не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего? - Не ела, бабушка, - согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод. Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички. Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога. - Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! - приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку. Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой: - Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица... Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек... Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке... Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой... Христос со всеми вами... Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы... Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку? - Не надо... Я привыкла... - То-то привыкла... Говорю и то... вольная ты. В лесу росла... В лес и потянет... Ой, потянет, деточка... А ты крепись! Как звать-то тебя? - Ксения. - Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи... А утречком колокол разбудит... В церковь пойдешь... И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою. Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага... Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа... Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка за нею, и Ксаня, изнеможенная, повалилась на разложенную на полу солому. Глава VI Молельня сестры Манефы. Будущая монахиня Едва лишь успела Ксаня смежить ресницы, как на нее как будто повеяло лесной прохладой... Холодная каморка точно исчезла... Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему... И шумят, шумят без конца... Какое счастье!.. Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила за последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум - шум колдующего леса... Сотни голосов наполняют его... Это поют праздничные эльфы... Это трещат кузнечики в траве... Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань?.. И почему они заглушают шум леса и стон дубравы? Ах, что это? Это уже не лес шумит... другое, совсем другое... Последние остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани... Сон улетел... она, как встрепанная, вскочила со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться... Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один грозный и резкий, другой - тихий, плачущий, как будто молил о пощаде. Оба голоса раздавались все громче и громче среди ночной тиши. Плачущий голос теперь почти падал до шепота. Его властной волной покрывал грозный. Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился ясно до ушей Ксани. И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания. Затем все стихло... Только кто-то рыдал неудержимо и горько, тяжелым, душу потрясающим рыданием. Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстая, глухая стена с трех сторон и запертая на задвижку дверь, с четвертой, не могут ни в каком случае помочь ей узнать в чем дело. И все-таки Ксаня рванулась вперед, чувствуя непреодолимое желание спасти от неведомого врага ту несчастную, что рыдала за дверью, надрывая ей душу. В своей стремительности девочка толкнула подсвечник. Последний с грохотом полетел на пол. Свеча потухла. В "холодной" стало темно, как в могиле. Темно, но только на одну минуту. Глаза Ксани вдруг различили острую, яркую, как змейка, полоску света, выходившую откуда-то из-под карниза стены. - Дверь! - чуть ли не в голос радостно вскричала девочка. И, не помня себя, она изо всех сил уткнулась руками в стену. Легкое, чуть слышное для уха шуршанье, чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в странной полутемной комнатке, похожей на часовню. Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали преступниц-пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне. Поверх ковров - об" раза, с изображениями суровых ликов святых угодников. Посреди комнаты находилось Распятие. Перед ним - аналой с крестом и Евангелием. Подле аналоя - серебряная чаша с кропильницей и святой водой. Повсюду стояли светильники, незажженные, однако, в эту позднюю пору. Только перед большим Распятием висела лампада, озаряя скудным, мерцающим светом часовню. Посреди комнаты, представлявшей собою часовню или молельню, распростершись на полу, лежала какая-то фигура в белом. Ксане виден был только изящный женский затылок и распустившиеся вдоль спины золотые пушистые волосы, роскошным покрывалом укрывшие лежащую, которая рыдала, не отрываясь от холодного каменного пола часовни. Ксаня неслышно приблизилась к лежащей. - Кто вы? И о чем плачете? Белокуро-золотистый затылок отпрянул от холодных каменных плит. Бледное, залитое слезами лицо с предательским пятном багрового румянца на щеке поднялось на Ксаню. Последняя сразу узнала в несчастной красавицу Ларису Ливанскую, "королеву". - О! - вскричала последняя, вскакивая на ноги, вся бледная и дрожащая в одной длинной ночной сорочке, - о, вы слышали... ты... слышала... Она ударила меня... била меня!.. - Ударила?! била?! тебя?! - Да, она била меня!.. Мать Манефа била меня по щеке!.. Понимаешь, била! - Видишь ли, - продолжала, всхлипывая, Лариса, повиснув на шее Ксани, - мать Манефа обязалась Богу поставлять ежегодно новых инокинь к себе в обитель... В этом году выбор пал на меня... Сегодня она опять позвала меня к себе, когда все прошли в спальню, подняла раздетую с моей постели, привела сюда и перед Его Распятием потребовала у меня клятвы... страшной клятвы, что я поступлю в обитель... постригусь... стану инокиней, потому что она поручилась за нас Распятому, поручилась приводить Ему, Спасителю мира, ежегодно одну светлую, новую, чистую душу девушки... Эту душу, понимаешь ли, заживо погребут в каменном мешке, который зовется монастырем... Погребут заживо!.. Но я не соглашалась похоронить мою молодость в монастыре... Я не хочу быть монахиней!.. Не хочу! Ах, пожалей меня, милая, милая ты моя лесовичка... Пойми только, голубушка!.. Не хочу я в монахини, не хочу!.. У меня есть другие цели, другие желания... Ксения Марко, слушай. Тебе я поверю мою тайну... Хотя я совсем не знаю тебя, но я уверена, ты не выдашь меня... Ты одна не выдашь и поймешь... И, схватив Ксаню за руку, Лариса шепотом начала рассказывать: - У меня есть жених. Нас обручили еще в детстве друг с другом наши родители. Он живет у своей старой бабушки и моей бабушки тоже, потому что мы родственники, и он мой троюродный брат... Он мне сказал, когда меня отвозили в монастырский пансион матери Манефы: "Учись, Лариса! Я буду ждать, когда ты кончишь учение, и мы вместе тогда будем приносить пользу человечеству. Ты богата и можешь открывать больницы и школы. Я буду всеми силами помогать тебе"... Он ученый, мой Николай! Он смелый, и я люблю его! Да, я люблю его... Милая лесовичка, пойми меня ради Бога! Пойми, что Манефа хочет отнять меня от него... Хочет запереть б четырех стенах обители, где я не смогу принести пользы и добра человечеству, как учил меня Николаи, и где я зачахну, как цветок... Понимаешь? - И она настаивала? - Да, настаивала и даже била меня по щеке за то, что я не соглашалась... Она не понимает, что не для меня обитель, что есть более достойные... А утром она придет и, может быть, будет бить меня снова, зачем я не соглашаюсь, и никто-никто не в состоянии помочь мне... Ужас охватил впечатлительную и нервную душу Ксении. Она вздрогнула при одной мысли очутиться на ее месте, вздрогнула и побледнела. - Тебя надо спасти! - сказала она, твердо глядя в прелестное, изящное личико Ларисы. - Спасти! О, это невозможно! - простонала она. - Как знать!.. Придумаем что-нибудь! Я еще не знаю как, но... - О, милая, дорогая, подумай, подумай, - горячо вырвалось из груди несчастной "королевы", бросившейся на шею Ксани. - Не знаю почему, но твои слова как-то сразу вернули мне надежду... Ты чуткая! Добрая! Про тебя лгали, выставляя тебя зверем и воровкой! Ты мне поможешь... Да, да, я это чувствую... И Лариса бросилась на шею Ксани. - Знаешь ли ты, - прибавила она, быстро обтирая слезы, - все "наши" поражены твоим великодушным поступком, все в восторге от тебя!.. Ты хороший товарищ, Марко! Но Катюша Игранова не вытерпела: вечером, узнав, что тебя заперли в холодную, побежала к матушке покаяться в своей вине и просила освободить тебя... Манефа обещала... Завтра ты снова будешь с нами... Ксения угрюмо мотнула головой. - А Игранова? Ей достанется? - Ах, та привыкла, чтобы ей доставалось. С нее все, как с гуся вода... Но спеши. Неровен час, сестра Агния заметит тебя. Сейчас она делает свой ночной обход. Спеши же отсюда. - Прощай... Не отчаивайся. Все будет хорошо! И глаза Ксении впервые зажглись лаской. Лариса молча пожала ее руку. Ксаня быстрой тенью скользнула к задрапированной двери. Глава VII Горные хребты. Выходка. Виноватая Утро. Десятый час. Монастырки только что вернулись разрумяненные морозом, из городского собора. Сегодня ранняя обедня затянулась почему-то, и они, наскоро проглотив по кружке чаю, вошли в классную, когда там, уже поджидая их, бегала учительница географии Анна Захаровна Погонина. На ее желтом, сердитом лице было написано явное недовольство и раздражение. - Прохлаждайтесь, душеньки, прохлаждайтесь! Можно было бы и поторопиться. Да-с! - заскрипела она, нервно подергивая уголками рта, что бывало с нею всегда в минуты гнева и раздражения. Девочки низко и почтительно отвесили ей по поясному поклону. "Книксены" в монастырском пансионе сестры Манефы не полагались, и поясные поклоны отвешивались не только монахиням, но и учителям, и учительницам, и даже редким светским посетителям пансиона. На низкий поклон Погонина ответила чуть приметным кивком головы и быстро, стремительно заняла свое место на кафедре. - Дежурная, что задано? Встала "маркиза". - Горные хребты заданы, Анна Захаровна. Только... только мы не выучили их. - Почему не выучили? Глаза Погониной округлились. - "Совсем сова", - шепнула Ливанская, сидевшая рядом с Ксенией. С той злополучной ночи, когда несчастная королева рыдала на холодном полу Манефиной молельни, прошел целый месяц пребывания Ксении в пансионе. Месяц постоянных окриков на лесовичку со стороны суровых монахинь. Месяц долгих стояний на утренях, утомительных высиживаний за уроками, к которым с трудом привыкала вольная, дикая, лесная девочка. Быстро промелькнул месяц дружбы с Ларенькой, "королевой", "маленькой Раечкой", как прозвали монастырки малютку Соболеву, и отчасти с "мальчишкой" Играновой, которая поклонялась Ларисе, как верный рыцарь, но не могла не подружиться и с этой смуглой, дикой, красивой лесовичкой, успевшей принести ей такую жертву. Все четыре девочки сидели поблизости одна к другой в классе и спали рядом в неуютной, как казарма, спальне, с вытянутыми посреди нее узкими, жесткими кроватями. Если Ксаня была все еще неразговорчива и угрюма, никогда не поверяла Ларисе своих тайн, мыслей и желаний, то, напротив того, несообщительная с другими Ларенька делилась в лесовичкой всем, что имелось у нее на душе. Ларенька, "королева", была старше возрастом всех этих милых, но наивных и немного смешных вследствие их замкнутой жизни девочек. Красивая, умная, гордая, она покровительственно относилась к Раечке, балуя и нежа ее, как мать ребенка, хотя иногда шутливо и ревновала ее к восторгавшейся ею, ее рыцарю, Катюше Играновой. Но вряд ли ту и другую могла любить эта златокудрая, мечтательная Ларенька. Одну "маркизу" разве, недетски серьезную, грустную и печальную Инну, она бы более приблизила к себе. Но Инна всегда держала себя в стороне от прочих. Набожная и молчаливая, она или проводила время в молитвах и чтении священных книг, или часами сидела одна-одинешенька, поникнув серебряной головкой и вперив куда-то вдаль свои печальные глаза... У Лареньки в один год умерли отец с матерью. Богатая сирота осталась на попечении у бабушки. Но бабушка была, как она сама про себя говорила, "ветхая старушка", и сознавала, что не воспитать ей, как следует, своей внучки. Думала-думала старушка, куда послать на воспитание внучку и решила, что лучше всего в пансион матери Манефы, о котором она слышала много хорошего от знакомых монахинь. "Побудет года три-четыре внучка у матери Манефы, - размышляла бабушка, - да потом, если Бог даст доживу, прямо оттуда и замуж ее выдам за Николая". Этот Николай, тоже сирота, был друг детства Ларисы; с ним Ларису помолвили давно покойные родители девочки. Николай Денисов кончал университет в Петербурге. Он был лет на шесть старше Ларисы. Его образ прочно лежал в душе златокудрой королевы, и в тишине пансионских стен Ларенька не раз мечтала о милом, добром и честном юноше, вопреки желанию матери Манефы, старавшейся во что бы то ни стало подарить обители эту молодую, богатую сироту. Просьбы, мольбы и угрозы матушки мучительно отзывались на Ларисе. И не с кем было поделиться своим горем и опасениями. Но появилась эта смуглая, угрюмая, черноокая лесовичка, с таинственным и непонятным прошлым, со всею горечью пережитой тяжелой клеветы, и белокурую Ларису потянуло к странной, необыкновенной подростку-девушке. x x x - Почему не выучены горные хребты? - снова прозвучал нетерпеливый вопрос. - Мы пели вчера до одиннадцати часов вечера херувимскую... Матушка приказали, - почтительно отвечала маркиза. - Это не оправдание! - так и закипела вся Погонина. - Это не оправдание!.. А утро на что? - Утром мы в соборе были, Анна Захаровна. - А до собора? - уже в голос выкрикнула та. - До собора! Небось, нежились в постелях? О небесных миндалях мечтали? А? - Что же нам в пять часов вставать, что ли! И так уж в шесть будят!.. - Кто это сказал? Круглые и без того глаза Погониной округлились еще больше. - Кто это сказал? Игранова, ты? - визжала она. - А хоть бы и я! - раздался голос Играновой. - Дерзкая! Ну, хорошо!.. Мне нет дела, почему вы все не выучили. Вы обязаны были выучить... Игранова, выходи к доске, отвечай хребты... - проговорила или, вернее, прокричала рассвирепевшая учительница. Вся бледная от злости, она застучала при этом кулаком по столу кафедры и затопала ногой. Игранова поднялась нехотя с черной деревянной скамьи, приделанной к пюпитру, за которыми сидели пансионерки во время уроков, и, не торопясь, подошла к карте Европы, развешенной на черной же классной доске. - Отвечай, какие есть хребты. Черные глазки Играновой заискрились насмешкою. Девочки замерли в ожидании какой-нибудь выходки, на которые была великая выдумщица их общая любимица. С последней скамьи тянулась Паня Старина, дочь труженицы прачки, бесконечно старательная в учении девочка и первая ученица. - Катя, Бога ради, не выкинь чего-нибудь... Молчи лучше!.. - шептала она чуть слышно по адресу "мальчишки". - Старина, уймись! - резко крикнула учительница, и багровые пятна румянца зажглись по ее прыгающим от волнения и гнева щекам. - Игранова, отвечай, какие знаешь хребты! "Мальчишка" подняла голову. Улыбка змеилась в уголках пухлого ротика Катюши, сверкала в ее живых черных глазах. Она с усилием проглотила слюну, как бы собираясь с силами, вздохнула полной грудью и выпалила сразу, делая невинное лицо: - Я знаю хребты спинные, человеческие, коровьи, лошадиные, собачьи... - Что-о-о? - Кошачьи, крысьи... - Молчать! - Лисьи, волчьи... - Дерзкая! Стой... - Свиные, поросячьи... - Тебе говорят молчать! - Молчу! Черные глаза так и сверкают, так и сыпят потоки смеющихся искр. Монастырки давятся от хохота. Даже на угрюмом лице Ксении выдавлена улыбка. - Игранова, на колени! - вся зеленая от гнева командует учительница. - Стою! И Игранова, точно деревянная кукла, опускается на пол, вызывая невольный, хотя и сдерживаемый смех всего класса. - Это уже чересчур! - шипит учительница. - Игранова, вон! Из класса вон! - Ухожу! Катюша, как автомат, поворачивается к двери и деревянной походкой, какою ходят заводные солдаты на прилавках игрушечного магазина, направляется к порогу. Степень гнева учительницы не имеет границ. - Она думает... она думает... что... что... у нее отец полицеймейстер, и ей... все спускаться будет!.. - бормочет она себе под нос. - И это духовная пансионерка, это... это монашеская питомица!.. Бесстыдница!.. Дерзкая!.. И, полная злобы, Погонина соскакивает с кафедры, бежит на середину класса и выталкивает за дверь Катюшу. Катюша сначала упирается. Это выходит смешно. Девочки тихо, чуть слышно, задавленно хихикают. Затем, с умышленной поспешностью, Катюша выскакивает за дверь. Погонина, багровая от злости, оборачивается к классу. - Кто смеет смеяться? Кто смеет смеяться?! - кричит она, и заметив слабую улыбку на обычно угрюмом лице Марко, закипает новым приливом гнева. - Аа! Так-то! Новенькая! На колени! Ксаня удивленно подняла голову. Ее черные глаза спрашивали, казалось: - "Почему должна я встать на колени?" - Молчать, и сейчас же на середину класса на колени! Слышала?! Ксаня не двигалась. - За что? За что? - послышались кругом негодующие голоса. - За что? За то, что эта дерзкая смеялась, осмелилась смеяться, - заикаясь, кричала учительница. - Мы все смеялись... Все... Не одна Марко! Всех ставьте на колени, Анна Захаровна, всех!.. - Нет, не все... Я видела... Она одна только... Да будешь ли ты слушаться меня, наконец? - обратилась Погонина к Ксане. Голос ее дрожал и срывался. Ксаня по-прежнему сидела, не трогаясь с места. Ее сильные, смуглые руки скрестились на груди. Мрачные, угрюмые глаза молчали. Рот, твердо сжатый, тоже молчал. Погонина подошла к ней почти вплотную. - Дрянная, вконец испорченная девчонка!.. Я буду жаловаться матери Манефе... Другая бы на твоем месте каялась, смиренничала, стараясь загладить свою вину... - Какую вину? Глаза Марко вспыхнули. Она стремительно вскочила и вытянулась во весь рост. - Какую вину? - грозно сдвигая свои и без того сросшиеся брови, вся загораясь страстной ненавистью, прошептала она. Погонина невольно подалась назад. Что-то жуткое почудилось ей в грозно-красивом лице этой полудевушки-полуребенка. - К матери Манефе!.. Сию же минуту к ней!.. - хриплым голосом произнесла она. - Вы все от рук отбились... Вы... вы... - и, широко размахивая руками, она вылетела из классной. Глава VIII Два письма. Импровизация. Неожиданный результат Гулкий звон, раздавшийся по всему зданию пансиона, возвестил об окончании урока. Одновременно с ним просунулась опять в класс лукавая Катюша. - Что, ушел этот идол? - прозвенел смехом голос шалуньи. - Катя... Катюша... Мальчишка!.. Что ты наделала?! И моментально проказница была окружена со всех сторон. - Что я наделала, а? Ничего! Просто ничего! - беспечно тряхнув своей стриженой головой и белой косынкой, произнесла она. - Да ведь тебя на публичную отповедь, пожалуй, еще потащут!.. Ведь ужас-то какой! Надерзила как сове нашей! - Ну, это дудки! Отповеди не будет... - Как не будет? - так и всколыхнулись девочки. - А так не будет!.. - захохотала Катя. - Вот из-за этого письма самого и не будет отповеди. И Катюша быстро опустила руку в карман и вытащила оттуда какое-то письмо. Заинтересованные пансионерки еще теснее окружили всеобщую любимицу. - Говори! Говори, Катя! Что такое? - А то такое, что я из нашей тюрьмы на волю ухожу. - Как так? Что ты врешь, Катерина! Неужто на волю? - Да, на волю! И Катя звонко и протяжно свистнула таким лихим, молодецким посвистом, что ей позавидовал бы любой уличный мальчишка. Потом блестящими глазами она обвела круг любопытствующих подруг, сделала небольшую паузу и отчеканила, любуясь впечатлением произнесенной фразы: - Меня, девочки, папаша отсюда в институт переводит. - В институт??? В глазах пансионерок отразилось самое искреннее удивление. В монастырском пансионе еще не было такого случая. Девочки уходили или в монастырь, или в фельдшерицы, или в учительницы духовных училищ, - но в другое учебное заведение, в институт не попадал никто. И вдруг Катя - в институт! - Счастливица! Счастливица! - зашептали кругом. - Ни епитимий... ни "стоянок" на утренях... ни постной пищи... ничего уж не будет!.. - В институте, я слышала, пирожки слоеные по праздникам повар делает! - произнесла, облизываясь, Маша Косолапова. - Вот глупая, чему завидует! Пирожкам!.. Учат та там всему... Хорошо учат... Ученые барышни из них там выходят! - произнесла с восторгом Паня Старина. - И "земных" не отбивают... И в холодную не садят их... - ввернула Линсарова. - А одевают их там, девочки, в зеленый с белым... Красиво!.. И косынками голов не обвязывают! И стихи там по-французски и по-немецки проходят! Мечтательные глаза "королевы" засияли. - Да не врет ли она, девицы? С чего бы ее отсюда, а? - грубо нарушила общее очарование Юлия Мирская. - Я вру?! Я вру?! - так и захлебнулась Игранова - Юлька, очухайся!.. Не отошло еще после утрени... Что мне врать!.. Это вы с твоей Уленькой так заврались, что уж друг друга не понимаете... А мне что? Хочешь, письмо прочитаю?.. Папашино письмо. Папаша пишет, что отдал меня на исправление, а взамен того я будто, будто... еще хуже избаловалась... Видите ли, и до него слухи дошли, что я даже будто бы отцу дьякону к рясе чертика пришпилила... Да еще разное другое... Ну и вот! Возьмут меня отсюда, из тюрьмы нашей... Ура! И Катя так закричала в забывчивости, что вошедший в класс учитель русского языка, Лобинов, даже вздрогнул от неожиданности. - Девица Игранова, пощадите мои уши! - с комическим отчаянием воскликнул он, быстро и ловко вспрыгивая на кафедру. Это был еще молодой человек, симпатичный и добрый, с умными глазами. Единственный учитель в Манефином пансионе, пользовавшийся среди монастырок большими симпатиями, Лобинов далеко не разделял "педагогических приемов" матушки, но так как его считали лучшим "словесником" и, главное, так как его рекомендовал сам архиерей, то мать Манефа не решалась заменить его другим преподавателем, хотя и жаловалась иногда, что он не "подходит" для ее пансиона и учит тому, чего "монастыркам" и вовсе знать бы не следовало. - В чем дело, девица Игранова? - спросил мягко Лобинов. - Ах, Василий Николаевич, - вся вспыхнув, проговорила Катюша, - виновата, не заметила, как вы вошли. - Да чему же вы радуетесь? - Ухожу я отсюда, Василий Николаевич... Ну, как узнала, что ухожу и все равно взятки гладки с меня, взяла да "сову" и извела. - Какую сову? - А Погониху! - Анну Захаровну? И вам не стыдно, Игранова? - Ах, не стыдно, милый Василий Николаевич. Ведь она злая, идол она, чучело... Мы ее терпеть не можем... Мучает она нас... - Эдак и меня, может, не терпите? - лукаво усмехнулся Лобинов. - Ах, нет! Нет! Мы вас обожаем... Вы такой умный! Добрый! Прелесть! - раздались звонкие голоса со всех скамей класса. - Пощадите, девицы... Совсем, можно сказать, неожиданное объяснение в любви! И добрый Лобинов сам весело рассмеялся. Он отечески нежно любил всех смешных и наивных девочек Манефиного пансиона, охотно делил с ними их радости и невзгоды, горой стоял за своих "маленьких монашек" на учительских советах перед начальницей, и пекся, как добрый пастырь, о своем монашеском стаде. И жаль ему было терять каждого члена этого маленького стада. Жаль было расстаться и с Катюшей Играновой. Он первый и, пожалуй, единственный угадал в отчаянной, шаловливой проказнице-девочке живую, непосредственную, богатую на способности душу. "Да, жаль, жаль девочки, - думал он. - Украшением Манефиной школы могла она быть. Все на лету быстро схватывала, училась, когда без лени, прямо-таки блестяще. И такая прямая, независимая, бесстрашная! Жаль девочки. Но ей лучше там будет!.." И стряхнув с себя легкий налет печали, Лобинов снова весело заговорил: - Институтка, значит, будете... Два пальца при встречах подавать нам станете. Отменная девица! Заважничаете поди... - Ах, что вы, Василий Николаевич!.. Никогда! Ведь я "королеву" и вас больше всего люблю в мире, - пылко вырвалось из груди Кати. - Вот тебе раз! И еще объяснение! Ну да ладно, девицы... Будет болтать по-пустому... Урок зря проходит... А урок сегодня будет у нас особенный... Вот что, барышни: хочу я знать, как вы слогом владеете... Сочинения писать бы писали... И что одна с другой скатывала, за это я голову даю свою на отсечение. Но теперь иное сочинение будет: словесное. Я вам тему задам, а вы на нее мне турусы на колесах распишете, но не пером, а языком, с вашего позволения. Импровизацией это называется. Девочки притихли. Это было совсем нечто новое. И занятно, и страшно. И монастырки сдержанно зашушукались: - Дивно как-то! Лобинов понял общее смятение. - Не так страшен черт, как его малюют, девицы, - выговорил он снова, и его милое лицо улыбалось с поощрительной лаской. - Даю вам тему - "Что я более всего люблю в мире". Ну и рассказывайте мне плавно и толково про то, что любит каждая из вас... Начнем со слабейших по классу. Госпожа Косолапова, начните... Десять минут на размышление и alle*! ______________ * Вперед (фр.). "Головиха" поднялась тяжело и неохотно со своего места. Ее тупое красное лицо лоснилось. Губы беспокойно двигались. Потянулись минуты - одна, другая, третья, четвертая и пятая - десять минут. Лобинов мельком бросил взгляд на часы и произнес: - Ну, пора... Рассказывайте, барышня. Но тяжелая и толстая "барышня" только переминалась в ответ и тяжело пыхтела носом. - М-м-м... - мычала Машенька, - м-м-м... - Да брось свои губы! Точно жвачку жует корова, - сердито шепнула ей ее соседка Линсарова. - Отвечай... Только злишь его!.. - Я мммм... Я, Василий Николаевич... мммм... - затянула Машенька, - я мммного чего люблю... А больше всего пирог люблю с капустой... - Ха, ха, ха, ха! - веселым взрывом пронеслось по классу. - Отличилась Головиха наша! - Что смеетесь? - внезапно рассердившись и краснея как рак, заворчала Машенька, - очень это вкусно, если еще с лучком да поджарить корочку... - Ха, ха, ха, ха! - Довольно, девица Косолапова! Я вижу, вкусы у нас разные, - засмеялся Лобинов. - Я не про еду просил говорить. И он махнул рукой ничуть не растерявшейся Машеньке. - Девица Старина! Паня встала. На ее некрасивом, но умном личике заиграло что-то ясное и живое, как солнечный луч. - Я маму мою люблю, Василий Николаевич, - прошептала она чуть слышно. - Так люблю маму мою!.. Бедная у меня мама. Она прачка, день и ночь стирает, на морозе полощет белье... чужое белье... За шестьдесят копеек в день мозолит себе руки, трудит грудь и шею. Придет усталая вся, разбитая домой: - "Вот, Панюша, говорит, гляди, деточка, как работает мама... Честно, хорошо работает день-деньской для дочки своей. Хочу дочку в люди вывести, Панюша, хочу ей образование дать!" А сама плачет, и я плачу и заскорузлые руки ее целую... И хочется мне труд ее разделить и облегчить ее участь... А разве я смогу? Маленькая я еще... А раз прихварывала мама. Работы не было. И денег не было тоже... Позвали татарина, продали кое-что из платья и белья, купили хлеба. На неделю хватило, потом голод опять. Последний кусок мама мне отдала... А сама отвернулась, чтобы мне не показать, что голодна она, милая. Отвернулась, а сама говорит: - "Кушай, Панюшка, кушай. Я не хочу есть"... Но мне кусок поперек горла стал. Не смогла притронуться к нему, бросилась к ней... Целовала ее ноги, как святой... И тут же слово дала, ради нее, мамы, учиться так, чтобы ей помощью и подмогой стать впоследствии... Чудная, добрая, святая она у меня! Ее и люблю больше всего в мире. Да и как не любить? - трогательным вопросом закончила Паня свой рассказ. - Да, как не любить-то? - отозвался ей в тон Лобинов, и какою-то мягкою, светлою влагой наполнились его добрые глаза. И не одни его глаза наполнились слезами. Многие взоры девочек увлажнились, смущенно потупившись... Долго молчали монастырки, глядя на маленькую Паню Старину. Ее дрожащий волнением голосок, ее просветленное лицо во время рассказа поразили всех. Горячим чувством звучала ее почти вдохновенная речь. Лобинов очнулся первый и новым, каким-то размягченным голосом произнес: - Девица Игранова, вы! Катюша встала, привычным движением поправила косынку. Окинув лукавым взором притихших девочек и удерживая свой взор на Ларисе, она заговорила: - Я уеду скоро... Скоро уеду... И все самое дорогое оставляю здесь... Это самое для меня дорогое - она... Она - фея. У нее золотые волосы, как спелый колос ржи, и глаза - черные, как темнота ночи... Она - фея... Она вся радостная; вся созданная для песен и счастья... Золотая царица веселья избрала ее своей подругой... Но ее делают печальной, ее делают грустной - и эта ряска монахини, и эти серые стены, и вся окружающая ее жизнь. Если бы я была рыцарем, я бы примчалась за ней на моем коне и увезла ее из-под носа наших черных матушек в страны солнца и роз, в страны веселья и радости, туда, где живут люди как хотят, туда... далеко от жареной трески и картошки с луком! - со смехом, под общий хохот заключила шалунья, кивая и улыбаясь смущенной и розовой королеве. - Игранова, вы - поэт! До картошки с луком - поэт настоящий! - одобрил ее Лобинов и вдруг, поймав черный, мрачный, но внимательный взгляд Ксани, произнес с легким движением руки в ее сторону. - Девица Марко, очередь за вами! Ксаня вздрогнула, но не поднялась, не встала. Что-то странное пробежало по ее лицу... Пока все эти девочки импровизировали то весело, то грустно, она была далеко от них и от этой классной, и от серых стен монастырского пансиона... Мысли унесли ее в лес, в родной лес, пышный, зеленокудрый, тихо растущий снова перед ее глазами. Он стоял и шептал ей что-то ласково и кротко, милый старый лес... Слова Лобинова прервали эти мечты. Несколько секунд Ксаня сидела молча, потом сразу как-то встала, подняла голову, вперила свои блестящие глаза в пространство и дрожащим голосом заговорила: - У меня нет никого... Некого мне любить... Мать - без вести пропала, умерла, должно быть. А других родных и близких у меня нет и не было... Он один мне оставался... Один он... Когда мне было печально, слишком печально и горько, я шла к нему. Я ложилась на его мшистое ложе и давала кузнечикам убаюкать меня. Дикие лесные цветы - его цветы - слали мне аромат свой... Венчики гвоздики раскрывались в улыбку, ландыш кивал... а он шумел... он говорил... Чудные сказки рассказывал он, и от этих сказок я чувствовала себя царицей, царицей леса, повелительницей лесовичек, леших и гномов... И было мне хорошо... В их зеленое царство уходила моя душа, летела мысль, быстрая, как птица... И поднималась я тогда, как на крыльях, вольная, гордая, могучая дочь леса, дитя чащи, сильное дитя. Я забывалась на ложе мха и цветов... Я была горда и счастлива, как царица. Ведь он был мой и все его было мое!.. Приходили маленькие, забавные лесные зверьки, обнюхивали меня доверчиво своими крошечными мордочками, ложились подле меня, и их глазенки говорили без слов: "Ты добрая лесная царица, не тронешь ты нас!.." Голос Ксани вырос, окреп. Глаза ее сверкали. Жаркий румянец залил смуглое лицо. Мощной, вдохновенной красотой дышала каждая черточка в этом лице. Она была далека в своем экстазе от окружающей ее обстановки. Она ничего не слышала и не видела, кроме тех дивных образов, что носились над ее головой. И она не заметила, как тихо растворилась дверь классной и, шелестя своим черным шлейфом, вошла мать Манефа с письмом в руках. Вошла, и, сделав знак заметившим ее пансионеркам и учителю не выдавать ее присутствия, остановилась у порога и вперила взгляд в лесовичку. Ксаня продолжала. Ее голос то носился мощной волной по классу, то звенел тихими, затрагивающими звуками жалобно и тоскливо: - И меня, вольную, силой отняли от него... Люди взяли и увели от леса его лесную дочку. Думать и говорить запретили о нем... Мечтать запретили... Отняли, от милого, любимого отца - старого леса! Отняли, заперли, оклеветали, замучили... Замучили ложью, подозрением, клеветою!.. Но любви к нему, к зеленому, кудрявому, родному моему они не вырвали. И не вырвут... Любить тебя буду всегда, буду вечно, и видеть не видя, и слушать всегда твои песни и шепот твоих сказок, старый, зеленый мой, ласковый лес!.. Сказав последние слова, Ксаня упала головой на пюпитр вздрагивая плечами, не то воя, не то плача без слез... Кое-кто заплакал тоже, поддавшись впечатлению свежего, острого, неизжитого горя... Маленькая Соболева тихо всхлипывала, приткнувшись к плечу королевы... Учитель сидел безмолвный, неподвижный, потрясенный до глубины души. Мать Манефа наклонила свой черный клобук и все-таки исподлобья смотрела на бившуюся в бесслезных рыданиях головой о пюпитр Ксению. Лобинов очнулся первый. - Марко! - прозвучал на весь класс его взволнованный голос, - если бы мы жили во времена Греции и Олимпийских игр, я первый возложил бы лавровый венок на вашу черную головку!.. Марко, вы слышите меня? Нет, она не слыхала его. Ее голова по-прежнему лежала на пюпитре. Ее сердце сжималось жгучей тоскою по старому родному лесу, из которого так дерзко и грубо вырвали ее... Она не слыхала и того, как бесшумным призраком скользнула к ней мать Манефа и, положив ей на голову свою костлявую руку, другую протянула ей с письмом. - Вот, девочка, возьми, тут твое оправданье! Прочти скорее и да ниспошлет Господь мир и покой на душу твою... И обернувшись лицом к классу, громко добавила, обращаясь ко всем остальным: - Дети! Господь Бог не допустил окутать злостною клеветою невинного. Ксения Марко не виновна в пропаже у графов Хвалынских. Преступница нашлась. Глава IX Не виновата! Необычайный трубочист "Милая моя Ксаня! Нет слов выразить тебе того ужасного смятения, которое произошло у нас в доме. Моя бедная, дорогая девочка! Моя милая, маленькая дикарочка! Простишь ли ты нас, Ксаня?! Прелестный мой черноокий ребенок! Ведь и боги могли ошибаться! А людям заблуждение так сродно всегда! Но буду последовательна... Моя милая, бедная, дорогая детка! Три дня тому назад Василису поразил удар. О, это страшное, судорогами сведенное лицо! Этот перекосившийся рот! Я их никогда не забуду... Я не могла ее видеть, так она была ужасна. Но старуха потребовала меня к себе и коснеющим языком поведала мне страшную новость... Она оклеветала тебя... Она показала тебя воровкой, чтобы избавиться от тебя, чтобы выгнать тебя из нашего дома. Бог знает, за что возненавидела тебя старуха, возненавидела всей душой. Но в своем предсмертном лепете она покаялась во всем. Покаялась, что это она унесла и спрятала бриллиантовую бабочку и нарочно оклеветала тебя, невинную. Я сначала не хотела ей верить. Но она настояла на том, чтобы открыли ее сундук. И что же? О, милая, бедная моя, прекрасная Ксаня! Пропавшая бриллиантовая бабочка была там!.. Что было с нами, ты не можешь себе представить! Граф даже заплакал... Он! Мужчина! А обо мне нечего и говорить! Теперь молю тебя об одном, вернись к нам, Ксеня! Я окружу тебя роскошью, довольством. Я воспитаю тебя наравне с Налем и Верой, как свое собственное дитя. Вернись только, Ксаня! Сними грех с души. Буду ждать с нетерпением ответа от тебя, моя милая, родная, честная девочка. Все целуют тебя, а я крепче и сильнее всех. Твоя Мария Хвалынская". "P.S. Василиса скончалась сегодня утром. Помяни ее грешную душу. Жду с жгучим нетерпением твоего ответа". Ксаня в десятый раз перечитала тесные строки длинного графининого письма. Три дня уже прошло, как она его получила, и все не верится девочке, что она чиста теперь перед людьми, что снята с ее души клевета, мешавшая ей жить и дышать свободно. Она шла по дорожке сада, большого пансионского сада, окутанного белыми сугробами, нанесенными сюда волшебником-декабрем. Снег скрипел под ногами Ксани. С садовой площадки неслись веселые голоса развеселившихся на зимнем, морозном воздухе пансионерок. Деревья кругом казались невестами под серебристо-белыми, ослепительными, запушенными инеем вершинами. "Точно в лесу!" - вихрем пронеслось в голове Ксани. И сердце ее всколыхнулось. Она шла по узенькой боковой дорожке, почти тропинке, по которой "монастыркам" строго воспрещалось ходить. Дорожка вела в угол сада к полуразвалившейся небольшой беседке, служившей складом, в которой были свалены старые статуи, скамейки и разная рухлядь. Беседка примыкала к полуразрушенному забору, отделявшему пансионский сад от огромного пустыря, где летом паслись стада, а зимою лежали холодные и мертвые снеговые сугробы. Пустырь так же, как и монастырский пансион, находился в самой глухой части города, почти на его окраине. Беседка или "белая руина" (прозванная так пансионерками) имела особое значение в пансионской жизни. Говорили, что там появляется тень самоубийцы-дворника Герасима, покончившего с собою года четыре тому назад ударом топора, после смерти любимой жены. Маленькая, протоптанная, очевидно, сторожем тропинка вела к беседке. "Белой руины" боялись ужасно. Настолько боялись, что даже не гуляли в той стороне сада, где мутно-серым пятном выглядывала она среди снега и инея деревьев. Но Ксаня не боялась "белой руины" и нередко ходила туда, когда хотелось остаться одной, вдали от подруг. И теперь Ксаня направила свои шаги к беседке. Мысли Ксани кружились с поразительной быстротой. Итак, позорное пятно смыто. Графиня зовет ее к себе... Просит вернуться... Обещает любить и лелеять, как родную дочь... Ее враг Василиса лежит в земле... Значит, все хорошо!.. Но почему же так тяжело ей, так смутно на душе?.. Погруженная в свои мысли, Ксаня подошла к белой руине и толкнула маленькую дверцу. Последняя жалобно запела на ржавых петлях, и Ксаня очутилась среди всевозможного хлама в холодной, как ледник, конуре, где было темно, сыро и неуютно. Против самого входа стояла высокая статуя Венеры с отбитым носом, жалобно, казалось, поглядывавшая на нее. Ксаня машинально, все еще погруженная в свои думы, опустилась на садовую скамью, имевшую вместе с прочим хламом пристанище здесь в беседке, и... через минуту была уже далеко и от руины, и от Венеры, и от огромного пансионского сада с его пышно разукрашенными инеем деревьями, и думала лишь о том, что произошло за последние дни. Пятно смыто... Мать Манефа сказала так всему пансиону. Сама обелила перед всеми пансионерками ее, ни в чем не повинную Ксаню... "Теперь, девочка, - произнесла она на следующий день, - тебя ждут почести и богатство... Не возгордись среди них... Не забывай тех, кто сир и голоден. Помни Христа, страдавшего и Царя Небесного, отдавшего Свои власть и могущество ради юдоли земной!" Ксаня вспоминает, какое впечатление произвели на нее слова Манефы, вспоминает, что чувствовала тогда? Радость? Нет, не радость. Ее "обеление", признание ее невиновности пришло слишком поздно. Она слишком долго жила оклеветанная, и радость потеряла для нее теперь всякую силу... Ксаня тяжело поникла головою... Начинало темнеть. Декабрьский день короток. В щель двери врывались сумерки... Край неба заалел пожаром заката. Голоса на площадке утихли. - "Четыре часа, - успела сообразить Ксения, - сегодня отец Вадим не пришел, и поэтому они от 3-х до 4-х гуляют... Ух с час гуляют... Стало быть четыре... Ее хватились поди... Пусть!.. Головы не снимут... А такое счастье - побыть наедине со своими думами - выпадает не часто"... И она остро переживала всю сладость своего уединения. Сумерки еще сгустились. Где-то далеко-далеко прозвучал колокол, возвещающий начало следующего урока. - Пора! - произнесла Ксаня, - не то попадет дежурной, что не позвала меня. Она решительно подняла голову и сейчас же вскрикнула: - Ах! Глаза Ксани, расширенные недоумением, впились в полумрак руины. Ноги подкосились, - но не от страха, нет. Лесное дитя не умело бояться. Неожиданность захватила Ксаню врасплох. Теплый, наподобие рясы, подбитый ватой, тулупчик распахнулся, и девочка, пораженная изумлением, опустилась на скамью. Из-за белой мраморной Венеры торчала чья-то черная голова. Черный же облик, напоминающий дьявола, каким его рисуют на картинах, выглядывал из-за спины мраморной богини. Рядом с ее ослепительно-белой фигурой казалось еще чернее, еще страшнее черное лицо. Не успела Ксаня опомниться, как голова зашевелилась. За нею зашевелилась рука, тоже черная, как сажа, и какая-то мрачная фигура вынырнула из-за статуи. Первою мыслью Ксани было бежать. Что-то неприятно кольнуло ей сердце. Не страх, а нечто, похожее на минутный испуг, пробралось колючей змейкой в душу лесовички. Теперь черный дьявол стоял в двух шагах перед нею. Если бы она протянула руки, то коснулась бы его мрачной, тонкой, вертлявой фигуры. Вдруг его рука поднялась, и голова наклонилась. За нею наклонилось все туловище к сидящей девочке, и тихий шепот понесся по беседке: - Милая барышня, не бойтесь ничего! Я - только трубочист. И тут же, повысив голос, произнес громко: - Ксанька! Да на кой же ты шут не узнаешь старых друзей? И звонкий хохот, знакомый, слишком хорошо знакомый, огласил внутренность беседки. Примостившаяся было на кусту у входа голодная ворона испуганно шарахнулась в сторону. - Виктор! - радостным криком вырвалось из груди Ксани. - Он самый! Честь имею явиться! И трубочист самым галантным образом расшаркался перед нею. - Викторинька, милый! Да как же ты попал сюда? - Нет, ты лучше спроси, как я не пропал, не замерз в этой проклятой дыре, - снова зазвучал не то ворчливо, не то весело красивый юношеский голос. - И угораздило же вашу Манефу в этакую глушь забраться! Ах, шут возьми! Я ведь с час сижу в этой крысьей норе в сообществе с этим мифологическим обрубком! И мнимый трубочист довольно бесцеремонно щелкнул мраморную Венеру по ее отбитому носу. - Ведь пойми, узнал я, что пансионерки в час на променаж изволят выползать... А они, перекати их телеги, в три выползли!.. - Да у нас урок был пустой, - оправдывалась Ксаня. - А мне какое дело до вашего пустого урока, когда у самого у меня в животе так пусто, что хоть весь ваш пансион туда умещай. - Да как же ты попал сюда, Викторинька? - А так и попал... Взял у нашего гимназического трубочиста амуницию напрокат за "рупь целковый", лицо сажей вымазал, как видишь, добросовестно, черт-чертом стал и через пустошь, да через забор сюда махнул... Сначала, конечно, разузнал все ваши там порядки, разузнал, когда в саду гуляют "ваши", из-за забора подглядел как ты сюда, в этот ледник-беседку заходишь, подглядел, что ты тут частенько посиживаешь... Вот и решил явиться... Ничего, вышло все удачно, ни на кого не напоролся... Только вот ждать-то здесь, бррр, холодно было... Пальто-то я, видишь, не прихватил. Теплую тужурку под низ подсунул, да она не греет, каналья, ни на тройку с минусом даже - дурища! А в своем виде нельзя было явиться. Еще трубочистом туда-сюда. Спросит какая-нибудь длиннохвостая ряса: "Вы что?" - "А я, ваше молитвенное смиренство, трубы почистить". - "А-а! Ну, чисти, голубчик, во славу Господню". Ну, я же и начищу им так, что век не забудут! - Да ты зачем же сюда-то? - недоумевала Ксаня. - Зачем сюда? Ах, ты, странная! Зачем сюда? И она еще спрашивает! Голубчики! Весь свой разум, все свои умственные пожитки промолила, видно, Ксанька! Для тебя все это, пойми ты, Христа ради, лесное чучело! Для тебя! - Для меня? Ее черные глаза изумились. - Для меня? Сказав все это, Виктор скроил невероятную физиономию, которой бы позавидовал любой чертенок, а потом как-то странно встряхнулся и как подкошенный ринулся к ногам Ксани. - Прости! Прости! В жизни ни у кого в ногах не валялся, а у тебя земно молю: прости ты меня! Отпусти душу на покаяние! Ксаня вскочила. - Что ты? Шутишь? Смеешься? Что с тобой? Он схватил ее руку и прежде, нежели она успела отдернуть, почтительно, почти благоговейно приложился к ней губами. - Вот! - произнес он торжествующе. - В жизнь мою ни у одной девчонки рук не лизал, а у тебя целую! Ксаня! Царевна ты моя лесная! Хочу этим прощение у тебя заслужить за то, что вместе с другими чуть было не поверил Василисе и в воровстве тебя заподозрил... Правда, я усомнился сразу, но все же не так уж, чтобы совсем, грешный. А во всяком случае недостаточно тебя защищал. И я дурак, трижды, четырежды, миллион раз дурак... - Ага... ты про бриллиантовую бабочку все? - произнесла она холодно. - Слушай, Ксаня, накажи ты меня как-нибудь, - продолжал Виктор. - Мне тогда будет легче. Ну, вот что, возьми ты эту почтенную даму, что Венерой зовется, и тресни ты ею меня по-хорошему. Ей-Богу же, мне легче будет. - Полно, Виктор. Я уж забыла! - ответила спокойно Ксаня, махнув рукою. - Забыла! - воскликнул он и быстро вскочил с колен. - Неужели забыла? Значит, простила и меня, и графиню, и Нату, и... и всех, всех, кто причинил тебе столько горя?.. Значит, вернешься?.. Да, вернешься и будешь снова с нами... Милая! Милая ты Ксаня! Друг ты! Настоящий друг! Он кинулся к ней, схватил ее руки и крепко сжимал их своими сильными юношескими пальцами. Но чем оживленнее становилось его лицо, тем мрачнее и печальнее делались ее тонкие, красивые черты. - Вот и отлично, вот и отлично! - лепетал он. - Вместе поедем на рождественские каникулы в Розовое... Отец за мной приедет, и тебя захватим... Ах, славно, Ксаня, славно!.. А теперь, айда в гимназию! Ведь я удрал, попросту удрал. Что еще будет-то!.. Ведь не суббота сегодня! В субботу я к знакомым в отпуск хожу. Как-нибудь и к тебе явлюсь. Только не в своем виде, конечно... В своем-то не приведи Господи: тебя подкачу. Ваша Манефа ведь мужского духа не терпит. Правда? - Правда. Мужчинам в наш пансион вход воспрещен. - Ну, вот видишь, а я ведь, как гимназист, мужчиной считаюсь. Но, - прибавил он, - когда что понадобится, писульку мне черкни и сюда в беседку под мышку этой мраморной Венере и сунь. Я раз в неделю сюда забегать буду... А ты к святкам готовься. Ведь там, в Розовом, бал будет. Mademoiselle, позвольте вас тогда просить на все кадрили, польки, вальсы, всякие миньоны и шакони, словом, на все... И он шаловливо расшаркался перед девочкой. Окончив свою горячую речь, пылкий, честный, но необузданный мальчик взял за руку Ксаню и заглянул ей в глаза. - Так едем, Ксаня, едем? - ласковым призывом сорвалось с его губ. В сгустившихся сумерках ему трудно было различить ее лицо. А лицо это, между тем, было бледно и уныло. И на этом лице Виктор мог бы прочитать ответ "лесовички" - ответ, конечно, отрицательный. - Нет, Виктор, - глухо произнесла Ксаня, - нет, я с вами не поеду, я останусь здесь. - Что?! - воскликнул Виктор. - Почему? - Там у вас поверили небылице, что украла я... Меня, которую знали хоть малость, все-таки заподозрили... А тут, тут... Викторинька! пойми, тут чужие, неведомые девочки, в первый раз увидевшие меня, поняли, что не воровка я, что не преступница, и сердечно, дружески отнеслись ко мне. Так мне и оставаться, стало быть, с ними... мне и жить здесь... А в Розовое к вам и вообще никуда я не поеду... Так и скажи там графам твоим... А тебе спасибо, что пришел. Спасибо, Викторинька! И махнув рукой, она быстро выбежала из беседки, оставив опешившего и растерянного Виктора одного. - Когда понадобится, черкни и записку сюда доставь! - послал он ей вдогонку, в то время как ее черная фигурка то появлялась, то исчезала среди сугробов, быстрыми скачками спеша домой... Глава X Горе королевы. Так она решила. Змейка кружится. Рассказ маркизы - Девицы! Радость! Матушка Манефа сегодня после всенощной в обитель снаряжается! Ольга Линсарова, как добрый гений в черной ряске, своим звонким шепотом точно пробудила подруг от унылой задумчивости. Девочки, сидевшие за чтением жития святых в этот праздничный морозный вечер, живо повскакали с мест. Если бы радостную весть им принесла другая пансионерка, они бы не поверили. Но Ольга Линсарова была настоящим воплощением истины. "Правда в ряске", как ее шутя называла Игранова. Ольге верили всегда, верили каждому ее слову. - Господи, да неужто ж уедет? - боясь радоваться неожиданному счастью, шепотом переговаривались девочки. - Вот-то радость! Скорпионша в отпуску. В Новгород укатила к сестре "мирской". Манефа сегодня уедет. Остается Уленька... Но Уленька не так страшна! Донесет, правда, матушке, но пока донесет, сколько дел наделать можно... - Девочки, и пир же мы устроим нынче! Косолапихе отец пропасть всякой снеди прислал... Поделимся, головиха? И Игранова мячиком подкатилась к толстушке Маше. - Поделюсь, девочки! Тятенька, Бог ему здоровья пошли, целую лавку доставил сюда с нашими молодцами! - заключила она, облизываясь. - И мне отец с денщиком посылку прислал, у сторожа в передней стоит, - объявила Игранова. - И ты, институтка, поделишься? Катюшу иначе не называли теперь, узнав о ее переводе из пансиона в институт. - Поделюсь, девочки... А и пир же мы устроим! - чуть не на весь класс рявкнула Катюша. - Ко всенощной! Ко всенощной стройтесь, девочки! - словно из-под земли выросла Уленька, - матушка торопит. Бурнусы велела новые ради праздника надеть. - Ладно, знаем! И девочки, охотнее чем когда-либо, выстроились в пары. Еще бы! Им ли не радоваться! Целые сутки впереди на Свободе, без надзора двух строгих, суровых, ничего не прощающих инокинь. Весело и бодро шли черные фигурки по знакомой дороге к городскому собору. Снег хрустел под ногами. Крещенский морозец пощипывал щеки. Вызвездевшее небо умильно сияло детским глазам золотыми, чуть мигающими очами. Собор, освещенный по-праздничному, казался особенно торжественным в этот вечер Рождественского кануна. И суровые лики святых, и светлые ризы священников, и без единой улыбки мрачное лицо Вадима, строгого духовника пансионерок, все сегодня получало какой-то особый светлый отпечаток. Печать грядущего праздника виднелась на всем. И сами клирошанки пели как никогда. Казалось, ангелы спустились на землю, чтобы голосами этих скромных черных фигурок приветствовать родившегося в дальнем Вифлееме младенца Христа... После всенощной "монастырки", несмотря на утомление, шли по городским улицам бодрые, веселые. В пансионе их встретила с подогнутым подолом Секлетея, мывшая полы в отсутствие девочек. Сторож Нахимов, ветхий белобородый старик, накрыл стол, поставил кутью, рис с медом, пироги с вязигой и заливное. Вифлеемская звезда глядела в окно. Пост разрешался. Поужинав и получив напутствие от уезжавшей матушки, девочки пришли в спальню. Одну Ливанскую матушка задержала у себя. Охотно и быстро раздевались "монастырки" в этот вечер. Они знали, что лишь потушит лампу Уленька и уйдет в свою комнату, отстоящую далеко от их спальни, как все встанут со своих жестких постелей. И начнется тогда пир горой, начнется полная детская радость. Будут лакомиться домашними яствами, будут гадать и рассказывать страхи в эту таинственную святочную ночь... Хорошо будет!.. Ах, хорошо!.. Уже одиннадцать девочек покорно, по первому сигналу Уленьки, улеглись в постели, скрестив на груди руки, как это требовалось пансионским уставом. Уже уходя, костлявая рука Уленьки протянулась к лампе, чтобы завернуть в ней свет, как неожиданно хлопнула дверь спальни и, рыдая навзрыд, Лариса ворвалась в комнату. - Что? Что ты? Что с тобой? Ливанская! Королева! Ларенька! Что случилось? Девочки, не помня себя, не слушая Уленьки, повскакали со своих постелей и окружили рыдающую красавицу. Лариса даже не могла совладать с собою. С распустившимися вдоль спины косами, вся бледная, с трясущеюся челюстью, она бросилась, распростершись, на постель и рыдала, рыдала, рыдала. Растерянные, взволнованные, босые, в одних длинных ночных сорочках, девочки стояли вокруг любимой подруги. - Ларенька, милая, да скажи ты, что с тобой, Ларенька!.. Она все рыдала, не будучи в силах произнести ни слова. Но вот, протиснувшись с трудом через толпу девочек, к ней пробралась Уленька. Положив свою желтую, крючковатую руку на плечо королевы, послушница затянула своим приторно-слащавым голоском: - Полно убиваться... Грешно плакать так-то, девонька... Матушка отличает... Матушка, можно сказать, из целого сонма выбрала... а вы так неистовствуете, красавица вы моя! О Господи!.. слез откеда берете-то! Словно не на безгрешное, ангельское празднество, не на радость духовную, а на смертное дело вас ведут... Опомнитесь, Ларенька, опомнитесь, краля моя писаная... Христовой невестой будете... Госпо... - Не хочу в обитель! Не хочу быть монахиней! Не хочу! Слышишь? Не хочу! Не пойду в обитель. Умру лучше, а не пойду! Так пусть и знают! Умру! Да! Да! Да! Теперь уже Лариса не лежала, захлебываясь в слезах. Высокая, стройная, она выросла перед послушницей. Красивые глаза ее горели злым, неприязненным огнем. Обычно рассудительная и спокойная девушка, она вся теперь кипела возбуждением. - Что вы, Ларенька, что вы, царевна моя распрекрасная, что вы раскричались так? - затянула было снова Уленька и вдруг осеклась. Прямо ей в лицо уставились два с лишним десятка таких жгучей ненавистью горящих глаз, что она запуталась, смолкла и, подхватив для чего-то свою черную ряску рукою, поспешно пробормотала что-то и юркнула за дверь. - Ушла! - вздохом облегчения вырвалось из груди девочек. - Теперь, Лариса, говори. Королева села. Вокруг нее сели остальные. Маркиза Соболева пробралась к "королеве" ближе других и, положив на колени королевы свою белую головенку, смотрела ей в лицо полными скорби и участия глазами. Верный рыцарь - Игранова - поместилась у ног Ларисы и, судорожно подергивая ртом, кусала губы, чтобы не дать воли охватившему ее волнению. Остальные девочки плотнее окружили их. - Говори, Ларя, говори. - Да что говорить, девочки, что говорить-то! - с тоскою и озлоблением вырвалось из груди Ларисы. - Позвала "она" меня сейчас и говорит: - "Знаешь, зачем я в обитель еду?" - Не знаю, говорю, а у самой сердце екнуло, недоброе словно что-то чуяла душа. Не знаю, говорю, матушка. А она ухмыльнулась да и говорит: "Готовься предстать перед праведные очи матушки игуменьи... После праздников и елки у княгини отвезу тебя я туда"... Как услыхала я это, так и бухнула ей в ноги... - Матушка, не губи! Матушка, оставь у себя, не неволь! Не гожусь я в монахини. Грешница я. Мирская душа во мне... А она мне на это: - "Душа что воск. Разогреешь ее молитвами, и станет она топиться и таять от жизни иноческой. Так мы решили с матушкой игуменьей, - так тому и быть. Готовься стать инокиней!" - Все кончено теперь! - заключила, зарыдав вновь и заламывая руки, Лариса. Примолкли, притихли девочки. Горе было велико. Трудно было помочь такому горю. Мраком и безнадежным отчаянием наполнились детские души. Помочь нельзя. - Ларенька, милая! Отнимут от нас тебя, Ларенька! - прокричала маленькая Соболева. - Маркиза, молчи! Не рви душу... И без того тошно... О, если бы только силу мне! И "мальчишка" довольно недвусмысленно погрозила кому-то кулаком в пространство. - Бодливой коровке Бог рог не дает, - съехидничала Юлия Мирская, выставляя из-за чьей-то спины свою черную голову. - Юлька, молчи, девушка-чернявка... А то, ей-Богу, кусаться буду... Убирайся к своей Уленьке... Вы с ней пара! - бешено крикнула Игранова и топнула ногой. - Сама убирайся к уличным мальчишкам, там твоя компания! - огрызнулась Юлия. - Девицы, не ссорьтесь!.. Тут надо думать, как Лареньке помочь, а они грызутся! - вмешалась Паня Старина. - Да как помочь? Как помочь-то! Если написать Ларисиной бабушке письмо, мать Манефа перехватит... а самим в кружку опустить нет возможности. О, Господи! Затворницы мы тюремные! Заживо погребены от людей! И "правда в ряске" злобно ударила кулаком по ночному столику. - Ничего не поделаешь! Смириться надо, Ларенька! И серебряная голова маркизы прилегла на плечо Ливанской. - Бедная! Бедная Ларенька! - присовокупила она нежным печальным голоском. И вдруг заплакала. Заплакали и остальные. В болезненно настроенном воображении вырисовывались перед каждой из них суровые стены обители, молчаливо-угрюмый сонм монахинь, карающая за малейший недочет неумолимая игуменья и весь ужас монастырского заточения, который, как им казалось, неизбежно ждал их общую любимицу Ларису. Слезы усилились и перешли в рыдание. Стонами горя, первого молодого горя, наполнился мрачный пансионский дортуар. И вдруг свежей струею влилось нечто в это общее беспросветное отчаяние юных подруг. - Тише! Не плачьте! Горю можно помочь! - раздался сильный, молодой голос за их плечами. В один миг поднялись опущенные головки, и залитые слезами лица обратились в ту сторону, откуда послышалась твердая и смелая речь. - Ксаня! Лесовичка! Что придумала ты? Ксаня молча выдвинулась вперед. Ее черные глаза горели мыслью. Ей дали дорогу, расступившись, пропустили к Ларисе, усадили рядом на постель. - Ну... ну... говори, что придумала, Ксаня! Она обвела толпившихся вокруг нее девочек своим сверкающим взором и произнесла твердо и резко, с налета: - Ей бежать надо, Ларисе... К бабушке... в Петербург... просто бежать, - сказала Ксаня. - Да как бежать-то?.. Как бежать, скажи! - волнуясь и трепеща от неожиданно задуманного плана, зашептали девочки. - Ведь мы на замке день и ночь... За нами следят: Назимов в передней, внизу дворник у ворот, в черных сенях мальчишки на побегушках... Как бежать-то? - Через сад надо... Мимо белой руины, через забор, а там ей помогут и к бабушке добраться... - глухо и трепетно срывалось с губ Ксани. - Помогут? Кто поможет? - Помогут... Я знаю, что помогут... У меня есть знакомый гимназист... Он к тому времени вернется в город и поможет... Только письмо надо, письмо... В руину... Да... Да... А письмо я напишу сейчас. Сказав это, Ксаня вдруг обернулась, неожиданно схватила за руку Мирскую и сказала твердым голосом: - Если ты выдашь, если проболтаешься своей Уленьке, берегись тогда! Что-то страшное загорелось в глубине ее черных глаз. Страшное, неумолимое, злое. Юлия вздрогнула, побледнела и забожилась на образ с теплющейся перед ним лампадой именем угодников святых, что будет молчать. - Хорошо! - угрюмо бросила Ксаня, - а ты, Ларенька, не горюй. Переправят тебя к бабушке и к жениху, - добавила она на ухо Ларисе. Та молча благодарно вскинула на нее глазами. - А теперь, девоньки, пировать давайте! - прервала тяжелую сцену Машенька Косолапова, - смерть есть хочется, животики подвело. - Ну, ладно... Давайте... Спасется Ларенька от иночества, славно будет; не спасется - нагорюемся, наплачемся после... А пока не будем портить праздника, - произнесла умышленно весело, наскоро вытирая слезы, еще блестевшие на глазах, Линсарова. - Глядите, девочки, Змейка кружится!.. - послышался чей-то возглас. Девочки живо обернулись. Все, даже печальная Лариса, на мгновенье позабыли свое горе. Любопытством и оживлением зажглись молодые глаза. Посреди спальни, разметав косы вдоль спины, кружилась Змейка. Ее белая сорочка до пят, распущенные волосы, бледное, возбужденное лицо и странно вдохновенным экстазом горящие зеленые глаза - все поражало в Змейке. Сначала Зоя Дар кружилась тихо, плавно. Но вот быстрее и резче с каждой секундой становились ее движения. Рассыпались пушистым сиянием пепельные кудри, зеленые огни, сверкая, переливались в огромных, неимоверно расширенных теперь глазах. Змейка Дар вертелась, как волчок, вся тонкая, гибкая, недаром носившая прозвище змейки. Мелькали кудри, мелькали белые ножки, тонкое, побледневшее личико и глаза, зеленые русалочьи глаза... Она остановилась неожиданно, быстро, прежде чем кто-либо из присутствующих мог ожидать этого, и тяжело дыша, смотрела на всех, никого не видя, красивая, но бледная и словно недовольная чем-то. - Сейчас начнет пророчествовать! - и Лариса первая бросилась к ней. - Скажи, Змейка, буду я монахиней? - Нет! - глухо и хрипло сорвалось с уст Змейки. - А я? - спросила Игранова, выступая вперед. - Нет! Тебя ждет счастье. - А я? - и маленькая Соболева выглянула из-за спины Ларисы. - Ты... ты уйдешь от нас Христовой невестой. Через год, нет, больше, через три года, - с усилием роняла Змейка. - А она? А она? А Ксаня? И десятки рук выдвинули вперед лесовичку. - Она... она... - Змейка сделала невероятное усилие над собою, чтобы договорить задохшимся голосом: - она найдет еще в жизни самое дорогое! Са-мо-е до-ро-го-е! И повалилась, почти лишившись чувств, на кровать. - С ней всегда так: покружится-покружится, предскажет, а потом ей дурно... - таинственно сообщила Лариса Ксане. - Дайте ей выспаться хорошенько, - повелительным тоном приказала она остальным. - Девочки! Да что же это? Идите есть, милые. Паштет из щуки прислал тятя, просто объедение. И Машенька Косолапова, с вымазанной каким-то удивительным грибным соусом рожицей, словно из-под земли выросла перед всеми. - И правда, пировать пойдемте! - подхватила Игранова, довольная уже одним тем, что ее королеву не ждет иноческий клобук, по словам прорицательницы Змейки. Составили несколько ночных столиков рядом, покрыли их салфеткой, расставили яства, и пир начался. - Девочки, милые! А ночь-то сегодня какая! В эту ночь всякая нечисть на землю сходит и бродит между людьми, - таинственно сообщила Юлия Мирская, тщательно очищая мандарин. - Ну, вот еще! Вы со своей Уленькой чего не выдумаете! - с набитым паштетом ртом отозвалась Игранова. - Эта ночь великая! В эту ночь Христос родился! - певуче произнесла Соболева, повергнутая предсказанием Змейки в какое-то сладостно-печальное настроение. - В эту ночь страхи рассказывать принято, - отозвалась Паня Старина. - И то, девочки, давайте рассказывать... - предложила, внезапно оживляясь, королева. - Давайте, давайте!.. А только кому начинать? - зашумели кругом девочки, большие охотницы до всяких "страхов". - Маркиза пусть начинает! Начинай, Иннуша! Что это ты от всех удаляешься? Расскажи!.. Ты говорить хорошо умеешь, как взрослая... - послышались молящие возгласы монастырок. Серебряная головка маркизы отпрянула от окна. Всегда тихая, задумчивая девочка и теперь осталась верна себе. Отделившись незаметно от пирующих подруг и прильнув к стеклу своей оригинальной серебряной головкой, она смотрела на небо, на яркую, огнистую Вифлеемскую звезду. - Расскажи! Расскажи, маркиза! - пристали к ней девочки. - Да что же рассказать вам, душенька? - прозвучал ее кроткий голосок. - Лучше о княгинином спектакле да о елке поговорим. Ведь не за горами то и другое. Вот заставят нас роли учить... Поведут нас на репетиции... Наступит вечер... Елку у княгини зажгут... Гости съедутся... И мы играть будем опять то, что княгиня выдумает... Про Юдифь и Олоферна или про Агарь в пустыне... - Нет, Юдифь и Агарь раньше были... Теперь про Руфь или про Исаака будет! - поправила ее Линсарова. - Ну, да это после узнаем... Лучше ты что-нибудь расскажи нам, Инночка. Маркиза задумалась, поникла серебряной головкой. Что-то странное, неуловимое промелькнуло в ее лице. Морщинки набежали на ее детски серьезный лоб и придали лицу еще более недетское выражение. - Хорошо, - произнесла она, - расскажу вам, слушайте. И бесшумно опустилась в круг затихших подруг. РАССКАЗ МАРКИЗЫ Мама с маленькой Инночкой жила на самом краю города, там, где кончались последние ряды толкучки (рынка) и где тянулись большие сараи, когда-то служившие для склада дров, теперь обветшалые, старые, никому не нужные. Отец Инны был сторожем прилегавших к этим сараям провиантских магазинов. Жили они только трое: папа, мама и Инночка. Папа служил раньше в управляющих у одного помещика, но помещик разорился, и Инночкиному папе предложили место сторожа. Он его и взял. Тем охотнее взял, что давало ему это место небольшой домик на самом краю города, состоящий из двух комнат: одной наверху и одной внизу с прилегающей к ним крошечной кухней. В версте от домика шумел лес. До города было тоже с версту, если не больше. Домик стоял в глухом месте, и люди часто говорили, что надо оставить сторожу это жилье, что неспокойно в лесу, что там "пошаливают". Но сторож все не решался покинуть уютную избушку и перевезти больную жену (мать Инночки давно страдала сильным ревматизмом) в какое-нибудь сырое подвальное помещение в городе. На более удобное и гигиеничное у них не хватало средств. Маленькая семья жила тихо, мирно и уютно. У них были накоплены кой-какие деньжонки, и они не терпели нужды. Безбедно и славно жилось. Был сочельник. На дворе гулял крещенский мороз. Папа еще засветло уехал в город за покупками и заранее предупредил жену и дочь, что заночует там, а рано утром вернется. Караулить за себя попросил своего кума. Кум взял ружье и пошел обходом. Но наступающий ли праздник соблазнил его, или просто стужа прогнала, только он к десяти часам очутился в городском трактире. В маленьком домике и не подозревали этого. Мама и Инночка мечтали о том, какие подарки и гостинцы, какую елочку принесет из города папа. Больная мама лежала в постели, десятилетняя Инночка приютилась, как кошечка, у нее в ногах, и обе тихонько разговаривали в маленькой комнате второго этажа. Потом мама задремала. Инночка, почувствовав голод, спустилась в кухню, находившуюся внизу. Там она открыла дверцу шкафа, чтобы утолить свой голод оставшимся от обеда пирогом. Вдруг легкий шорох привлек ее внимание. Инночка прислушалась. "Неужели папа из города?" - мелькнуло в ее мыслях. В сенях раздались шаги. Кто-то шаркал ногами и тихо разговаривал. Но это не были шаги отца, не был его голос. Голоса, раздававшиеся за дверью, были хриплы и глухи. Инночка замерла на месте, вся обратившись в слух. У отца был ключ от входной двери прямо в кухню через маленькие сени, которые не замыкались, а только притворялись на ночь. Если б это был отец, он бы "просто" вложил ключ в замок и вошел. Но "тот" или "те", что шептались за дверью, как видно, не имели ключа. Значит, это были чужие. Может быть, воры, разбойники, что "шалили" в ближнем лесу. При одной мысли об этом острый, колючий холодок пробежал по телу Инночки. Кровь леденела в жилах... Страхи ее оправдались. Отмычка заскребла о замок. Кто-то надавливал ее извне со страшной силой. Инночка с ужасом схватилась за голову. - "Сейчас они ворвутся сюда, найдут и конец!.. Смерть им обеим, ей и маме!" - Не помня себя, она кинулась было из кухни предупредить мать об опасности. Но в ту же минуту замок отскочил, и дверь с грохотом растворилась. Девочка едва успела юркнуть за огромную, широкую водяную кадку, стоявшую в углу кухни... "Они" вошли. Их было двое. У обоих было по огромному ножу в руках. Беспорядочные костюмы и отвратительно-порочные лица обличали в них вечных бродяг. - Ну, Кнопка, ты пошарь в соседней комнате, там, видал я в окно, стоят у них сундуки с одеждой и деньгами, а я здесь пошарю. А после того поднимемся наверх, скомандовал один из бродяг хриплым голосом. Волосы дыбом поднялись на голове Инночки. "Наверху мама... Они убьют маму!" - мысленно прошептала Инночка. Стон отчаяния вырвался из ее груди. - Никак здесь есть кто-то! - шепнул первый оборванец другому, и оба насторожились. - Ты бы пошарил по углам, дядя Семен! - произнес тот, кого звали Кнопкой. - И то пошарю! - откликнулся его товарищ и стал обходить кухню, заглядывая во все углы и не выпуская своего огромного ножа из руки. Сердце Инночки мучительно колотилось в груди. Она задыхалась. Судороги свели ей руки, ноги, все тело. Мысль туманилась от ужаса в голове. Вот один из бродяг приближается к ее кадке... Ей хорошо видно из темного угла, как горят его страшные глаза, как хищно направлен, выискивая что-то, его пронзительный ястребиный взгляд... Вот он ближе... ближе... Вот наклонился над кадкой... Вот радостью осветилось свирепое лицо... - Ага! Девчонка! Нашел-таки! - вскричал он, грубо выволакивая левою рукою из-за кадки обезумевшую от страха девочку, в то время как в правой у него заблестел нож... В этот самый момент как безумный выскочил из соседней комнаты его товарищ, которого он называл Кнопкой. - Дядя Семен! Спасайся! - весь бледный со страха шепнул он, прижимая к груди ворох награбленных вещей. - Идет кто-то! Сюда идет... И в два прыжка оба разбойника скрылись за дверью. А Инночка так и осталась стоять на месте, точно пришибленная, не веря своему чудесному избавлению от руки убийцы. В этом состоянии и нашел ее отец, вернувшийся раньше времени в ту же ночь из города. Увидел он Инночку и не узнал: из черноволосой девочка стала совсем седая... x x x Последние слова Инна Кесарева договорила чуть слышно и низко, низко наклонила серебряную головку. Девочки затихли разом, подавленные, потрясенные до глубины души. О веселье не было и помину. Все поняли, что не выдуманную историю рассказывала Инна и что перед ними только что развернулась тяжелая драма одной бедной, исстрадавшейся детской души. С горячим участием и с любовью смотрели монастырки на серебряную голову маленькой маркизы... Глава XI Последняя соломинка. Маскарад. Спасена Прошла неделя. Крещенские морозы неистовствовали вовсю. Монастырок водили в собор, укутанных до глаз теплыми байковыми платками. В угрюмой классной топился камин. В сад не выходили. И все же по крайней, едва протоптанной боковой дорожке, ведущей к белой руине, мелькала ежедневно черная фигурка туда и обратно, тишком от бдительных взоров воспитательниц. Уже давно положила Ксаня под руку безносой каменной Венеры письмо Виктору - письмо, в котором всячески умоляла как-нибудь спасти Лареньку от монастыря, и каждый день прибегала узнать, не взята ли записка. Но записка все еще торчала под мышкой статуи. Очевидно, Виктор еще не возвращался с Рождественских каникул. Отчаяние и страх охватили предприимчивую, смелую душу Ксани. Что делать, если Виктор еще в Розовом? Ведь послезавтра последний срок. Послезавтра матушка увезет Лареньку. Не хочет даже оставить ее до княгининого спектакля и елки. Бедняжка Лариса не осушала слез, узнав об этом. Спасения неоткуда было ждать. Бабушка жила в Петербурге, не подозревая о том, что хотели делать с ее красавицей-внучкой. Письма Лареньки к бабушке старательно контролировались сестрою Агнией, и Лариса не могла сообщить о намерениях Манефы. А сама сестра Агния красноречиво писала бабушке, что для счастья Лареньки необходимо, чтобы она, поняв всю суетность мирской жизни, скрылась бы от ее соблазнов в монастыре. При этом Агния прибавляла от себя, что Ларенька очень довольна, что на ее долю выпадает счастье стать Христовой невестой. Читавшей эти письма Ларисиной бабушке и в голову не приходило, что ее милая внучка всей душой рвется на волю. - Завтра последний срок! Последний день Лариной свободы! - мелькало в голове Ксани, пока она, как заяц, прыгала меж сугробов, подвигаясь к белой руине. - Если и сегодня не откликнется Виктор, пропала Ларенька! Ей так живо представилась белокурая красавица Ларенька в иноческом одеянии, постриженная в обитель, жизнерадостная, кокетливая и вполне мирская Ларенька с ее белыми, выхоленными ручками и тщательно подвитыми тишком от Манефы кудерьками на лбу, что сердце Ксани замерло от жалости и боли за молодую девушку. Был вечер. Снова вызвездило небо. Снова ласково глядело золотыми очами на нее, лесовичку. Ксаня торопилась. Она знала, что в угрюмой, неуютной сводчатой классной ее ждут одиннадцать девочек, помогших ей только что убежать в белую руину за письмом, и что эти одиннадцать девочек дрожат от страха за Лареньку, наконец, что у всех одиннадцати одно желание в сердцах, одна дума в голове: не вошла бы ненароком в класс мать Манефа, не хватилась бы исчезнувшей Ксани. Торопится Ксаня. Трудно ей двигаться среди снежных сугробов. Но вот и белая руина. Месяц и звезды озаряют ее. Скрипнула дверь. - Господи, помилуй! Лишь бы записка! - вихрем проносится в голове лесовички. Из беседки запахло сыростью. Ура! под мышкой у Венеры письмо, не белая записка, всунутая дней шесть тому назад Ксаней, а серый крепкий конверт, незнакомый конверт. Чиркнула спичка, зажжен крошечный огарок, предусмотрительно выпрошенный у Секлетеи, и черная фигурка, прильнув к мраморной статуе, быстро пробегает письмо. "Лесная царевна, здравствуй! - читает Ксаня, - рад служить тебе, чем могу. Твою Лареньку вызволим, - не беспокойся, - но не через забор, как вы придумали, милые черненькие затворницы (не очень-то это "тае", чтобы благовоспитанная девица через забор, как галка, заскакала), а совсем по иному способу. Сама бабушка пришлет за Ларенькой свою посланную. И деньги на дорогу (деньги, надо тебе сказать, пока пришлют, свои дам, а когда Ларенька будет в Петербурге, пускай вышлет немедленно). Пониме? А остальное дело в шляпе. Завтра вечером ждите избавления. Прощай, царевна! Твой верный раб Виктор. P.S. Э 1. Ксанька, это ли не дружба? На что лезу-то ради тебя!!! P.S. Э 2. Письмо сожги. P.S. Э 3. Ох, и рад же я буду натянуть нос всем вашим длиннохвостым сорокам! P.S. Э 4. Только гляди, чтобы и с вашей стороны все чисто было. А то знаю я девчонок: сейчас "ах и ах!" и в обморок "трах!" Чтобы ни-ни, не смели этого! P.S. Э 5. Если бы ты знала, какие длинные носы были у наших графят, когда они узнали, что ты не вернешься! Благодетели!!!" Этим кончалось письмо. Ксаня его дочла до последней строчки. Потом медленно поднесла к свечному огарку и запалила с двух концов. Письмо вспыхнуло и сгорело. С ним сгорели и все улики. Веселая и довольная, едва ли не впервые в жизни, Ксаня возвратилась в пансион. x x x - Ларенька! Ларенька - Королева! Тебя к к матушке зовут! Уленьку матушка за тобой прислала! - пулей влетая в класс, кричала маленькая Соболева. Следом за нею бочком протиснулась в классную и черненькая фигурка Уленьки. - Ступайте к матушке со Господом, девонька! - затянула она своим елейным голоском, отвесив поясной поклон Ларисе. Последняя побледнела. Побледнели за нею и все остальные девочки. Этой минуты они все ждали более суток. И вот она настала. - Ларенька, к матушке! Ступай, торопись, Лариса! Господь с тобой! - шептали взволнованные голоса. Это волнение, этот страстный, трепетный шепот не мог ускользнуть от глаз и ушей Уленьки. - Недаром это они! Ой, недаром! - мысленно произнесли "очи" и "уши" матери Манефы. Бледная, трепещущая Лариса поспешила в комнату начальницы. Уленька побежала за ней. У запертой двери обе остановились. - Во имя Отца и Сына! - дрожащим голосом произнесла Ларенька, нажимая рукой дверную ручку. - Аминь! - послышался за дверью голос матушки. По строго раз навсегда заведенному обычаю пансионерки не входили иначе в келью матери Манефы. С тем же сердечным трепетом Ларенька переступила порог кельи начальницы. И впрямь келья. Огромный киот занимает чуть ли не полкомнаты; перед дорогими образами-складнями теплится лампада; под образами высокий покатый столик вроде аналоя; на столике книга в тяжелом бархатном переплете с крупными золочеными застежками. Это Библия. Мать Манефа всегда читает ее по вечерам. Перед аналоем коврик. На нем матушка кладет земные поклоны. Кипарисовые четки привешены на углу аналоя. Против него сундук, высокий, черный, кованый железом, похожий на гроб. Подальше - кровать, узенькая, жесткая, неудобная, настоящая кровать монахини-келейницы; затем большое кресло у окна и два стула у небольшого столика, накрытого камчатной скатертью. На подоконнике - горшки с кактусами и геранью. Когда Ларенька, чуть живая от волнения, переступила порог матушкиной кельи, она почувствовала запах герани, смешанный с лампадным маслом и ладаном. Мать Манефа сидела прямая и строгая на своем кресле и читала какое-то письмо. Высокая, закутанная, с обвязанной головой девушка стояла у двери в теплом пальто и валенках. Ее бойкие серые глаза так и впились в Лареньку. Эти глаза да кончик носа и часть разрумяненной морозом щеки только и видны были из-под теплого платка. - Вот, Лариса, - произнесла матушка, - письмо от твоего родственника. Бабушка твоя занемогла серьезно... - Ах! - вырвалось из груди королевы, и она едва устояла на ногах. - Если вам дорога ваша свобода, то молчите! - услышала она быстрый шепот, долетевший до нее из-под платка, - ваша бабушка здорова и невредима и, пожалуйста, без обмороков только... Эти слова разом вернули Ларисе ее бодрость. Она благодарно взглянула на стройную незнакомую девушку. - Вот видишь ли, - продолжала мать Манефа, ничего не заметив из происшедшей у нее под самым носом сцены, - тебе надо ехать к бабушке. Твой родственник пишет, что она очень плоха. - Очень плоха! - тоненьким голосом произнесла девушка. - Да... - подтвердила Манефа, - и надо собираться сейчас же! - Сейчас же! - эхом отозвалась девушка, - поезд отходит ровно в 8. Значит, через полчаса. - Ты поедешь с Аннушкой, горничной твоей бабушки... И завтра она привезет тебя обратно, - сурово и отрывисто приказывала Манефа. - Привезу обратно! - снова пискнула из-под своих платков Аннушка. Мать Манефа встала, медленно приблизилась к Ларисе и проговорила плавным, резковато-твердым голосом: - Завтра к вечеру будь дома. Помни. Матушка-игуменья велела во вторник приезжать в обитель. - Слушаю, матушка! - покорно произнесли дрожащие губки Ларисы. И она низко наклонила свою белокурую головку в поясном поклоне. Манефа широким крестом перекрестила белокурую головку и сухими, блеклыми губами коснулась лба Ларисы. - Береги барышню, Аннушка! - бросила она девушке. - Буду беречь! - снова послышалось из-под платка, и блеснувшие было внезапно радостью два лукавые серые глаза скромно потупились долу. - Ну, со Христом ступайте, а то опоздаете: поезд не ждет. - И то не ждет. И Аннушка широко распахнула дверь кельи. Лариса вышла. В коридоре уже толпились подруги. И опять находившейся среди них Уленьке показались странными их возбужденные, бледные лица и какою-то затаенной тревогой блестевшие глаза. - Прощай, Ларенька! Прощай, родная! - бросаясь к ней на шею, прорыдала Раечка. - Всего лучшего, Лариса! Ольга Линсарова горячо пожала руку Ливанской. - Прощайте, моя королева Ларя! Прощайте, милая белокурая красавица! И Катюша буквально душила уезжавшую поцелуями. - Чудно как, - мучительно соображала Уленька, глядя на эту сцену. - Прощаются-то, словно навек расстаются! Ой, не к добру это!.. Добежать бы до матушки... Оповестить бы... А еще, как на грех, сестра Агния запропастилась! Между тем усилиями подруг Лариса была одета. Теплый бурнус, капор, огромный платок на голове. Из-под платка выглядывает белое, как мел, личико, трепетные, испуганные, как у серны, глаза. Эти глаза отыскали в толпе Ксаню. - Спасибо, милая, век не забуду! - шепнули дрожащие губки Лареньки. Казалось бы, никто, кроме Ксани, не должен был услышать тех слов, но нет: услыхала Уленька. Вся бледная от охвативших ее подозрений, она выскочила вперед. - Стой! Чего не забудешь? А? Говори! Сознавайся! Нет, скажу матушке, - зашипела она, крепко схватив за руку Ларису. Та побледнела, как смерть, под своим платком. Побледнели за нею и все остальные девочки. "Начинается! Вот он ужас-то где!" - мысленно произнесла каждая из них. Но тут выступила Аннушка. - Что ты? Аль рехнулась, чернорясница! Что тебе привиделось-то? Что мою барышню держишь? А? Опоздаем из-за тебя на поезд, - звонко и развязно выкрикнула она. - Пусти, что ли!.. - Не пущу! - в свою очередь выкрикнула Уленька и, прежде чем кто-либо успел предупредить ее, закричала отчаянным голосом на весь пансион: - Матушка! Благодетельница! Сюда! Сюда! Неладно что-то! Скорее, матушка! Караул... Кара... - Молчи, несчастная! И тяжелая, сильная рука легла на рот Уленьки, не дав ей докончить. Желая освободиться, последняя рванулась назад, зацепила платок, покрывавший голову Аннушки, и лицо последней открылось. Ах, что это было за лицо! Не девичье, нет - с бойкими, чересчур смелыми глазами, с предательскими усиками над крупным, характерным юношеским ртом, с коротко остриженными волосами. - Ай, мужчина! - не своим голосом взвизгнула Уленька и со страху присела на пол. Произошла сумятица. Девочки кинулись к Уленьке, загораживая собою путь к Манефиной келье. Тем временем усатая девушка, быстро накинув опять на голову платок, схватила обезумевшую от страха Ларису и кинулась с ней на крыльцо, через темную прихожую мимо изумленно вперившего в них глаза сторожа Назимова. Входная дверь хлопнула. Одновременно с ней захлопали и другие двери. Мать Манефа, сестра Агния и старая Секлетея - все устремились к группе девочек и кричавшей теперь во весь голос Уленьке. В страшной суматохе кричали все. И Манефа, и девочки, и Агния, и сторож. Кричали о разбойниках, об усах, о похищении и еще о чем-то, что было невозможно разобрать. Эта общая, преднамеренно затеянная монастырками суматоха много помогла делу. Когда все утихло и грозный голос матери Манефы потребовал объяснения, Лариса Ливанская, вместе с мнимою прислугою ее бабушки Аннушкою - а на самом деле переодетым Виктором, - были уже далеко. Глава XII Доносчица. Громы и молнии. Месть. Печальный конец Все видели, как красная и взволнованная Уленька вошла в келью матушки, видели, как долго оставалась дверь кельи закрытой на ключ, и слышали, как за дверью нашептывал что-то ненавистный голос послушницы. - Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! - с неприятным чувством шептались девочки. - Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу! - Свое получит! Не останется без гостинца! - А все же ловко выхватили Лареньку! - Что и говорить! - Небось, уж на вокзале теперь! - Какое! Катит! - Неужто уж в поезде? - А ты думала как? - Слава Богу! Девочки тихонько крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на приятное сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в самой глубине детских душ разгоралось яркое пламя тревоги. Все знали, что "доносчица" Уленька вместе с сестрой Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и Назимова и что, наконец, после пансионского ужина, в Манефину келью плавной и неторопливой походкой пришел отец Вадим, приглашенный письмом от матушки. "Ну, будет теперь потеха!" - с тоскою говорили девочки, и души их наполнялись все больше и больше тревогой. Озабоченные и унылые прошли они в спальню. Молчаливо разделись и тихо-тихо разошлись по своим постелям. Обычные болтовня, шуточки и беседы заменились полной тишиной. - А знаете, девочки, покаянной отповедью это пахнет! - неожиданно раздался голос Пани Стариной среди возникшей мертвой тишины, когда сестра Агния, прикрутив лампу, вышла из спальни, закончив свой вечерний обход. - О, Господи! Не приведи Боже! - простонал чей-то голос, - душу они нам вытянут своей отповедью, всю душу по капле!.. - Да неужто ж и впрямь? Предположение девочек оказалось верным. Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там высокую, сухую фигуру отца Вадима. Посреди учебной комнаты стоял аналой. На нем лежали крест и евангелие, как на исповеди. Едва пансионерки, низко отвесив поясные поклоны священнику, заняли свои места, как вошла мать Манефа в сопровождении Уленьки, с каким-то особенно смиренным видом следовавшей за нею. - Вот, батюшка, перед вами налицо великие изменницы, - слегка кивнув головой на почтительные поклоны девочек, произнесла Манефа. - Они столкнули с пути истинного подготовленную для венца иноческого невесту Христову. Они сбили ее на путь мирской, суетный и шумливый. Они погубили чистую душу великим соблазном светской жизни. Пусть же покаются, кто из них сделал это, кто нашептывал в уши Ларисе Ливанской мятежные, грешные речи. Это они устроили ей побег - ей, уже готовой молодой инокине, посвятившей себя тихой и благочестивой монашеской жизни! Пусть же та, кто сделала это, покажется перед очами своего духовника, перед крестом и евангелием! - заключила грозно и сурово свою речь матушка. - Пусть покается. Покаяние облегчит душу! - спокойно и строго произнес о.Вадим. Его бледные пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза суровым взором окидывали притихших девочек. И, помолчав немного, о.Вадим произнес, отчеканивая каждое слово: - Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем? - Знала и виновна, батюшка! - тихо отозвалась та. - Встань и подойди сюда! Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной. - Раиса Соболева! - И я грешна, батюшка! Соболева, робкая и дрожащая, присоединилась к Пане. - Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! - вызвал по очереди батюшка. Названные девочки с потупленными головами вставали, кланялись и выходили на середину, беззвучно шепча: - Каемся, виновны, батюшка! Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других, вышли на середину класса. За ними последовали и остальные. - Все виновны, все! - шептали совместным шепотом взволнованные девочки. Но вот к ним скользнула вертлявая и юркая фигура Уленьки, с вытянутою вперед головою. Ее раскосые глаза косили больше чем когда-либо. Два багровые пятна румянца играли на щеках. Девочки с невольным замиранием сердца подняли на нее взоры. Ничего доброго не предвещала ее черная, словно из-под земли выросшая перед ними фигура. - Неправда, девоньки, не верно, милые! Клевещете вы на себя! - запела-затянула она со своим обычным слащавым смирением. - Клевещут они на себя, батюшка! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли... Вот кто виновен! И, злорадным, торжествующим взором обжигая Ксаню, Уленька направила прямо на нее свой костлявый палец. - Виновата она, Ксения Марко! - еще раз торжествующе проговорила Уленька. x x x - Ты совершила большой грех!.. На твоей совести страшное преступление... Ты помогла Ларисе бежать, - раздавался строгий, безжалостный голос матери Манефы, когда она, позвав Ксаню в свою комнату, осталась с ней наедине. - Ты должна искупить этот грех... Не хотела ты, чтобы Лариса пошла в монахини, так сама ты вместо нее должна идти в монастырь... Понимаешь?.. Впрочем, - прибавила Манефа, сурово и остро глядя в лицо лесовички, - для тебя это искупление будет великою благодатью... Ты одинокая, забытая, покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании училища?.. Ты ведь одна, одна и всегда одна-одинешенька!.. И впредь такою же останешься... Но это еще ничто: куда ты пойдешь - всюду грех пойдет за тобою!.. Всюду грех!.. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя... Одно еще для тебя теперь спасенье - монастырь. В монастыре ты спасешь свою душу и обрящешь царствие небесное... Там ты можешь замолить нечистую совесть, покрыть, придавить грех светлым, чистым деянием, отдав себя на служение Господу вместо Ларисы... Замолкла монахиня. Ее черные, холодные и сухие глаза впились в Ксаню. Ксаня стояла молча, устремив взор по направлению к окну. Она, очевидно, думала, размышляла... "Ты одна, одна... всегда одна-одинешенька... куда ты пойдешь?" Мать Манефа права. Куда идти ей по окончании училища? В лес обратно? Да ведь не к кому... К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется жить среди людей, подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими... Мать Манефа права: для нее, Ксани, для одинокой лесовички, лучше всего идти в монастырь. Он ей домом будет... Там, в монастыре, не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расспросов докучных, без дружбы томительной и ненужной... И смело выдержав строгий взор матери Манефы, Ксаня произнесла спокойно: - Вы правы, матушка... Идти мне некуда... Отдайте меня в обитель... Манефа крепко и порывисто обняла девочку. x x x На дворе свирепствовала вьюга. Первые дни нового года напугали метелями и стужей людей. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили обитателей прятаться по домам. В монастырском пансионе все спало в эту ненастную ночь. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без черной ряски и обычной повязки послушницы на голове Уленька казалась еще непригляднее. Худое, желтое лицо, длинная, вытянутая, жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке, - все это говорило не в пользу Уленькиной внешности. Теперь эта внешность казалась вдвое безобразнее от злостной, торжествующей улыбки, игравшей на ее сухих и бледных губах. Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, вся испещренная фамилиями монастырских пансионерок. Против каждой фамилии было поставлено число и какая-нибудь заметка. Длинный ряд чисел и длинный ряд заметок в виде следующего: 26-го декабря. Паня Старина в глаза назвала меня "язвой", а матушку-благодетельницу всячески поносила заглазно. 28-го декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав, "что эту дрянь есть не намерена". 29-го декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо "дуру". 30-го декабря. Ксения Марко разорвала передник. 31-го декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться. 1-го января. Встречали новый год в спальне, без благословения на то матушки. 3-го января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой. 4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова матушку-благодетельницу вкупе с сестрицей Агнией "черными козами" обозвала. Прибавив последнюю строчку, Уленька помусолила карандаш и приписала к ней: 4-го же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевальной: "Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе - будешь нас долго помнить!" И записав это, Уленька тщательно перечла запись. Потом положила карандаш. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи матушке, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов. Она была мстительна и зла. Ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь и ненависть к ней девочек она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить презиравшим ее девочкам. Покончив с этим делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки. В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки. Нужно сказать, что у Уленьки была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила покушать, полакомиться вкусными вещами потихоньку от всех. Мать Манефа частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда послушница умела оттянуть пятачок, другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных - рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала разные дешевые лакомства и, попрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась "радости объедения". И сейчас она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными кондитерскими пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок с взбитыми сливками и принялась его есть. За окном шумела непогода. В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица тысячами пронзительных адских голосов, а в душе Уленьки пели птички. Все радости земные, все свое земное благополучие она строила на сладком куске того или другого съедобного. Она ела с какою-то безумной жадностью пирожные, леденцы, пряники, конфеты. Ее крепкие, желтые, кривыми лопатками зубы хрустели с особенным удовольствием. Присев на полу спиной к двери, Уленька вся погрузилась в свое "занятие". Ее глаза горели алчным, сухим блеском. "Грешно ли это? - вихрем пронеслось в мыслях Уленьки. - Нет, не грешно, - тут же отвечала она самой себе. - Другие лгут, бесчинствуют, грубят, ссорятся... А она только лакомится. Стало быть, дьявол не близок к ней. Стало быть, он не посмеет подойти к ней, Уленьке, как к грешнице..." Больше всего в мире Уленька боялась дьявола. Она самым искренним образом верила в его присутствие на земле, перед людьми, особенно в минуты совершаемых ими грехов и преступлений. "Нет, нет, она не грешница! И врагу рода человеческого нечего делать у нее... Она, Уленька, благочестивая, богобоязненная, к Господу усердная, к молитве и к посту..." Мысли вихрем кружились в голове Уленьки в то время, как желтые зубы ее работали вовсю. И все-таки смутно, где-то внутри нее, какой-то голос шептал ей в уши: "- Бойся, Уленька! Бойся дьявола! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!" И эти странные, беззвучные речи сеяли в душе лакомившейся послушницы все больший и больший, смутный ужас. Завывания ветра и дикие песни непогоды усугубляли ее волнение. - Господи помилуй! - прошептали губы Уленьки, и разом все лакомства потеряли для нее всю свою заманчивую прелесть. Она сидела теперь затихшая, странно ошеломленная и подавленная своим мистическим настроением. Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими тюричками и коробками сластей, олицетворением ее грешных побуждений. Дикие и страшные голоса за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навели необъяснимый трепет на Уленьку. "Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!" - шептал внутри ее назойливо-властный голос. В ту же минуту ветер диким голосом завыл в трубе. Нагоревший незаметно огарок с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенной лишь неровным мерцанием лампады. Ей стало жутко до духоты. Болезненно жутко. О недавнем пиршестве не было и помину. - Закрою шкаф... Лягу скорее... Буду молиться пока не усну, буду призывать имя Господне... - роняли бледные губы Уленьки. Но тот же непонятный страх мешал ей подняться, встать, отойти от шкафа. Она побледнела. Руки захолодели. Ноги отказывались служить... Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты... В это время тихо, с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел этот "кто-то", и не сомневалась, что был "он", враг рода человеческого, пришедший казнить ее. Смутные, страшные догадки рождались в ее голове одна за другою. Но двинуться с места она не смела, не могла... Ужас сковывал все ее движения... А "шаги" приближались. Она чувствовала их приближение, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему ее телу, пот каплями выступил на лбу... "Он" был уже близок... Краем скошенного глаза Уленька ясно видела что-то жуткое, необычайное, что было перед ней... Отчаяние придало ей силы... Точно кто толкнул ее в голову и заставил поднять глаза... - А!.. а-а!.. а! - диким воплем вырвалось из груди Уленьки. Перед ней стояла огромная белая бесформенная фигура, страшная, вселяющая ужас своей необъят