадованно набросился на Ольжича-Предславского и Твердохлеба, которые не так уж часто попадали ему на зуб, так сказать, в полном комплекте. - Вот вы оба юристы, - начал своим насмешливо-плавным голосом Тещин Брат. - Юристы - это прекрасно! Справедливость - мое ремесло и так далее. Хотя по мне - справедливость торжествует только в детективных романах. А чем вы объясните, что вся молодежь бросилась на юридические факультеты? Ну, на торговлю - ясно: быть ближе к товару. На киноактеров - там слава. Ну, а почему на юридический? Все хотят судить? Конкурс - по сто человек на место. А кто идет? О Чехове даже не слыхали, на вопрос о Гоголе отвечают: он написал детектив "Мертвые души", где следователь Чичиков раскрывает убийство. Ну! И каждый заявляет: я хочу бороться с правонарушителями и преступниками, я хочу их судить. Андрей Ярославович витает в сферах бальзамичных, он тут пас, а ты, Федор, ты ведь практик, что ты можешь сказать об этом? Твердохлебу чай попал не в то горло, он закашлялся. Что там о ком-то, о каких-то судах-пересудах, ежели сегодня нужно судить его! На выручку пришел Ольжич-Предславский, который никогда не допускал, чтобы последнее слово оставалось за Тещиным Братом. - Глагол "судить", - поучительно промолвил он, разглаживая на коленях салфетку, словно был на дипломатическом завтраке, - неоднозначный, и об этом не следует забывать. Мы имеем слова "судить" и "осуждать" (поведение), "суд" и "выносить суждение", то есть можем проследить ярко выраженные не только юридические, но и эпистемологические коннотации*. И я не понимаю... Я не... ______________ * Эпистемологические коннотации - сопутствующие знания. Тещин Брат смотрел на него как на девятое чудо света. - Объяснил! - радостно крякнул он. - Просветил темную массу коннотациями! Вот что такое мудрость, Федор! А ты увяз в своей ничтожной практике. Теории нам не хватает! Светочей! Ты, Мальвинка, вчера какого-то там светоча в опере слушала? Прискакал из Москвы, осчастливил? Вот оно, начинается. Твердохлеб сжался, ожидая удара. - Мама хотела еще и меня туда затащить! - засмеялась Мальвина. Теща с достоинством встретила этот натиск. - Явления искусства не рождаются ежедневно, - спокойно объяснила она, - и нельзя людей судить за это... Твердохлебу показалось, что при этом Мальвина Витольдовна бросила взгляд на него. Может, и не было этого взгляда, но слова "нельзя судить" предназначались ему тоже. Прощение. Судить - не судить. Всего-навсего глагол. Утешимся и успокоимся. Осуждать - осудить. Кто же осудит человека, который хочет осуществить свое естественное право быть счастливым? А он даже не хотел, а только попробовал. Неуклюже и неудачно. Завтрак закончился благополучно, и день прошел тоже благополучно, а в понедельник с утра Твердохлеб намеревался пойти к Савочке и заявить: увольте меня от телевизоров, на "Импульс" не могу! Савочка, ясно дело, ответит: "Сынок, у нас не убегают. Некуда. Мы на краю". Тогда что? Савочки не было. Снова в больнице. С Нечиталюком говорить - все равно что пробираться по кротовинам. Одно слово скажет, а два - намеки. И фальшивые утешения: "Старик, не нужно драматизировать события! Бери пример с нашего шефа!" А сам побежит к Савочке в больницу и накапает. Гоголь говорил о таких: "Они наполняют ябедой департаменты". Ах, как тяжело было Твердохлебу! А жизнь продолжалась, и что ей до чьего-то там настроения или трагедий. Пришел Луноход (он входил в группу Твердохлеба), уселся, долго сопел, затем пробубнил: - Нашел лаз к Борисоглебскому. Твердохлеб промолчал. - Можно прищемить самого Борисоглебского, - заорал Луноход так, что уже не сделаешь вид, будто не услышал. К тому же притворная глухота - это козырь самого Лунохода. - Не слишком ли высоко? - поинтересовался Твердохлеб. - А что? Влюбляться - так в королеву. - Ну, любви я тут не вижу. Неразумную поспешность - да. - Не слышу! - крикнул Луноход. - Мы договорились, - не повышая голоса, говорил Твердохлеб. - Мы договорились как? Начинать с самого малого, идти от начал, терпеливо искать ниточку, которая выведет к клубку. А ты сразу на самую гору! Еще за генерального директора бы взялся. - А что? Я могу и за генерального! Видел, где у них мастерская "Бытрадиотехника"? Напротив проходной "Импульса"! А кто разрешил ставить ее там? - Хорошо, - спокойно посмотрел на Лунохода Твердохлеб. - А кто запрещал? Может, это для удобства. - Чьего, чьего удобства? - захохотал Луноход. - А ты обратил внимание, какая это мастерская? Точно под корпуса "Импульса". Уменьшенная копия. Та же архитектура, те же строительные материалы, даже электрические часы над входом такие же. А министерства разные! - Не вижу в том ничего плохого. У тебя есть факты? - Открыли у себя под боком лавочку и отпускали там за полцены телевизоры, оформляя их как отремонтированные из безнадежных. - У тебя есть доказательства? - Есть версия! А доказательства будут! - Принесешь мне доказательства. Версии можешь оставить себе, - Твердохлеб поднялся, подошел к Луноходу. - Я не мог тебе этого сказать, но теперь скажу, пользуясь тем, что на некоторое время возглавляю группу, ну, ты сам понимаешь. Нельзя поддаваться эмоциям. Эмоции заводят нас слишком далеко. А как юристу скажу тебе: эмоции скрывают от нас сущность важнейших конституционных гарантий. Закон говорит, что для того чтобы преступление было наказано, оно должно быть несомненным. Любое сомнение должно быть истолковано в пользу подследственного. Ты это знаешь, но не хочешь принимать во внимание. Позволь, я скажу тебе еще одно. Мы не в одинаковом положении - я понимаю. У тебя большая семья, тебе трудно, у тебя и времени столько нет, и таких возможностей, как у меня... Короче: кто из нас читает вождей революции, не только готовясь к политинформации? Лекторы, пропагандисты имеют время и возможности, которых не имеешь ни ты, ни другие наши товарищи. Но это преамбула, как выражаются дипломаты. Ближе к сути. У Маркса есть мысль о том, что жестокость характерна для законов, продиктованных трусостью, потому что трусость может быть энергичной, только будучи жестокой. Ты улавливаешь суть? Необходимо остерегаться энергичности, вызванной трусостью. Луноход на этот раз не притворялся, будто недослышал. Маркса надо слышать, но, кроме Маркса, здесь был еще этот Твердохлеб с его теориями, которые способны только затормаживать механизм следственного действия. Он хлопнул дверью, бормоча: - Ахинея и белиберда! Ахинея и... Твердохлеб грустно улыбнулся. Ленин говорил, что кроме закона есть еще культурный уровень, который никакому закону не подчинишь. Самые лучшие законы теряют свою силу в неопытных, грубых или недобросовестных руках. Зачем Савочка набрал себе таких людей, как этот Луноход? Твердохлеб жалел, что не крикнул ему вдогонку: "Быть справедливым не значит быть глупым!" Пусть притворится, что недослышал, но пусть знает. Вспомнились насмешливые слова Тещиного Брата: "Все хотят судить!" Если бы кто-нибудь знал, какая это тяжкая ноша. Нечеловечески тяжелая. Судья каждый раз судит прежде всего самого себя, а уж потом обвиняемого. Где граница выносливости человеческой души, и где брать силы, чтобы всю жизнь постоянно делать страшный выбор между дозволенным и недозволенным? Не потому ли у всех прокуроров, которых знал Твердохлеб, его всегда поражала какая-то особая изможденность на лице. Кожа лица стареет у них, как у женщин, обесцвечивается, высыхает, мертвеет от того адского пламени, которое сжигает сердце, приближенное к болям и несчастьям мира, на недозволенное расстояние. Никто этого не понимает, и прокуроров не любят. Даже Лев Николаевич Толстой, этот, может, самый справедливый из писателей, для прокурора в "Воскресенье" нашел только слова пренебрежительные. А чего же ты хотел? - спросил себя Твердохлеб. Литература всегда считалась прибежищем свободы, поэтому настоящие писатели не могли благосклонно относиться к тем, кто отбирает эту свободу у людей. Поэты не воспевали меч правосудия, а находили для него только такие слова: "О, сколько тусклой скуки в сверкании меча!"* Не было и не будет в книгах героического образа тюремного надзирателя. А судьи - либо гоголевский Ляпкин-Тяпкин, бравший взятки "борзыми щенками", либо судья Бридау у Рабле, который выносил приговоры, метая игральные кости. ______________ * Строка из Ф.Сологуба. И среди этих безнадежно горьких мыслей внезапно прозвучал телефонный звонок, который возвестил освобождение из плена печали. Все звонки одинаковые, но этот был особенный. Твердохлебово сердце, которое уже почти умирало, встрепенулось, ожило, засмеялось, он схватил трубку и, еще когда она летела к нему навстречу, крикнул в пространство возбужденно и радостно: - Я слушаю! - Это Твердохлеб? - спросила трубка Наталкиным голосом, в котором улавливалась едва заметная насмешливость, улавливалось издевательство, а может, и пренебрежение, и Твердохлеб вмиг погас, помрачнел и тусклым голосом подтвердил: - Да, это я. Простите меня, Наталья. - Разве вы провинились? - засмеялась она. - А в театре. Я повел себя просто позорно... - Ах, я забыла спросить: у вас тогда все закончилось благополучно? Я так поняла, что вы заметили какого-то преступника и... - Не смейтесь, прошу вас... - Да я вправду... Жаль, что вы не дослушали оперу. Виолетта умирала - просто чудо! Но ваша профессия - я вам не завидую. По-моему, теперь все мужчины такие. Их выдергивают из-за стола, из постели, находят в отпуске... Моего мужа находили даже тогда, когда мы прогуливались по городу или ехали собирать грибы... Немедленно, срочно, бегом, быстрее! Ну что это за жизнь! - Это того прокурора? - Какого прокурора? - Какого прокурора? Ну, вы же рассказывали мне о своем муже прокуроре, который... - А-а, - она засмеялась долго и охотно. - Нет, нет! Это я о летчике... - О летчике? - Ну, летчик-испытатель... Я вам не рассказывала? Точно так же срывался и бежал к своим самолетам, как вы. Погиб на Житомирщине. Ему кричали по радио, чтобы катапультировался, а он хотел спасти самолет. Врезался в болото на такую глубину, что до сих пор не могут найти... - Почему же вы смеетесь? - испуганно спросил Твердохлеб. - Я? Смеюсь? Неужели? Это вам послышалось. Я вам позвонила знаете почему? Сегодня у меня была первая смена, после четырех я уже свободна и где-то в семь буду около Главпочтамта. "А я буду пропадать со своими бумагами вот тут", - хотелось сказать Твердохлебу, но голос произнес совсем другое: - Если позволите, я тоже буду там... - Я? Позволить? Разве вы не свободный гражданин? Смехом начала, смехом и закончила разговор, а он сидел, держал в руках телефонную трубку и не решался положить ее на рычаг. Во тьме моей тоски безумно-разрушительной. Еще совсем недавно киевские влюбленные теснились в узких промежутках меж угловатых колонн Главпочтамта, упорно не желая выходить на просторы Крещатика. Но вот к 1500-летию Киева бывшую площадь Калинина сделали площадью фонтанов (ныне она носит имя Октябрьской революции), и магический голос воды призвал к себе всех искателей красоты, теперь колонны почтамта служили только старым символом, по традиции встречи назначались возле них, а на самом деле их перенесли на гранитные плиты новой площади, где журчание и плеск, где радуги брызг, голос воды и дух воды. Старые киевские фонтаны - в Золотоворотском сквере, напротив театра Франка, возле филармонии - большей частью стояли сухие: то ли кто-то экономил воду, то ли это считалось своеобразным киевским стилем. И потому, когда дружно ударили струи шумной воды на новой площади, ретивые коммунхозовцы быстренько протянули свою загребущую руку к вентилю, отключив водометы в половине двенадцатого ночи. Дескать, рестораны и кафе закрыты, завтра трудовой день, так что всем пора по домам, а фонтаны пусть тоже отдохнут. Случилось непредвиденное, огромная толпа собралась на обновленной площади в полночь и ходила по ней, скандируя: "Давай воду! Давай воду!" - пока вода действительно не зажурчала в фонтанах и можно было отправляться спать с чувством праздника в груди. Идя на работу, Твердохлеб ежедневно проходил площадь с водометами, но ему ни разу не приходила мысль прогуляться там. Считал, что это занятие либо для приезжих, либо для бездельников. А сегодня сам присоединился к этим мысленно презираемым людям и обнаружил, что все они какие-то возбужденные, красивые, привлекательные, молодые, и ты рядом с ними тоже становишься молодым-молодым, более легким, счастливым, тебе тоже передаются чистота этих людей, их здоровье, сила, полнота жизни, словно в спелом краснобоком яблоке. День был по-летнему теплый, женщины нарядились во все легкое, летящее, мужчины были в безрукавках, в модных сорочках "сафари", кажется, только Твердохлеб затесался в эту развеселую толпу в чиновничьем костюме и галстуке, но он, не успев почувствовать своего несоответствия общему настроению, увидел Наталку. Она снова была в легоньком платьице без рукавов, шла, словно подкрадываясь, почти не ступала на каменные плиты, будто пританцовывая в воздухе, помогала себе в этом летящем танце руками, всей фигурой, шла как бы олицетворением недостижимой чистоты и первозданности. Твердохлебу страшновато было приблизиться к этому летящему существу, подойти к ней, взять за руку, сказать неуместные, ненужные слова. Если бы был уверен, что Наталка его не заметила, бросился бы куда-нибудь в сторону, спрятался за стенами воды, бежал бы куда глаза глядят! Но он был слишком заметен в своей неловкости, в смешном для этой погоды костюме - не спрячешься, не убежишь. Да и сколько можно убегать! Наталка уже увидела Твердохлеба и, засмеявшись издали, махнула рукой и направилась к нему. Она шла как бы сквозь толпу людей, для нее не существовало преград, перед ней, казалось, расступалось все живое и неживое, причем устранялось с дороги добровольно, охотно, с радостью, очевидно, и от девушки ожидая радости еще большей. Неужто такое счастье - для него и только для него? - Здравствуйте, - сказала она, морща носик. - Вид у вас ничего. Хлопоты позади? - Ну, мои хлопоты... Они всегда впереди. Давайте о них не говорить. - А как у вас со временем? Мы можем немного походить? С некоторым страхом он огляделся вокруг. - Много людей? А я привыкла на "Импульсе". Без людей как-то и не живешь. Или, может быть, вам хочется удрать? - Нет, нет! - испугался Твердохлеб. - Это было... Такое не повторится... Я виноват перед вами... - Ну какая там вина? Вот у меня был муж спортсмен, чемпион Олимпийских игр по гребле. Вот тот удирал! На тренировках пропадал дни и ночи. Байдарка. Представляете? Не лодка, а какая-то скорлупка. А он - почти двухметровый здоровило, девяносто восемь килограммов веса! Я не могла смотреть на эту байдарку. Перевернется - и... Так что ж вы думаете? Осенью на Матвеевском заливе гоняли они туда-сюда свои скорлупки, его байдарка - брык, он в воду, дважды махнул рукой - и нет. Ребята думали: шутит. А у него сердце остановилось от холодной воды - и он камнем на дно... Твердохлеб готов был застонать: и по телефону, и при встречах мужья, мужья, мужья. - Слушайте, Наталья... Я, конечно, никакого права на вас... Но имейте жалость! Вы напускаете на меня такой туман своими страшными рассказами. - Вы можете взять меня под руку? А то мы вроде как в суде. У вас мягкая рука. Будьте благодарны. Я вас хочу развеселить. - Хорошее веселье: каждый раз новый муж, и каждый раз другая смерть: то повесился, то разбился, то утонул... - Еще не рассказала о том, который сгорел, и о том, который отравился и который... - Достаточно, достаточно!.. Вы меня простите, но сколько вам лет? - Столько, сколько есть. Разве вам не все равно? Разве вы не привыкли к ужасам? И к тому, что вам никогда не говорят правду? - Это вначале. Кончается всегда правдой. - Ну, так и у меня, возможно, так закончится. А теперь идемте куда-нибудь, раз вам здесь не нравится. Куда мы пойдем? - Я не знаю, - растерялся Твердохлеб. - Вы могли бы пригласить меня в кафе или ресторан, на танцы, в кино, мало ли куда! Вы любите танцы? - Не люблю. - А что же вы любите? - Просто ходить по улицам и думать. Вот... Вы были на Андреевском спуске? - Спросите, где я не была! Я ведь киевлянка от деда-прадеда! Киевлянка, а живет в гостинке. Даже Твердохлеб проникся наконец ее игривостью, то ли намеренно-рассчитанной, то ли естественной. Он решительно повел ее в вылет улицы Парижской Коммуны. - Если так, то пойдемте туда, где трудились ваши предки. Не сомневаюсь, что именно ваш предок волочил волами дубы при Ярославе для укрепления валов и жил где-то возле боярского двора на нынешней Стрелецкой, а потом другой ваш предок на пожарище после орды Батыя поставил уже целый двор, где останавливался купец-иностранец при Литве, и мещанин при польских воеводах, и казак при Хмеле, и священнослужители, и стрельцы при Петре Первом, и ремесленники в восемнадцатом столетии, и рабочий с "Арсенала". Дерево и глина - вот и все, что знаменовало ваш род и ряд поколений на тех же местах, где теперь уже и камня, из которого строили баррикады арсенальцы, не увидишь, а только стекло, бетон, железо и ваши потрескавшиеся пальчики, которых не защищают даже детские соски, те, что вы надеваете во время работы... - Ага, вы заметили соски? Это такая охрана труда. Сами придумываем. - Я наблюдательный! Это моя специальность. - Неужели наблюдательный! А что я - киевлянка? - А кто же вы? Киевлянка испокон веков. Волны нашествий на город. Нападения. Налеты. Захваты. Разрушения. Пожары. Истребления. И за все расплачиваются женщины. Мужчины или убиты, или отступают, женщины всегда остаются. Горькая кровь нашествий течет в жилах киевлянок. - И во мне горькая кровь? А если я скажу, что никакая я не киевлянка? Что я из Бобрика или из Веприка? Эта женщина могла сбить с толку кого угодно. - Из Боб... - Бобрик. Черниговская область, а Веприк - Полтавская. Выбирайте! - Я не знаю. В конце концов: какое это имеет значение? - Ага, какое! А для меня вот такое! Вам все равно, вы кто - киевлянин? Потомственный? А я - из Бобрика! Он сморозил глупость, которая чуть было не привела к катастрофе: - Ваш Борисоглебский сказал: киевлянами теперь не рождаются, а становятся. - Мой? - впервые он видел Наталку рассерженной. Смуглое лицо не побледнело, а как бы посерело, глаза пылали, тонкие ноздри дрожали от возмущения. - Можете забрать его себе! - Я не так сказал... Не то имел в виду. - Они как раз переходили площадь с правительственным домом, нависавшим над ними тысячетонной серой колоннадой. - "Ваш", то есть вашего объединения "Импульс"... Я именно это хотел... - А в объединении, думаете, все золото? Восемь тысяч человек - и все ах-ах? Если бы! А этот Борисоглебский... Скрытный... Скрытный... Потихоньку-втихомолку... Да ну его! Вы там копаетесь с этими телевизорами, так докопайтесь и до Борисоглебского... Куда вы меня ведете? - Я же говорил: на Андреевский спуск. - А что я там не видела? - Ну... Эта улица словно наново родилась... Все дома реставрированы, стали такими же, как были при своем рождении... Воскрешение улицы к 1500-летию Киева. Наталку, казалось, ничто уже не интересовало после ее неожиданной вспышки, но за последние слова Твердохлеба она уцепилась. - А вы участвовали в праздновании 1500-летия? - По телевизору. - И нигде не были? - Меня, наверное, забыли пригласить. - Ну, а на стадион? Неужели вы не могли достать билет? - Там было жарко, а я не люблю жары. - Да вы просто смешной! - Я это знаю. - Ну, не сердитесь. А я - и на торжественном заседании, и на стадионе, и на приеме в горсовете. Представляете: в зале заседаний поставили длинные столы - и все гости... - Вы же депутат горсовета. - Думаете, все депутаты там были? Человек десять, может, двадцать... Гостей же столько! Из Москвы, Ленинграда, из всех союзных республик, из всех наших областей, из ЮНЕСКО. Председательствующий, провозглашая тост за рабочий класс Киева, назвал и меня... - Я бы тоже вас назвал. - Вы, наверное, оратор? - Нет, я художник. - Так это вы так раскрасили здесь дома? Они уже шли по Андреевскому спуску. Обновленный старый Киев. Ожившие дома словно воскресшие люди. Узнаешь - и не узнаешь. Очертания зданий, фасады, карнизы, окна, цвет... Твердохлеб не смотрел на дома - смотрел только на Наталку. Может, он действительно должен был стать художником? К тому же только портретистом, и только женским. Ведь бывают же женские портные, парикмахеры. Но нет! Был слишком далек от грубой реальности этих профессий, хотел иметь дело с нежными, почти неуловимыми красками, которыми напрасно пытался уловить непередаваемость нежной Наталкиной кожи, теплой, эластичной, упругой, атласно-шелковистой, сквозь которую даже душа как бы просвечивалась. Кто одаривает женщин такой кожей и почему со временем так жестоко отбирает ее? Наталка не давала времени задумываться. - А это что? А это? А это? - Вы же киевлянка. - Ну и что? Разве можно знать весь Киев? - Нужно. - А если я из Бобрика? - Ну... В этом нет ничего такого... - Ага, такого! Вам нужно, чтобы непременно чистокровная! Пусть и в норе где-то живет, на какой-нибудь Мышеловке* или на Лысой горе, а утром выползет, отряхнется - и уже вот она! Париж и Лондон! - Потом неожиданно: - Мне нравится, что вы такой задумчивый. Или, может быть, вы переживаете? ______________ * Мышеловка - название бывшего пригородного хутора под Киевом. - Переживаю? - Ну, жена где-то дома сидит, а вы тут... Гуляете... - Она не сидит... Будьте уверены: не сидит. - А что же она делает? - Не сидит! - повторил он упрямо. - Вы испугались, что я буду читать вам мораль? А что же мы плохого делаем? Ходим, смотрим, говорим... Разве запрещено?.. И ничего такого... Ведь правда? Мне нравится еще знаете что? - Что именно? - То, что вы не нахал. Это теперь такая редкость! Нахалы теперь модны. Их расплодилось знаете сколько! Когда я услышала, что вы следователь, я испугалась. Думала: хам, грубый, безжалостный человек. Не хотелось на вас и смотреть. А затем что-то подсказало: глупая, он не такой! Теперь вижу. А это что за дом? Ему было легко с ней. Отлетели куда-то годы, заботы, обязанности, переживания, взявшись за руки, беспечные как дети, они забыли обо всем на свете, какая-то летучая сила подхватила их и несла вниз по спуску, дальше, дальше от Андреевской церкви с ее неповторимым барокко, которым восторгался даже певец бароккальной латиноамериканской жизни Карпентьер; от Замковой горы, корявившейся справа своим неуклюжим телом, изуродованным, как и путаные исторические воспоминания о ней; мимо дома Булгакова, где жили когда-то рожденные писательским воображением Турбины и не приспособленный к жизни добрый и наивный Лариосик, чем-то похожий на Твердохлеба; мимо отреставрированной корчмы, казавшейся очагом цивилизации в сравнении с темными подъездами, где торопливо распивают "на троих". Старые камни, солнце и золото, зеленые листья и шорох подошв по тротуарам. Чтобы постичь этот город, чтобы гулять вот так по его улицам, сидеть в комнатах, звонить по телефону, смотреть в окно, недостаточно декорировать свое воображение картинками, взятыми напрокат из справочников, витрин, фотографий, открыток, даже с картин Петрицкого, Глущенко, Шишко или из кинофильмов Довженко "Щорс" или "Арсенал". Киев нужно рассматривать не снизу, не со дна улиц, а сверху, с птичьего полета, с неожиданных точек, и тогда открывается бескрайнее диво, мягкие линии, таинственные, старые загадочные дома, неожиданные, как крик, как тихое пение, как детское личико. Этот город имеет свой стиль духа, привлекавший гениев и захватчиков, задумчивых мыслителей и великих бунтарей. Тут были хазары и угры, князья Олег, Святослав, Владимир, Ярослав Мудрый, Мономах и Юрий Долгорукий, Батый, Плано Карпини, арабы, византийцы, легендарный апостол Андрей и Богдан Хмельницкий, Сковорода, Пушкин, Гоголь, Шевченко, Бальзак, Ференц Лист, декабристы, Кибальчич, семья Ульяновых... Дух Киева. В чем он, где? - А это что за дом? - вырвала Твердохлеба из раздумий Наталка. - Это бывший дом Балабух. Собственно, здесь два дома. Один восемнадцатого века, второй - девятнадцатого. Балабухи - один из знаменитых купеческих родов Киева, как и Стрельбицкие, Сухоты, Коробки. Судя по этим домам, у них были не только деньги, но и вкус. Теперь здесь кафе "Запорожье". Внутри стилизация под казацкий быт, внешне - так, как было сто и двести лет тому. Дома ожили, как это... - он заколебался, но, набравшись смелости, закончил: - Как я, например... - А разве вы умирали? - Можно сказать: почти... - Ага, - засмеялась Наталка, - теперь вы ждете, чтобы я спросила, кто же вас оживил? Да? Твердохлеб пристыженно молчал. Они уже шли по улице Жданова в направлении Почтовой площади, к Днепру, в раздолье, в бескрайность - что может быть прекраснее! Станция метро возникла на их пути неожиданно и некстати. И не станция, а просто спуск под землю, ступеньки, бетон, какая-то мрачно-неприятная оголенность. Твердохлеб предложил перейти на противоположную сторону улицы, но Наталка не захотела. - Это же метро! - обрадованно воскликнула она. - Кажется. - Тогда я поехала! - И уже вниз, уже летит, и босоножки по ступенькам - будто кастаньеты. - До свидания! Спасибо за прогулку! Небрежный взмах руки, не оглядываясь, - и нет, словно и не было, а только пригрезилось. Исчезла, и неизвестно, когда теперь ее увидишь и вообще увидишь ли. Как тот малыш Валера, которого можно встретить рано утром, а можно и не встретить. Дитя случая для Твердохлеба. Он не знал ни его матери, ни отца, никого. Удивительно, но Твердохлеб никогда не пытался даже представить себе Валериной матери. Могла ли быть похожей на нее Наталка? Дети и Наталка? В ней самой было что-то детское: естественное изящество, наивная грация и доверчивость, предельная простота и раскованность, близость к природе, к родникам, укорененность в жизнь, прорыв сквозь все напластования цивилизации. Удивительное дело: на женщину работает преобладающая часть мировой промышленности, а женщина, как бы сбросив с себя всю эту накипь, каждый раз предстает перед нами, как в первый день своего создания. И когда наши скульпторы и живописцы пытаются изобразить женщин-тружениц в фуфайке, в спецовке, в халате, то изображают они только фуфайку, спецовку и халат, а от женщины - только пятно лица, бездумного, плакатно-бодрого и... неживого. Нужно уметь поражаться или хотя бы не быть равнодушным. В женщине мы ищем откровений и вечности, передающихся через доброту. Когда Твердохлеб впервые увидел Наталку, она показалась ему самим воплощением доброты. Мальвина, это злое, капризное существо, вроде уже не существовала для него. Черная искра пронзила Твердохлеба, он умер и родился заново, но уже другим, не таким, каким был до сих пор, может, и не лучшим, но зато более самостоятельным. До сих пор он жил в мире, созданном его представлениями о порядочности, достоинстве и чести. Его уговаривали (конечно, мужчины!), что каждый мужчина должен иметь любовниц, - он не верил. Когда должен был жениться, то те, кто толкал его на это, пугали, что в семьях вечные ссоры, вражда, злость... Он не верил. Как же так, думал Твердохлеб, а честность, порядочность и самое главное - верность? Разве есть для человека что-то более святое? Его идеалы не растоптали - их просто отшвырнули. Это было страшно. Отшвырнула собственная жена, но его наивность была столь беспредельна, что спасения он стал искать снова в женщине, хотя не имел для этого ни опыта, ни склонности. Нравились ли ему другие женщины? Еще как! Но он никогда не допускал мысли о греховном, держался с ними ровно, спокойно, и они откалывались от него. Так отпадают верхушки лимонных комнатных деревцев, если воздух слишком сухой. Женщины боятся сухости, ибо все они рождены под дождями и радугами. Недаром ведь у Владимира Соловьева Дива Радужных Ворот - символ женственности, призванной спасти мир. А что спасет этот мир? Только здравый смысл, считал Твердохлеб. Женщина же далека от здравого смысла, как, кстати, и наука. Ибо настоящая современная наука начинается там, где кончается здравый смысл... И ведет, кстати сказать, к концу света... Да, да! А кто дал заокеанским политикам атомную игрушку, которой они пугают человечество? Разве не наука? Человек жестокой практики, Твердохлеб без особого уважения относился ко всему, что начиналось с абстрагирований, часто бесплодных, как во многих научно-исследовательских институтах. Возможно, неприязнь к научным работникам была вызвана в нем длительным совместным проживанием с одним из "светил", Ольжичем-Предславским, а может быть, шла еще от воспоминаний об аспирантке института государства и права, которая когда-то пыталась поразить Твердохлеба своей "научностью", но ничего не достигла, зато, видимо, крепко засела у него в памяти. Аспирантка проходила у них практику. Попробовала было сунуться к прокурорам, но те со свойственным им мягким упорством спровадили ее к следователям, это ее, однако, ничуть не смутило, она пронеслась на своих роскошных ногах по безнадежно голым коридорам, скрипнула двумя-тремя дверьми (только для приличия!), затем заглянула к Твердохлебу, попросила разрешения войти, попросила разрешения отрекомендоваться, попросила разрешения познакомиться, попросила... Из его кабинета аспирантка уже не выходила до конца своей практики. Появлялась с утра, словно на работу, вытягивала стул на середину комнаты, чтобы иметь возможность показывать и свои поразительные ноги, и не менее великолепную грудь, и сочные малиновые губы, и серые глаза величиной с летающие тарелки. Забросив ногу за ногу, выпятив грудь, поглядела на Твердохлеба колдовскими глазами ведьмы, достала из лакированной сумочки пачку американских сигарет, сверкнула зажигалкой, смачно выпустила из тонких ноздрей ароматный дым и, едва разжав малиновые губы, сообщила: - Я пишу монографию! И произнесла еще название, которое Твердохлеб не запомнил бы даже под страхом смертной казни. Нечто начетнически-никому-не нужное. Какая-то бессмыслица. День первый Твердохлеб терпел, считая аспирантку тем неизбежным злом, которое рано или поздно сваливается на человека. Еще два или три дня он просто терпел ее. Но когда она явилась и на четвертый день, повторив весь свой репертуар, он не выдержал: - Слушайте, у меня здесь работа, я должен вести разговоры, так сказать, не совсем приятные... И люди у меня... Вы уже, кажется, их видели... Неужели вам здесь интересно? - Но я же пишу монографию! - воскликнула она, обливая Твердохлеба радужными волнами своих глаз. Твердохлеб тогда только лишь женился и переживал период некоторой обалделости не столько от счастья, сколько от непривычности. На него не подействовали бы даже чары всего света, не то что какой-то аспирантки, пусть даже такой на редкость красивой и привлекательной. В своей обычной наивности он решил, что это либо чьи-то происки, либо заранее запланированная операция для проверки его верности. Рука Ольжичей-Предславских! Твердохлеб пошел к Нечиталюку и осторожно намекнул ему об аспирантке. - Старик! - с максимальной скоростью потирая ладони, закричал Нечиталюк. - Ты чист и наивен, как ангел! Думаешь, я пропустил такой кадр? Я стелился перед ней, падал на колени, как раб, извивался, как змей, гремел грозой - и что же? Мне жаль себя - она выбрала тебя. - Ну, это преувеличение, - не поверил Твердохлеб, хотя факты свидетельствовали в его пользу. Какая от него польза, и зачем все это? - Старик! - еще быстрее потирая ладони (первая космическая скорость!), почмокал Нечиталюк. - Ты к ней присмотрелся за эти дни? - Ну, присмотрелся... - А ты не считаешь, что она для теории чересчур красивая? - Какое мне до этого дело? - Ты для нее авторитет. Думаешь, почему она втюрилась в тебя? Потому что ты зять Ольжича-Предславского! А это светило, это наука, это, черт побери, высокие сферы... Ты меня понимаешь? Она тут выпендривалась перед тобой, - думаешь, перед тобой? Перед авторитетами, перед Ольжичами-Предславскими, перед теориями, до которых нам с тобой никогда не дорасти. Уразумел? - Но я же Твердохлеб - и все!.. - Ага! А чей ты зять? Она тут выкаблучивалась вовсе не перед тобой, а... Старик, ты свой парень, и я тебе скажу... Я эту стерву ловил перед прокуратурой и проводил с ней беседы на тему, что для теорий она чересчур красивая, а бог создал ее исключительно для практики. Так, думаешь, что она мне? Очень популярно: "Вы вульгарный тип!" Тогда я ей встречный вопрос: "Ну, я вульгарный. Согласен. А вы к кому же? К Твердохлебу снова?" - "Да, к Твердохлебу, потому что он человек благородный". Слышишь, старик, ты - благородный, а я - вульгарный тип! К сожалению, в своей неприязни ко всему, что не связано с практикой, они оказались с Нечиталюком сообщниками, хотя подобная общность, - разве не состоит она из множества неодинаковых представлений, склонностей, вкусов? Аспирантка давно потускнела в памяти, но окончательно не исчезла, продолжала там жить, словно напоминание о каком-то несовершенстве Твердохлеба, а может быть, именно она и привела его к Наталке? Ибо аспирантку тоже звали Наталка! Имена могут неотступно идти за тобой всю жизнь, они переплетаются порой в такой тугой клубок, который ни распутать, ни разобрать, ни разрубить... Быть может, Наталка возникла в жизни Твердохлеба именно благодаря той аспирантке? Вот так наука непостижимым образом проникает в жизнь незаметного человека, захватывает и торжествует там, и человек этот бессильно склоняет голову. Неизвестно, сколько дней Твердохлеб ходил в блаженном состоянии, но даже не очень внимательная к нему Мальвина заметила что-то и заарканила его на очередные именины к какому-то родственнику своей заведующей отделением. - Там нужны блаженненькие - вот как раз ты и пригодишься! Он послушно пошел, целый вечер сидел, слушал глупые тосты (непременно в стихах, поскольку врачи считают, что без них поэзия умрет), еще более глупые остроты, не обращал внимания ни на какие шпильки и придирки, спокойно улыбался и все думал о Наталке. Прогулка с ней по Андреевскому спуску, среди древностей и святынь Киева - как бы путешествие сквозь века и сквозь судьбу. Снова и снова вспоминалось и то, как она шла и не шла с ним, и ее доверчивость-недоверчивость, и ее знания-незнания, и милое ее "этонье" ("А это что? А это?"), и даже ее внезапное исчезновение, в котором Твердохлебу хотелось тоже найти какую-то очаровательность и надежду: ведь Наталка нырнула в метро не молча и не "прощайте" крикнула, а сказала "до свидания" и облила его такой золотой волной своей улыбки, что он и поныне носит в себе это золото. Среди расшумевшейся докторской братии (работа у врачей связана с таким нечеловеческим нервным напряжением, что в эти скупо отмеренные судьбой вольные минуты они как можно скорей стараются освободиться, расслабиться) Твердохлеб был в тот вечер совсем чужим со своей молчаливостью, спокойствием и, так сказать, блаженностью. Никакие слова, никакие придирки, внешние раздражители на него не действовали, и на странного человека в конце концов махнули рукой, но Мальвина, которая, кажется, шумела и дурачилась больше всех, все же заметила состояние Твердохлеба и, уловив удобный случай, пьяно прижалась к своему мужу. - Ох ты, юристик мой! Ты сегодня такой ручной, что я, наверное, пущу тебя в свою комнату!.. - Ты забыла спросить, пойду ли я в твою комнату, - спокойно произнес Твердохлеб. - А если я тебе прикаж-жу! - Оставь. Царицы из тебя не выйдет. - А ес-сли выйдет! Дома, чтобы не подвергать испытанию свои женские чары, Мальвина не стала заманивать Твердохлеба в свою комнату, а в темноте, по-змеиному неслышно проскользнула к нему в постель, оплела, обожгла, лишила власти, и он сдался, припал, полетел в пышные бездны беспамятства, в голове болезненно билось "нет, нет, нет!", а тело тупо добивалось своего, бездумно наслаждалось, справляло тризну над разумом, над высокими стремлениями, над великой чистотой, к которой он попытался прикоснуться, но не удержался и снова полетел в грязь, в низость и никчемность. Проклятье, проклятье! Мальвина убежала в свою комнату досматривать счастливые брачные сны, а он ворочался на опостылевшем ложе до утра, никак не мог уснуть, не было сил включить свет и попытаться спастись чтением, казнился своим безвольем, презирал себя за то, что изменил самому святому. Возможно, и человечество так же выстраивает свои сооружения, тысячелетние города, могучие государства, а потом слепо, бессмысленно, с необъяснимой жестокостью уничтожает плоды своего гения, словно для того только, чтобы утешиться руинами, пожарищем, дикостью? Ну-ну, разве какой-то там Твердохлеб - это все человечество? Он трезво напомнил себе о скромных собственных измерениях и микроскопическом месте в мироздании, тихонько, чтобы не будить домашних, поплелся в ванную, потерзал себя нестерпимо горячим душем, поскреб щеки привезенным Ольжичем-Предславским лезвием "Жиллетт" - "Трек-2", выпил крепкого чая и выскользнул из квартиры, намереваясь дойти до работы пешком. И тут его поймал Валера! Покачивался маленьким маятником в прохладном прозрачном воздухе сентябрьского утра, снова одиноко, бессильный согласовать отцовскую и материнскую рабочие смены, привыкший к своему утреннему сиротству, по-своему мужественный, но и по-своему несчастный мальчик наших времен. Он не ждал ничьих сочувствий, гордо отбросил бы любое проявление жалости, умел уже ценить независимость и никого бы не впустил в мир своей души, твердо топая маленькими ножками по тротуару, - будущий хозяин и повелитель этого великого славянского града. Твердохлеб увидел Валеру уже впереди себя, малыш шел, не оглядываясь, спокойно и упрямо, вразвалочку. Утро было прохладное, и малыш спрятал руки в карманчики штанишек, так же как тогда, когда Твердохлеб впервые здесь его увидел. - Вале!.. - позвал Твердохлеб. Тот топал себе дальше, не поддаваясь никаким внешним раздражителям. - Валера! Лишь теперь он оглянулся и выдернул руки из карманчиков. Подняв их на уровень груди, он изобразил нечто похожее на объятия и удивленно воскликнул: - Дя Твердя? - Ну, Валера! Давно же мы с тобой не виделись! - Дядюня Твердюня? - Он верил и не верил, но право собственника уже властвовало в нем, Валера уцепился в руку Твердохлеба, допытываясь: - Вы у нас сколько будете? - Ну, немного побуду. Мне же нужно на работу. - А где ваша работа? - Она далеко отсюда. - А там есть ваши негорюйчики? Твердохлеб растерялся. - Наверное, есть. Собственно, там полно негорюйчиков. Потому я вам о них и... - А сегодня вы нам расскажете о негорюйчиках? - Непременно! Я уже хотел тебя искать, чтобы рассказать о них. - А для чего меня искать? Вот мы встретились и пойдем в садик... В садике было то, что и всегда. Дети ничего не забывают. Угнездились на Твердохлебе, словно на ветвистом дереве, заглядывали ему в глаза, каждый добивался своего, но всем хотелось и чего-то общего, настырных отталкивали, на слишком надоедливых цыкали, а сами допытывались: - Дядюня Твердюня, а как негорюйчики сказали бы: "Я не хочу спать"? - Они НЕ разговаривают. - Как это? - Я же сказал: НЕ разговаривают. Это означает: разговаривают через "не". Например. Вот Валера хочет сказать своей маме: "Я сегодня не буду есть манную кашу". У негорюйчиков это выйдет так: "Не я не сегодня не буду не есть не манную не кашу". Понимай как хочешь! - Дя Твердя! А если нужно сказать: "Я не хочу учить этот стишок"? - Тогда так: "Не я не хочу не учить не этот не стишок". И никто ничего не поймет, и плохой стишок вам не нужно будет учить. - Вот здорово! - Вот это да!!! - Дядюня Твердюня, а как бы негорюйчики сказали: "Я не хочу спать"? - Спать все же нужно. Все люди спят, чтобы набраться сил для работы. Но негорюйчики не спят никогда, потому что они охраняют нашу жизнь. Потому негорюйчики и слово "спать" выговаривают так: "не спать". У них всегда это "не", им они спасаются от жестокостей и несправедливостей мира, а еще от горюйчиков, которые ужасно завидуют негорюйчикам и делают им всяческие пакости. - Дя Твердя! А какие это горюйчики? Вы же о них нам не рассказывали! - О горюйчиках я расскажу в следующий раз. А сегодня скажу только, что горюйчики очень любят плакать, поэтому, проследив, где собралось много негорюйчиков, они наплакивают туда целые озера слез, чтобы утопить негорюйчиков. Теперь вы понимаете, как это нехорошо - плакать? - Понимаем! Понимаем! - кричала малышня, провожая Твердохлеба. А он и сам бы с удовольствием поплакал, да только не умел. Думал, что удалось избавиться от проклятого "не", отдав его негорюйчикам, но с ужасом убедился, что оно преследует его неотступно, и уже он и не Твердохлеб, как всегда, а не-Твердохлеб и Наталка для него не-Наталка, и сама жизнь не-жизнь. Только прокуратура оставалась прокуратурой. Нечиталюк пришел свеженький, отоспавшийся, готовый к самому быстрому потиранию рук, повертелся на стуле, поиграл щеками, подпирая языком то одну, то другую, скривился: - Обстановочка у тебя, а! Убого живешь! - Мне уже об этом говорили. - Кто? Подследственные? Не беда - переживут! Слушай, старик, знаешь, зачем я забрел? - Скажешь - услышу. - Привет от Савочки. Растешь? - Расту. - Ужасно интересуется телевизорами! - Какими - цветными или черно-белыми? - Старик, ты же знаешь: темя, что ты копаешь. - Откуда? - Не уловил. - Интересуется откуда - из реанимации или из биотрона? - Уже в родных пенатах. Проходит стадию реабилитации. Но на работу рвется со страшной силой! Телевизоры - ставка всей жизни! Раскопаешь - Савочка на пенсии! - Сколько раз уже слышали! - Теперь как раз оно! Орден, статьи в центральной прессе - и на заслуженный! - Боюсь, долго ждать. - А ты не тяни. - Само тянется. - Там же народный контроль все расчистил. Нулевой цикл. - То-то и оно: нулевой. А доказательства? Доказательств нет - одни предположения и сумма убытков. Нечиталюк скис. По диагонали проскользнул к двери, словно его тут и не было, дернул ручкой: - Старик, крепись! Что мы знаем о жизни? Чуть ли не ежедневно в "Вечернем Киеве" траурные рамки, некрологи. Смерть снижала свои границы, косила уже сорокалетних: "Внезапно умер...", "После недолгой тяжелой...", "После продолжительной тяжелой..." Твердохлебу хотелось умереть. Побывал в мире неиспорченном, чистом, безгрешном, молодом, полном надежд и счастья, но не удержался там. Оказался недостойным. И как бы в подтверждение его грустных мыслей появилась Косокоса. - Что это у нас творится, - кокетливо откинув прядь пышных волос, нависавших ей на глаза, стала плакаться Косокоса, - что это у нас делается? Такое дело, такая группа, а женщин не берут, и кто же не берет? Твердохлеб? - Телевизоры мужского рода, - буркнул Твердохлеб. - Не поняла! - Когда будут радиолы или магнитолы, тогда поручат тебе. По женской линии. Косокоса оглядела Твердохлеба с ног до головы с плохо скрытым презрением. - С каких это пор ты стал мужским родом? - А ты знаешь, почему обезьяны не разговаривают? - прищурился Твердохлеб. - Ах, какой ученый! И почему же? - Боятся, что их заставят работать. - Это что - намек? - Ну, ты не боишься ничего! И болтаешь с утра до вечера, еще и другим мешаешь. - Грубиян. - Извините за компанию!.. Каждый защищается, как может. А теперь следует проявить рвение и взяться за работу, которая спасает нас от тяжелых мыслей, от сумасшествия и, кстати сказать, не дает умереть с голоду. Следователь - крот истины. Тщательное изучение того или иного случая, предмета, объекта, жизни отдельного человека, изучение системное, по кругу (от самых отдаленных связей до привычек, достоинств, недостатков), - тут, конечно, неизбежно нарушаются естественные права человека, но ведь не следует забывать, что он сам перед этим нарушил священные права всего общества. Сказано, что следователь - исследователь, а открытия его часто трагические. А как с телевизорами? Общая картина уже вырисовывалась. Несовершенство системы "производство - торговля - бытовое обслуживание" неминуемо должно было привести к огромным убыткам и почти сплошной путанице и бесконтрольности. "Лишние" телевизоры появлялись во всех этих звеньях, чаще всего там, где они производились. А если есть лишнее, его хочется кому-то отдать. Тянули все, кто мог тянуть. Выносили с завода детали, монтировали себе системы дома. Как поют по телевизору в детской передаче: "Папа мне принес с работы настоящую пилу". Всему на свете приходит конец. Бездонной была только бочка Данаид. А тут никакой мифологии. Убытков государству - на миллионы. А за миллионы уже и судить вроде бы не приличествует. Тут нечто высшее. Что же? Твердохлеб ужаснулся самой мысли о том, что должен ехать на "Импульс", а ехать нужно было. Не будешь же искать Савочку, чтобы посыпать себе голову пеплом и заскулить: "Прошу освободить меня от ведения этого дела, учитывая..." Учитывая что? У Савочки тонкий нюх. Немедленно станет копать и непременно докопается. До Наталки. Страшно подумать! Выбора не было: Твердохлеб должен ехать на "Импульс" и вести расследование. И он поехал и пропадал там до конца месяца, на работу к себе только изредка наведываясь, так что Нечиталюк при встречах помахивал ручкой: - Старик, тебе полезно почитать книжечку "Право на лень"! - Стараюсь. Не для себя - для Савочки. - У Савочки люмбаго. Согнуло, как обезьяну. Картинка! Хитрым людям надо ходить согнутыми в три погибели - тогда они кажутся еще более хитрыми. А ты, старик, похудел и стал стройным. Или, может быть, действует женский элемент? Там же девушек несколько тысяч, а? Твердохлеб больше всего остерегался встречи с Наталкой. Что он ей скажет? К счастью, не встретил ее ни разу, поскольку "Фараду-2А" обходил, да и вообще не очень разгуливал по объединению, преимущественно шелестел бумагами, медленно, но настойчиво и твердо пробиваясь сквозь халатность, умышленную неразбериху, лабиринты хитростей, улавливая неясные намеки, воспроизводя, казалось бы, окончательно утерянное, находя то, чего уже не надеялись найти. Тихий шелест пожелтевших листьев принес им наконец Савочку, но без никаких следов обезьяньего комплекса, наоборот - с дикой жаждой деятельности, клокочущей энергией и высоким чувством служебного долга, о чем и заладили на оперативке, продолжавшейся добрую половину рабочего дня. А когда Твердохлеб пришел в свой кабинет, зазвонил телефон. Он спокойно протянул руку к трубке, заученно начав: - Твердохлеб слу... И проглотил конец слова, услышав ее смех. - Куда вы пропали? - смеялась Наталка. - Я? Нет, я не... Разве я пропал? - Он не знал, что говорить и как говорить, как вести себя. - Я все время... Там, у вас... На "Импульсе". - Почему же я вас не видела? А вы знаете: я по вас даже соскучилась бы, не будь вы таким серьезным. - Я? Серьезным? Ну, вы, пожалуй, ошибаетесь, Наталья... Это не совсем... - Так что же вы - несерьезный? - Она снова смеялась, не слушая его лепета, потом неожиданно спросила: - А вы ничего мне не скажете? - Что же?.. Разве по телефону... По телефону как-то слишком казенно... Да еще этот мой телефон... - А не по телефону? - продолжала она, уже откровенно посмеиваясь над его нерешительностью. - Тогда вы мне так о Киеве... Я до сих пор вспоминаю... - Правда? Вам понравилось? Знаете, я тоже хотел... Может, мы еще с вами вот так же? В Киеве столько очаровательных уголков... - Уголков я не люблю... Не нравится слово... - Тогда... Тогда... Знаете что? Я мог бы показать вам то, чего нет... - Как это - то, чего нет? - Ну, это долго объяснять... При встрече я мог бы... - На той неделе - ладно? Потому что я сейчас на второй смене... Давайте возле метро, где тогда... Часов в семь. Не темно еще? - Но ведь нам все равно смотреть то, чего нет... Я вам невероятно благодарен, Наталья! - Ой, вы смешной! Ну, трудитесь! Мог ли он что-то сказать Наталке? Как вспоминал ее и радовался каждой черточке, сохраненной памятью, как через некоторое время преступно забыл ее, поддавшись соблазну давнего представления о счастье, и как казнился этим, и проклинал себя, и хотел умереть. Какие глупости! Он покажет ей тот Киев, о котором она, наверное, и не слышала. Да и он бы не слышал, не сведи его судьба с Лесем Панасовичем, одним из тех чудаков, на которых, сам того не ведая, держится мир. Студентом Твердохлебу жилось трудно. Помощи ниоткуда, надежда только на собственные сильные руки и унаследованную от рабочей родословной выносливость. Днем он слушал лекции, сидел в читальне, участвовал в факультетской возне, а ночью бежал на хлебозавод, где получал небольшой подработок плюс бесплатный хлеб. Иногда его брали на машину развозить хлеб по магазинам. Киев еще спал, когда по его улицам гремели машины с теплыми запахами вечной жизни - белых высоких паляниц, внушительных арнауток, смуглых буханок украинского ржаного, благородных батонов и изысканных городских булочек, сладкой мягкой сдобы и маковых рогаликов. На Твердохлеба, как и на его случайных товарищей по этой предрассветной работе, одурманивающие ароматы не действовали. Вот запахи простого солдатского хлеба - это Твердохлеб запомнил на всю жизнь. Когда они утром, голые до пояса, выскакивали на физзарядку под холодный дождь или в снег, еще сонные, но уже, как все солдаты, голодные, и их ноздри жадно ловили дух теплого хлеба из гарнизонной пекарни; или когда на рассвете, отправляясь на занятия по тактике, в темноте проходили мимо приземистой пекарни, которая обдавала их таким вкусным теплом, что хотелось плакать; или когда бывал дневальным на кухне и нарезал большими кусками ноздреватый ситный хлеб для роты, кладя себе в рот большие крошки, словно вкуснейшие лакомства, - разве такое забудется когда-нибудь! А тут хлеб, несмотря на всю его изысканность и роскошность, был для них просто грузом, который необходимо завезти в магазины, пока еще не проснулся город, поэтому все делалось в дикой спешке, сердито и, можно сказать, жестоко. Очень тяжелые лотки, наполненные буханками хлеба, батонами и булками, с грохотом и раздражающим скрежетом выдергивались из недр машины, швырялись в жадную пасть магазинного приемника так, чтобы одним рывком высыпать из них все, что там было, и снова швырнуть их на старое место. И лотки, и желоб приемника были обиты белой жестью, даже при самой осторожной разгрузке не могло быть и речи о тишине, а тут еще спешка и неумение, да и мальчишеская необузданность... Было, словно у поэта: как водопада гром, как битвы гул кровавый... А над хлебными магазинами, между прочим, везде жили люди. Однажды, когда они вот так разбойничали возле хлебного магазина на Красноармейской, из дома вышла немолодая женщина, терпеливо дождалась, пока Твердохлеб с водителем машины закончат свою дикую вакханалию, а потом, подойдя ближе, обратилась к Твердохлебу: - Можно вас? - Меня? - Вас, вас. Очевидно, она выбрала Твердохлеба, посчитав его не таким занятым, как водитель. - Я вас слушаю, - стряхивая руки, подошел он к женщине. - Вас просит профессор Лесь Панасович. - Меня? - уже совсем озадаченно переспросил он, настолько неожиданным было это приглашение неизвестного профессора на рассвете, в незнакомом доме, с непонятной целью. - Но я не знаю такого профессора! - Вот и познакомитесь, - кротко сказала женщина. У Твердохлеба хлебовозные обязанности на сегодня уже, собственно, закончились, до лекций было еще далеко, поспать уже все равно не успеешь, он махнул рукой. - Хорошо. Ведите. Профессор жил на третьем этаже. Трехкомнатная малометражка - не очень, как для профессора. К тому же планировка самая плохая: киевская "распашонка", большая проходная комната, из нее две маленькие, как рукавчики в детской рубашонке. Тесный коридорчик, большая комната, кажется, и те две - все было забито до самого потолка книгами, на книжных полках и просто на полу глаз Твердохлеба наталкивался на какие-то вроде игрушечные домики, целые усадьбы, древние сооружения, вскоре он понял, что это просто макеты, сделанные из дерева, вылепленные из пластилина, отлитые из гипса. Посредине этой тесноты неподвижно сидел в кресле с колесиками седой лысоватый человек и большими умными глазами смотрел на Твердохлеба, на то, как тот неловко поворачивается, как топает ногами, как беспардонно рыскает глазами по книжным полкам. Ноги у профессора были укрыты клетчатым шерстяным пледом, хозяин не поднялся навстречу раннему гостю, не пошевелился, все в нем как будто умерло, жили только умные глаза, которые вели Твердохлеба от самых дверей, держали крепко, не выпускали, и он растерялся от этих глаз и от профессорской неподвижности, от его увечья и еще от чего-то предчувствованного, но еще не осознанного. Он не смог бы описать профессорского лица, но точно знал, что если бывают лица благородные, то вот оно перед ним. И голос, каким профессор обратился к Твердохлебу, тоже был благородным, слово "юноша" он произнес так изысканно, что Твердохлеб сразу почувствовал всю свою никчемность, и свою грубость, и неуклюжесть, самое же страшное: осознал, каким он был хамом, ежедневно на рассвете гремя лотками здесь, под окнами этого человека, который ни убежать от дикого грохота, ни даже выйти и выругать незадачливых разгрузчиков не может. - Простите, юноша, - тихо промолвил профессор, - мне пришлось вас побеспокоить. Давайте познакомимся. Меня зовут Лесь Панасович. А вас? - Твердохлеб, - буркнул Твердохлеб. - Это фамилия. А имя? - Федор. - Вот и хорошо, Федор. Вы бы не могли мне сказать: почему вы... гм... так бросаете эти несчастные лотки с хлебом? Вас кто-то научил так делать? - Ну, все так делают... - Ага. Видать, вы не специалист этого дела. Я не ошибся? - Да какой там специалист? Студент. А это так... - Я так и думал. Наблюдаю за вами уже давно и сделал для себя кое-какие выводы. Знаете, не спится, да и вы помогаете не спать, поэтому у меня - как бы это поточнее - оказались некоторые сверхплановые запасы времени... Вы что изучаете? Твердохлеб ответил. В то утро они позавтракали втроем (Лесь Панасович, его жена и Твердохлеб), потом знакомство продолжилось... С того предрассветного часа прошли уже годы и годы, а к Лесю Панасовичу на Красноармейскую Твердохлеб и поныне забегает, как и тогда, студентом, и не устает слушать этого подвижника, похожего упорством на древних Печерских схимников, на всю жизнь закапывавших себя в глину в надежде увидеть бога. В молитве, во сне, в грезах и мечтах, хоть умирая, а увидеть! Лесь Панасович богом своим сделал Киев. Учился здесь до войны, аспирантом строительного института ушел на войну, все тысячу сто восемнадцать дней строил мосты и переправы для войск, настилал дороги, насыпал запруды через болота, форсировал реки. Осенью сорок третьего подошел к Киеву с левого низкого берега, из лесов задеснянских пошел на штурм Днепра, под Лютежем, не умея плавать (а разве помогло бы, если б и умел!), четыре раза переправлялся на правый берег на плотах, сбитых его саперами, чтобы доказать сердитому артиллерийскому полковнику, что плоты выдержат его пушки и не утонут. - Я ему говорю: плыву для гарантии, что ваши пушки не утонут. А полковник мне: чихал я на такую гарантию - мне нужны на плацдарме пушки, а не саперный майор! Вот так и пришлось плыть четыре раза. По велению собственной совести, конечно. Полковник - это уже для оправдания перед начальством. После войны Лесь Панасович возвратился в свой строительный, стал доцентом, профессором, учил будущих прорабов, управляющих трестами, заместителей министров и министров, учил строить, сооружать, возводить, а война продолжала сидеть в его теле, точила своими железными зубами, каждый год на несколько месяцев отнимались у Леся Панасовича ноги, он залегал в своем домашнем логове, вел консультации, писал отзывы, давал советы по архитектуре Киева, по сохранению его святынь и его духа. Какой-то сумасшедший (но высокопоставленный!) архитектор вздумал застроить Печерск 60-этажными солитерами, в которых должно было жить триста тысяч жителей. Лесь Панасович завалил этот дурацкий проект, послав в руководящие инстанции один-единственный вопрос: "Где будут работать эти триста тысяч человек?" Никто об этом не подумал, а после письма Леся Панасовича задумались, и 60-этажники исчезли с архитектурных горизонтов Киева. Позже Лесь Панасович послал десять вопросов в проектную организацию Киевского горсовета: 1. На Львовской площади с постройкой Дома художника и Дома торговли образовалась узкая горловина. Как это могло произойти при планировании? Куда денутся люди, которые будут заходить в Дом торговли (имеется в виду пропускная возможность улицы)? Где планируются стоянки автомашин и планируются ли вообще? (Ответа на этот вопрос не было.) 2. Киев имеет очень мало скульптурных памятников. Какие здесь перспективы? (Ответ: скульптурное оформление площадей и улиц столицы осуществляется согласно утвержденным планам.) 3. Планируется ли подземный обзорный музей "Ярославов Вал"? (Ответа не было.) 4. Планируется ли разрушить дом возле Золотых ворот? (Ответ: нет, не планируется.) 5. Когда будет сооружен павильон для сохранения остатков Золотых ворот? (Ответ: к 1500-летию Киева.) 6. Есть ли проект объявить заповедной зоной старый Киев, вплоть до административного его отделения? (Ответ: Киев - единый организм, поэтому нецелесообразно расчленять его, как в старину.) 7. Как учитывается при проектировании новых домов в центре вопрос пространственной перспективы? (Ответ: в таком большом городе невозможно учесть все обзорные точки.) 8. Почему не организовываются общественные обсуждения проектов уникальных сооружений? (Ответ: это недопустимо затянуло бы сроки строительства.) 9. Будут ли в Киеве и дальше замащивать площади шлифованным гранитом? Как могли спланировать печерскую часть площади Октябрьской революции на стольких уровнях? (Ответ: мы не получали протестов от граждан.) 10. В Киеве заботливо сохраняют зеленые насаждения. А есть ли учреждение, которое охраняет землю, на которой стоит город? (Ответ: индустриальные методы сооружения жилья требуют больших площадей, поэтому горсовет и дальше вынужден будет, чтобы не снижать ежегодных темпов строительства новых квартир, находить соответствующие участки, сознательно идя на нежелательное расширение городской площади.) - Как видите, - сказал Твердохлебу Лесь Панасович, - на все есть ответы, а товарищ, который мне отвечал, уже сменил место работы, он теперь руководит где-то в другом месте, все хорошо, все спокойно, никому нет никакого дела. Вы заметили, Федор, как часто находит на нас это чиновное равнодушие, этот холод души, который мы пытаемся оправдать то чрезвычайной занятостью, то высокими темпами, то непонятными требованиями? Вот тогда и настает вседозволенность и неконтролируемость, страшное охлаждение проникает во все души, мы уже перестаем удивляться новым космонавтам, спокойно воспринимаем полет Савицкой, не волнует нас новая премьера в театре, выход интересного романа, открытие нового музея, сооружение памятника. Пресыщенность, безразличие, холод души и сердца. Угроза всему миру. Криогенность. Была алиенация, была фрустрация, теперь нечто вроде лягушинности или змеиности. При таком равнодушии возможны величайшие беды, преступления, а человечество и не пошевельнется. Аветик Исаакян восемьдесят лет назад предостерегал: "Нет, голод духовный вас будет томить, суждено голодать вам у пышных столов и с набитым желудком, как нищим, бродить в вечной жажде возвышенных огненных слов..." Мы сотканы из нитей, дарованных нам другими людьми. На всю жизнь стал Лесь Панасович для Твердохлеба человеком, вызывающим восторг, моральной опорой, источником знаний неожиданных и редкостных. Он учил без навязчивости, показывал, как стоять непоколебимо, оставаясь деликатным, на собственном примере доказывал, что можно всю свою жизнь отдавать мыслям о высоком. Твердохлеб не чувствовал в себе достаточной силы, чтобы сравниться с Лесем Панасовичем, он продолжал оставаться тем студентом, который на рассвете будит весь город своей неловкой разгрузкой, но он упрямо шел к Лесю Панасовичу на покаяние, очищался, просветлялся и каждый раз ощущал, насколько теплее становится его душа от встречи с этим человеком. Профессор мог позвонить Твердохлебу где-то за полночь, мог прислать почтовую открытку, а то и телеграмму с несколькими словами: "Кому-то стал мешать дом Заньковецкой. Организовываю общественное мнение. Включайтесь". Мальвина на первых порах даже ревновала Твердохлеба к Лесю Панасовичу, затем махнула рукой: "Такой же ненормальный, как и ты!" Твердохлеб был счастлив, что вспомнил Леся Панасовича именно теперь. Вот кто поможет ему очиститься перед Наталкой! Для ее впечатлительной души маленькое путешествие по Киеву, живущему только в воображении Леся Панасовича, станет как бы тем волшебным мостом, который должен пролечь между ней и Твердохлебом, по крайней мере, Твердохлебу так хотелось и он верил в это. Они встретятся на Подоле, возле станции метро "Почтовая площадь", он пожмет теплую Наталкину руку на том же месте, где месяц назад девушка убежала от него, не разрешив проводить себя. Затем они не спеша пройдутся по возрожденным улицам, среди тихой красоты прошлого, возвратившегося в день нынешний, чтобы неизмеримо обогатить его, и Твердохлеб будет рассказывать Наталке, какие сокровища там утеряны, сколько их погибло, сгорело, разрушилось, пришло в упадок. И про дом Артемихи, разобранный купцами на камень, и про церковь Пирогощи, куда приезжал поклониться князь Игорь после половецкого плена, и про соборы, построенные московским мастером Осипом Старцевым, - эти прославленные творения украинского барокко, загадочного, стиля, дух которого родился в этой земле, а форму приносили русские мастера. Так итальянец Растрелли стал великим русским архитектором, а когда должен был поставить в Киеве Андреевскую церковь, то, как пишут ныне искусствоведы, сознательно или интуитивно понял особенности украинского строительного искусства с присущей ему любовью к легкости, живописности и лиризму, - понял и воспроизвел, и теперь Андреевская церковь считается жемчужиной украинской архитектуры. Творение Растрелли, к счастью, сохранилось, а здания Осипа Старцева разрушены невеждами, и теперь уже ничем не залечишь рану в художественном сознании народа. А сколько таких ран - от войн, невежества, равнодушия! Они болели у Твердохлеба так же, как у Леся Панасовича, он хотел передать эту очистительную боль и Наталке. Может быть, боль объединяет людей крепче и надежнее, чем радость? Он забыл о своей профессии. Все люди так или иначе рабы, жертвы и творения своей профессии, своего призвания на земле. Твердохлеб был следователем еще тогда, когда учился в университете (готовился им стать), может, именно поэтому так потянулся сердцем к Лесю Панасовичу. Профессор умел гармонично сочетать свои увлечения историей с требованиями повседневности; отвоевывая антики, он учил своих студентов гнать целыми километрами безликие малометражки для скорейшего удовлетворения неудержимо растущих потребностей, для удовлетворения, для... Твердохлеб не умел располовиниваться. Жизнь у него складывалась слишком жестоко и жестко, чтобы уметь раздваиваться, маневрировать, поклоняться всем богам сразу. Он родился в високосном году (в сорок четвертом), а это обещает одни страдания, но в то же время - и столь редкостную, столь желательную цельность. Не все это могут должным образом оценить, да и, собственно, какое кому дело, когда ты родился, под какими небесными знаменьями и констелляциями и какое ремесло выбрал в жизни. Иди своей дорогой и делай свое дело - вот и все. Он был следователем, а следователям дано осуществлять все свои открытия только в прошлом, они роются в нем, как куры в пепле. Вполне естественно, что у Твердохлеба постепенно, но упорно рождалось своеобразное любование прошлым, историей, с годами и опытом это чувство укрепилось, так сказать, выкристаллизовалось, тут уже была ярость, как у того философа, который презрительно бросил людям, озабоченным суетой повседневности, горькие слова: "Разрывать связь с прошлым, пробовать начинать сначала есть попытка опуститься и наследовать орангутанга". Твердохлеб был честен и наивен в своих намерениях, когда подавал руку Наталке, бежавшей вверх по ступенькам метро "Почтовая площадь", и когда, поддерживая ее за локоть (собственно, до локтя было далеко, поскольку его надежно скрывала ворсистая ткань импортного пальто, какие носят киевские модницы). Стал говорить о Лесе Панасовиче и обо всем том, что хотел сегодня рассказать, путешествуя уже не в пространстве, а только во времени, ибо пространство, увы, заполнено вовсе не тем, что нужно, чего бы хотелось, о чем мечталось. - Как вы сказали? - переспросила Наталка. Темно-синее ворсистое пальто и такой же берет, нужно сказать, очень шли ей, несмотря на всю стандартность этого наряда, и Твердохлеб чувствовал себя довольно неуверенно рядом с молодой, красивой и независимой женщиной. - Дом Артемихи? А кто это такая? Твердохлеб стал бормотать что-то про украинское барокко, про каменные здания Лизогуба в Чернигове и в Седневе, но она не захотела слушать. - Это вы что - нарочно? - Я? Что именно? Не понимаю вас, Наталья. - Еще и как понимаете! Морочите мне голову, считая меня бог знает кем! Того нет, сего нет! Там разрушено, там уничтожено, развалено... Ну и что с того, что нет? Так я, по-вашему, должна сесть и заплакать? Вместе с вашим профессором и с вами? Знаю я таких малахольных! Они готовы все остановить, лишь бы сберечь какой-то там камушек... А людям негде жить! А людям нужно жить! Вы об этом знаете? - Ну, вы не должны считать меня... - У вашего профессора небось хоромы, так ему... - Малометражка, - не дал ей договорить Твердохлеб. - А он, между прочим, освобождал Киев. - Не стал говорить, что его отец тоже освобождал Киев и только потому дальше не пошел, что лишился ног. - А что мы знаем об этих людях? Но на нее ничто не действовало. В ней объединились женщина, рабочий класс, общественное положение и еще то, чего не мог знать Твердохлеб. Наталка просто взорвалась: - Ах, он освобождал! Освобождал, чтобы законсервировать, сделать сплошным музеем? А вы могли бы жить в музее? - Я вас не понимаю, Наталья, - попробовал защититься Твердохлеб. - При чем тут музей, жить?.. - А вы как думали? Для того чтобы что-то делать, человек должен где-то жить. Как-то жить! Вам легко: вы упечете человека в тюрьму - и пусть... А если не тюрьма? - Наталья, нельзя так жестоко. Почему вы думаете, будто мы только то и делаем, что стараемся упечь? - А что же вы делаете? Раздаете шоколадные медальки фабрики Карла Маркса? Он никогда не думал, что в ней таится столько презрения, злости и несправедливости. - Слушайте, Наталья. Вы несправедливы. Вы... - Я несправедлива? А вы? На каком вы небе! Побывали бы вы у меня на приеме, послушали, что говорят люди!.. - Именно этого я и хотел... - Ах, вы хотели! Ну что ж... Они очутились на пристани, вид холодной днепровской воды, такой ненавистной Твердохлебу, вывел его из себя, он умолк, весь напрягся,