еди зелени и цветущей сирени. - Мама! - говорю я лениво... и ничего не могу сказать дальше, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него. Она присаживается рядом со мною, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец - моя святыня, которую - увы! - я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет! Мой отец - герой, и имя его занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он схоронен далеко на чужой стороне, и мне с матерью не осталось даже в утешение дорогой могилы... Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое... И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и была не совсем безучастна к этой беседе. Скоро к нам присоединилось кудрявое, прелестное существо, с ясными глазенками и звонким смехом: мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки няни, вынянчившей целых два поколения нашей семьи... Чудные то были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького и небольшого домика, где царили мир, тишина и ласка! Но вот картина меняется... Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное и дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой... Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду! Меня отправляли в институт в далекую столицу... Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена со смерти отца на казенный счет. Последние напутствия... последние слезы... чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня - свою любимую панночку... и милый хутор исчез надолго из глаз. Потом прощание на вокзале с мамой, Васей... отъезд... дорога... бесконечная, долгая; в обществе соседки нашей по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт... неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом и девочками... девочками... без конца. Я помню отлично тот час, когда меня - маленькую, робкую, новенькую - начальница института ввела в 7-й, самый младший класс. Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха... Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мною. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, точно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу привыкнуть сразу к его великолепию. Я уже готова заплакать, как предо мною появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы грузиночки княжны Нины Джавахи... Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря недетски серьезному личику и положительному тону речей. "Не приставайте к новенькой", - кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, нежели любила княжну Джаваху... Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока... пока... Я вижу этот мучительный, ужасный день, когда она умирала от чахотки... Я никогда, никогда не забуду его... Это до неузнаваемости исхудалое личико будет вечно стоять передо мною, с двумя багровыми пятнами румянца на нем, с громадными, вследствие худобы лица, глазами... Я никогда не перестану слышать этот за душу хватающий голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки... Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отклонить удар смерти, занесенный над головою моего маленького друга! Но она умерла! Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина! Мне остался только дневник покойной, все прошлое ее недолгого отрочества, записанное в красную тетрадку, да фамильный медальон с портретом Нины в костюме мальчика-джигита. И день ее похорон я тоже никогда не забуду... ясный, весенний, солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб с останками княжны и статного красавца генерала - отца Нины, с безумным взглядом шагавшего впереди нас за гробом дочери на монастырское кладбище. Он не застал в живых Нины, которую любил до безумия. Новая картина... новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мною перед летними каникулами... мамы и Васи с нею... Сумасшедшая радость свидания... Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и нежданный-негаданный приезд ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в номер гостиницы перед самым нашим отъездом! Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою беспредельную любовь к его дочери. Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под милое небо милой сердцу Украины... Лето... дивное, роскошное... с прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками Васи... няни... Не то сон... не то действительность... Зачем он промчался так скоро? Снова осень... институтки, начальница, учителя, классные дамы... и тоска, тоска по своим... И вот она - новая подруга - пылкая, необузданная, экзальтированная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она не заменит мне никогда моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее горячо, искренно! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут; я нахожу второй дом в институте, сестер - в лице подруг, заботливую попечительницу - в лице начальницы... Я способна, послушна, толкова... я первая ученица... я представительница класса и его надежда... Счастье улыбается мне... И вдруг снова ночь, мрак, пустыня и ужас! Все, что было бесконечно дорого, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении - того не стало. Мама умерла так неожиданно и скоро, что тяжелое событие пронеслось ужасным кошмаром в моей жизни... Брат Вася заболел крупом, и моя мать заразилась от него... Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я узнала о печальном событии только через неделю после него. Письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом, и оба скончались один после другого, в тот же день... Это было мучительное, стихийное горе... Главное, ужасно было то, что я не видала их в последние минуты... Их схоронили без бедной Люды... Я помню день, когда Maman прислала в класс за мною. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда с институтками случалось какое-нибудь семейное горе... "Выговоров я не заслужила, значит, надо было ожидать другого"... - решила я по дороге в квартиру княгини-начальницы, и смертельная тоска сжала мне сердце. - Дитя мое, - сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, - твоя мама и брат серьезно занемогли! Что-то точно ударило мне в сердце... Я бросилась с воплем к ногам начальницы и сквозь рыдания пролепетала: - Умоляю... не мучьте... правду... одну только правду скажите... Они умерли, да? Мучительно протянулась секунда в ожидании ответа. Мне она показалась по крайней мере часом. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное "тик-так", или то кровь била в мои виски, я не знаю. Все мое существо, вся жизнь моя перешла в глаза, так и впившиеся в лицо начальницы, на котором страшная жалость боролась с нерешительностью. - Да говорите же, говорите, ради Бога! - вскричала я исступленно. - Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была эта ужасающая правда! И Maman сжалилась надо мною и сказала свое потрясающее "да", сжав меня в объятиях. Это было ужасное горе. Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба и слезы хотя отчасти облегчали меня. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в моем горе... Ни учиться, ни говорить я не могла... Я жила, не живя в то же время... Это был какой-то тяжелый обморок при сохранении чувства, что-то до того мучительное, страшное и болезненное, чего нельзя выразить словами. И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь. Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного, измученного ребенка... Она бережно, не касаясь моей раны, переживала со мною всю мою потрясающую драму и облегчала мое печальное существование, насколько могла. Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое чудное сердечко, за твою тонкую, восприимчивую, глубокую натуру! С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных... Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы - родных. Я не могла бы просуществовать на мою скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего... А это будущее было теперь так близко от меня... Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, а с души моей поднимались накипевшие вопросы: "Что-то будет со мною? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою трудную службу в гувернантках? И будет ли судьба ласковой в будущем к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?" Но небо молчало и звезды тоже... И весь этот осенний вечер был нем и непроницаем, как мое закрытое будущее, как сама судьба... ГЛАВА IX Черная женщина. Страшная загадка Картины минувшего так захватили меня, что я и не заметила, как прошло время. Я, должно быть, больше часу простояла у окна селюльки, охваченная моими воспоминаниями, потому что звуки гамм и упражнений в соседних селюльках давно затихли и могильная тишина воцарилась в них. "Наши, должно быть, ушли и позабыли позвать меня или просто захотели проверить Вольскую, заставив меня невольно караулить "черную женщину", - пронеслось в моих мыслях, и я поспешно стала собирать ноты и укладывать их в папку. На душе у меня вдруг сделалось как-то холодно и тоскливо. Какой-то необъяснимый страх незаметно прососался в сердце и заставил его биться учащеннее и тревожнее обыкновенного. Нежелательное воспоминание о вчерашнем рассказе Вольской особенно настойчиво лезло в голову. Дрожащими руками втискивала я ноты в папку "Musique", которую, как нарочно, долго не могли связать мои дрожащие пальцы. Легкий стук в стекло (двери в селюльках были всюду стеклянные) ужасно обрадовал меня. "Слава Богу, не все наши убежали... Рая Зот пришла за мною! - подумала я и весело крикнув: - Сейчас, Раиса, иду!" - завязала последние тесемочки на портфеле и обернулась к двери. Ледяной ужас сковал мои члены. Прямо против меня, прижимаясь бледным лицом к стеклу и пристально глядя мне прямо в глаза яркими, горящими, как уголья, глазами, стояла высокая, худая, как тень, женщина в черном платье. Я не могу точно определить того чувства, которое охватило меня при виде призрака, так как я не сомневалась ни на минуту, что это был действительно призрак. У живых людей не могло быть такого бледного, худого лица и таких странных, блуждающих глаз. Я видела сквозь стекла двери, как они горели - эти страшные глаза, остановившись на мне каким-то хищным, диким взглядом... Улыбка кривила губы... страшная, как смерть, улыбка... Я стояла как заколдованная, не смея ни двинуться, ни крикнуть... Я с ужасом ждала, чего - сама не знаю... но чего-то рокового, неизбежного, что должно было свершиться здесь, сейчас, сию минуту... Ручка двери зашевелилась... Еще секунда - и черная женщина стояла на пороге, протягивая ко мне костлявые, худые руки, белые как снег. "Выскочить из номера и убежать без оглядки!" - вихрем пронеслось у меня в мыслях. Но ни убежать, ни спастись я не могла. Черная женщина стояла в пяти шагах от меня, загораживая выход, и, казалось, читала все мои сокровенные мысли... Вдруг она двинулась ко мне, бесшумно скользя, почти не отделяя ног от полу. Еще минута - и две худые, холодные руки легли мне на плечи, а черные глаза, горящие, как два раскаленных угля, смотрели мне в глаза своими громадными зрачками. И вдруг глухой, низкий голос женщины не то простонал, не то проговорил с тоскою: - Куда? Куда они ее дели? Новый ужас заледенил теперь все мое существо. Черная женщина заговорила... С ее бледных, почти безжизненных уст срывались теперь странные, дикие слова, перемешанные с воплями и стонами. Бешено сверкали на меня два огненных глаза, костлявые пальцы до боли впивались мне в плечи, а губы выкрикивали отрывисто и глухо. - Я знаю... о, я знаю, где она... ее убили сначала, я видела нож, которым ее зарезали... потом ее закопали... живую закопали... теплую... она могла бы еще жить... Ее могли бы спасти... она дышала... Но ее опустили в яму и придавили землей... Почему они сделали это?.. Их дочери, сестры, жены живут, радуются, дышат! А она, такая юная, такая красивая, должна лежать и томиться под белым крестом... Я знаю, что она жива! Знаю... Я слышу, она говорит: "Мама! За что меня убили? Мама, накажи моих палачей, моих убийц!" Накажу, моя крошечка, моя невинная голубка, моя радость! Я отомщу им за твою гибель! Будь покойна, радость моя, будь покойна... Ты должна была жить, а не их дети, их тщедушные, жалкие, болезненные дети! Так пусть же гибнут и они, пусть и они ложатся под белый крест, пусть и их давит земля! Я хочу! Я должна быть справедлива! И с этими словами она с ужасной, блуждающей улыбкой заглянула мне в лицо. Сомнений не было. Передо мною стояла безумная. Я ничего не поняла из ее бессмысленного лепета, но инстинктом почувствовала, что мне грозит смертельная опасность. Движимая чувством самоохраны, я сбросила ее руки с моих плеч и кинулась за рояль, в противоположный угол селюльки... Тихий, торжествующий смех огласил крошечную комнатку... Сумасшедшая в три прыжка бросилась ко мне и схватила меня за горло... В углах ее рта клокотала розовая пена, глаза почти вылезли из орбит. Я сделала невероятное усилие и еще раз вывернулась из ее рук. Тогда началась бешеная травля. Я бегала как безумная вокруг рояля, опрокинув табурет, попавшийся мне навстречу. Безумная гналась по пятам за мною, испуская от времени до времени какие-то дикие вопли и стоны. Я чувствовала, что от быстроты ног зависело мое спасение, и все скорее и скорее обегала рояль. Но мало-помалу усталость брала свое, ноги мои подкашивались, голова кружилась от непрерывного верчения в одну сторону... еще минута - и безумная настигнет меня и задушит своими костлявыми руками... Отчаяние придало мне силы. Я сделала невероятный скачок, опередила черную женщину и, бросившись к двери, выскочила из селюльки. В ту же минуту дикий вопль потряс все помещение селюлек. Такой же, но более тихий вопль раздался снизу, и в ту же минуту бледная как смерть Арно вбежала мимо меня в номер и бросилась к безумной. - Дина! Дина! - рыдала она, схватив в объятия черную женщину. - Дина! Дина! Очнись, успокойся, голубка! Здесь только друзья твои! При первых же звуках этого голоса безумная разом затихла и покорно прижалась к плечу Арно головою, точно ища защиты. - Влассовская, - зашептала последняя, и я удивилась новому выражению ее лица - скорбному, молящему и растерянному, - она не причинила вам вреда, не правда ли? - О, будьте покойны, mademoiselle! - отвечала я, еще еле держась на ногах от страха и робко косясь на черную женщину, застывшую без движения в объятиях классной дамы. В ней ничего уже не было теперь ни зловещего, ни ужасного. Горящие до того, как уголья, глаза безумной как-то разом потухли и бессмысленно-тупо смотрели на меня... На губах играла улыбка, но уже не прежняя, страшная, а какая-то новая, жалкая, виноватая, почти детски-застенчивая улыбка... Она еще более осунулась и побледнела и стала еще более похожею на призрак... М-lle Арно осторожно взяла ее под руку, и мы все трое вышли из селюлек. Я тихо шла за ними. Уже поднимаясь по лестнице, Арно обернулась ко мне: - Моя бедная сестра напугала вас!.. Простите ли вы ее, Люда? Сестра? Так черная женщина оказывалась сестрою нашей m-lle Арно, нашей классной дамы! - О, mademoiselle, - тихо произнесла я, - не беспокойтесь, все окончилось благополучно, слава Богу. - О! - вздохнула Арно сокрушенно. - Я хлопочу не за нее... Ей нечего беспокоиться, она душевнобольная, Люда, и не понимает даже того, что вы теперь говорите... Три дня тому назад ее привезли сюда родственники, чтобы поместить в больницу... и я временно оставила ее у себя... Я просила об этом Maman, сказав, что она поражена тем тихим безумием, которое не приносит вреда... И это была правда, так как сегодняшний припадок случился с нею в первый раз со времени ее болезни. Я прошу вас, Люда, не говорить никому ни слова о случившемся... Вы ведь не захотите причинять мне зла? Ведь если княгиня узнает о том, как вас испугала моя несчастная сестра, весь гнев ее обрушится на меня. Я знаю, Люда, вы добрая девушка и исполните мою просьбу. В свою очередь я отплачу вам тем же... Вы не нуждаетесь в снисхождении, потому что безупречны в поведении и прилежании, но ваш друг Запольская... вы понимаете меня?.. - Будьте спокойны, mademoiselle, - поторопилась я успокоить ее, - никто ничего не узнает. Мне стало жаль ее. Она была так жалка, так несчастна в эту минуту! - О, какое это горе, mademoiselle! - произнесла я шепотом, сочувственно указав глазами на безумную, покорно поднимавшуюся теперь по лестнице об руку с сестрой. - Вы можете говорить при ней вслух все, что угодно, - с печальной улыбкой сказала Арно, - она все равно не услышит вас и не поймет... О да, это ужасное несчастье! - помолчав с минуту, произнесла она снова. - Кто бы мог думать, что моя бедная Дина стала таким жалким, обездоленным существом! И как все это неожиданно и странно случилось... У нее была дочь, которую она боготворила. Она еще больше привязалась к девочке после смерти любимого мужа... Это был прелестный ребенок, Влассовская! Умненький, развитой, красивый... наша общая любимица и надежда. И вдруг она заболела тяжелой болезнью, требующей операции... Ей ее сделали, но слабый организм девочки не выдержал, и ребенок умер под ножом. Это ужасное несчастье повлияло на сестру, и она сошла с ума. Я взглянула на безумную. Она шла по-прежнему тихо, едва передвигая ноги, и прежняя блуждающая улыбка виновности и приниженности играла на ее губах. Мне стало так нестерпимо смутно и горько на душе, что я поспешила уйти от них. В дверях дортуара я столкнулась с Вольской... Ее темно-серые глаза так и впились в меня с немым вопросом. Я хотела пройти мимо, сделав вид, что не замечаю ее вопрошающего взгляда, но она властно взяла меня за руку и принудила остановиться. - Ну, Люда, - не отрываясь от меня взглядом, сказала она, - скажи мне, лгала я или нет вчера ночью? Не отвечать я не могла, а выдать тайну Арно мне не позволяла моя совесть, поэтому я смело посмотрела в глаза Анны и отвечала без запинки: - Да, Вольская, ты права!.. Я также видела призрак... ГЛАВА X Скандинавская дева Институтская жизнь кипела, шумела и бурлила событиями, правда, однообразными донельзя, но все же событиями, являвшимися в монотонном существовании воспитанниц. Я никому ни полсловом не обмолвилась о тайне Арно. Подруги удовольствовались моим объяснением, что я видела то же, что и Вольская, после чего 17-й нумер был поголовно признан "страшным" и никто из воспитанниц не решался экзерсироваться в нем. Впрочем, это было недолго. Черная женщина не появлялась больше. Арно отправила свою сестру в больницу, и мало-помалу старое событие потеряло свой интерес, уступая более свежим и ярким впечатлениям. Но оно не могло пройти бесследно, и последствия выразились в отношении к нам Арно. Она уже не придиралась так, как раньше, и, что было приятнее всего, вычеркнула Краснушке ее ноль за поведение и вновь записала Корбину на красную доску. - Это для вас, Влассовская, только для вас! - шепнула она мне как-то. Не скажу, чтобы поведение Арно было мне приятно: я довольно некрасиво, как казалось мне, покупала благополучие моим друзьям. Между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием. Однажды мы сидели за уроком рисования, который особенно любили за снисходительное к нам отношение старика учителя Львова, смотревшего сквозь пальцы на посторонние занятия во время его урока. Вдруг в класс как пуля влетела Миля Корбина с неистовым криком: - Новенькая, новенькая, новенькая! - Mademoiselle Корбина, - остановил ее учитель, - здесь не рынок-с и кричать как на рынке благовоспитанной барышне во время урока не годится. Умерьте пыл ваш! - Ах, Александр Дмитриевич! - вскричала Миля, ничуть не смущенная его замечанием, благо дежурившей в этот день Кис-Кис не было в классе. - Я не могу! Эта новенькая совсем не то, что вы думаете! И... я больше ничего не скажу, пусть это будет сюрприз! - Что ты мелешь, Милка! - вмешалась Лер. - А вот увидите! Вот увидите! - кричала Корбина. - И все, все вы удивитесь! Все! Ах, какой сюрприз! Какая новость будет для всех вас! - Госпожа Корбина, - снова повысил голос учитель, - потрудитесь сесть на ваше место и заняться вашей работой. - Сейчас, сейчас, Александр Дмитриевич! - заторопилась девочка и с преувеличенным рвением набросилась на свой рисунок. Дверь в класс широко распахнулась, и вошла Maman, со своим знаком кавалерственной дамы на плече, в сопровождении Кис-Кис и двух молодых девушек, в одной из которых я, несмотря на долгую разлуку, узнала Ирочку Трахтенберг, в другой - Нору - принцессу из серого дома. - Вот вам и новость! Вот вам и сюрприз! - прошептала в восторге Милка, впиваясь глазами в вошедшую Нору. Действительно, сюрприз вышел не на шутку, и мы разинули рты от удивления. Принцесса из серого дома, таинственная белая девушка, поступала к нам в институт как самая заурядная новенькая! На ней было надето то же белое платье или что-то похожее на него, воздушное и легкое, как облако. Две длинные белокурые косы, отливающие золотом, лежали на плечах новенькой. Ее большие прозрачно-синие глаза насмешливо щурились на нас, как и тогда из окна дома, в день нашего первого знакомства. - Mes enfants, - произнесла Maman, слегка выдвигая вперед Нору, - прошу любить и жаловать вашу новую подругу. Вы, я уверена, подружитесь с нею, как вполне взрослые барышни. Mademoiselle Нора много путешествовала за границей и может рассказать вам кое-что очень интересное. N'est-ce pas, ma cherie (не правда ли, милая), вы поделитесь вашими впечатлениями с подругами? - обратилась к ней с улыбкой начальница. - Avec grand plaisir, princesse (с большим удовольствием, княгиня)! - поспешила ответить новенькая, умышленно, как показалось мне, избегая называть начальницу Maman, по-институтски. - А-а! Все старые друзья! Но как они выросли! Боже мой! - хорошо знакомым мне, надменным голоском произнесла Ирочка Трахтенберг, которую нельзя было не признать сестрою новенькой благодаря их сходству. Зеленоватые глаза Ирочки обежали весь класс быстрым взглядом и остановились на мне. - Как вы изменились, как выровнялись и похорошели, милая Люда, за эти шесть лет, что я вас не видела, - произнесла она любезно, протягивая мне обе руки, затянутые в светлые лайковые перчатки. Я встала и подошла к ней. - Да-да, - с ласковой улыбкой подтвердила начальница, - Влассовская - это наша гордость. Она во всех отношениях блестяще оправдывает наши надежды, как лучшая ученица класса. Я низко присела, опустив глаза, как это требовалось институтским этикетом. Maman милостиво потрепала меня по щечке и произнесла, снова обращаясь к старшей из сестер Трахтенберг: - Вы вполне можете поручить ей вашу сестру, Ирэн! Последняя молча, в знак согласия, наклонила свою белокурую головку, в то время как Нора насмешливо вскинула на меня свои лукаво сощуренные глаза. О, она, как видно, и не нуждалась ни в чьем покровительстве - эта гордая красавица Нора! Maman наклонилась было к ней с намерением перекрестить и поцеловать ее перед "сдачей" на руки классной даме, что она всегда проделывала со всеми новенькими, но ограничилась почему-то одним только поцелуем бледной и прозрачной щечки, подставленной ей Норой. Потом, заглянув в два-три альбома с рисунками выпускных и найдя, что на одном из них нос пристроен слишком близко к уху, а на другом нога не имеет последнего пальца, Maman кивнула одним общим кивком учителю, Кис-Кис, нам и новенькой и, опираясь на руку Ирэн, вышла из класса. Новенькая осталась одна перед лицом 40 девочек, подробно и настойчиво разглядывавших ее хрупкую, воздушную белую фигурку. Несколько секунд длилось молчание. Мы были уже слишком взрослыми для того, чтобы приставать к вновь поступившей с вопросами, и слишком еще детьми, чтобы удержаться от подобного соблазна. Поэтому мы бесконечно обрадовались, когда звонок возвестил об окончании класса, и, позабыв о нашем достоинстве выпускных, мы все повскакивали с мест и окружили Нору. - Вы родная сестра mademoiselle Ирэн? - начала Кира Дергунова, как самая решительная изо всех. - Разумеется! - отвечала новенькая, в свою очередь пристально разглядывая черноглазую цыганочку Киру. - Сколько вам лет? - подхватила за Дергуновой ее подруга Белка. Новенькая чуть заметно, неуловимо улыбнулась. - А как вы думаете сами, сколько? - спросила она. - Вы знаете, Милка вас обожает! - послышался чей-то голос из толпы девочек. - Кто? - не поняла новенькая. - Корбина, Миля, - пояснила Иванова, - давно обожает, с той минуты, как в окне вас увидала... Вы разве не знаете?.. Только не увлекайтесь этим! Она вам живо изменит. Милка не отличается верностью. В прошлом году она обожала Александра Македонского, потом изменила ему для Сократа, потом обожала Кузьму Ивановича. - Это учитель? - Нет. Это старший повар. Он ужасно смешной и добрый... Всегда нам давал кочерыжки и морковь... Скоро он уедет в Сибирь, на родину... А вы откуда? - Я родом из Стокгольма... Я шведка по отцу и француженка по матери... Я училась в Париже, в частном пансионе madame Ivette. - А почему вы в белом? - По привычке... У madame Ivette все девушки ходили в белом... Она находила это гигиеничным и подходящим. Белый цвет - символ невинности. - Душка, прелесть, красавица! - молитвенно сложив ручки на груди, шептала Миля, не сводя глаз с новенькой. - Милка, не подлизывайся, - крикнула Краснушка со своего места. Она единственная из всего класса осталась сидеть на своей скамейке, старательно подтушевывая рисунок и делая вид, что не обращает ни малейшего внимания на новенькую. - Ах, Запольская, ты с ума сошла! - вспыхнула, краснея до ушей, Миля. Новенькая оглянулась на рыжую девочку, и лукавая улыбка скользнула по ее губам. Она бесцеремонно раздвинула окружавших ее институток и подошла к пюпитру Краснушки. - Это ваш рисунок? - указала она на почти доконченную голову сатира, лежавшую перед Марусей. - Мой! - резко отвечала Краснушка, и глаза ее с вызывающим выражением остановились на новенькой. - Недурно, - похвалила та, - а только нос несколько крив и глаз один больше другого. Разве вы не видите сами? Краснушка вспыхнула. Она считалась одною из лучших учениц у Львова и очень гордилась своей способностью к рисованию. И вдруг эта Бог знает откуда явившаяся новенькая открыто уличала ее рисунок в неправильности перед лицом всего класса! Маруся была страшно самолюбива и горда. Она сердито захлопнула свой альбом и, дерзко уставившись в лицо новенькой загоревшимися глазами, проговорила резко: - Я не нуждаюсь в указаниях. Мне их сделает учитель. - Напрасно, - произнесла, улыбаясь своей тонкой улыбкой, Нора, - право, напрасно, mademoiselle... - она помедлила слегка, чтобы кто-нибудь из нас подсказал ей фамилию Краснушки, и, не дождавшись такой любезности, продолжала: - Я несколько сведуща в этом деле и могла бы быть вам полезной... - А я говорю вам, что я не нуждаюсь в ваших уроках и прошу меня оставить в покое! Лицо Краснушки мгновенно побледнело, как это всегда с ней бывало в минуты волнения и гнева. Нора не смутилась ни на секунду. Она чуть заметно пожала своими тонкими плечиками и произнесла, обращаясь ко всем нам: - Какое несчастье, что в учебных заведениях России так мало уделяют внимания светскому воспитанию, - и затем, повернувшись ко мне, живо проговорила с любезной улыбкой: - Я ждала вас все время, отчего вы не пришли ко мне? Я находилась в затруднительном положении, не зная, что отвечать. - Ее не пускала Краснушка, - неожиданно выпалила Милка, всегда выскакивавшая невпопад. Новенькая так и залилась своим серебристым смехом, делавшим ее прелестной. - Как? Эта сердитая рыженькая художница не пускала вас ко мне? Но... ma belle, неужели у вас нет собственной воли? Я смутилась. Не могла же я ей раскрыть мою душу в первый же час моего знакомства и признаться в том, что рыженькая художница - моя милая Маруся, самое дорогое, самое близкое для меня существо в институтских стенах, ради спокойствия которой я готова выносить все ее маленькие требования и капризы. Вероятно, лицо мое было очень растерянно и глупо, потому что Нора снова рассмеялась и, взяв меня за руку, проговорила: - Ну-ну, это не мое дело! Лучше познакомьте меня с вашими подругами. Вы слышали, о чем просила моя сестра Ирэн? Chaperonnez-moi donc, ma mignonne (возьмите же меня под свое покровительство, милочка)! Я должна была исполнить ее желание и перезнакомила ее со всем классом. "Наши" смотрели на Нору Трахтенберг как на какое-то совсем особенное существо... Она резко отличалась от всех этих милых, простеньких девочек, гладко причесанных по институтскому правилу, в не совсем свежих передниках и со следами черных клякс на пальцах. Новенькая была безукоризненно изящна и грациозна. Каждое движение ее было законченно и картинно. Мы не могли не заметить этого и не признать в ней отлично воспитанной великосветской барышни из вполне аристократического дома и невольно конфузились перед нею за наши грязные передники и выпачканные в чернилах пальцы. Одна неугомонная Маруся не хотела "признать" новенькой. Лишь только прозвучал звонок, возвещавший начало следующего урока, и я вернулась на мое место, Краснушка приблизила ко мне почти вплотную побледневшее от гнева лицо и прошептала, задыхаясь от слез и злости: - Если ты будешь говорить с нею, гулять в перемену или слушать ее хвастливое вранье, я тебе не друг больше, слышишь ли, не друг, Люда! Я поспешила ее успокоить лаской и обещаниями исполнить ее просьбу. Маруся успокоилась так же быстро, как и взволновалась, и только не отпускала меня от себя ни на минуту, боясь, чтобы Нора не завладела мною. В тот же вечер, в кругу трех-четырех из почитательниц ее таланта, Краснушка читала свою поэму, написанную во время урока истории под крышкой пюпитра. Поэма называлась "Скандинавская дева", и в ней безжалостно осмеивалась вновь поступившая Нора Трахтенберг. ГЛАВА XI Великолепная Нора. Гадюка. Заговор Новенькую одели в зеленое камлотовое платье, белый фартук и пелеринку. Только белокурые косы ее остались висеть вдоль спины. Новенькая страдала мигренями, и волосы, уложенные жгутом на затылке, как это требовалось по форме, могли отяготить ее прелестную головку, потому ей, в виде исключения, разрешили носить косы. В зеленом платье, безобразившем обыкновенно всех прочих институток, красота новенькой выступала еще рельефнее. Особенно нравились ее глаза под темными ресницами, всегда слегка прищуренные, насмешливые и вызывающие. Да не одни только глаза: вся она была как-то необыкновенно красива - куда лучше Вали Лер, "саксонской куколки", и Медеи - Вольской. Класс как-то странно относился к Норе. Никто не задевал, не затрагивал ее. Все давали ей почтительно дорогу, как бы сознавая ее превосходство; при ее появлении смолкали беззаботные институтские речи: глупые шутки, наивные выдумки и остроты - все это не имело места в обществе Норы. Ее стеснялись, как посторонней. Чуткие девочки понимали, что эта красивая, бледная аристократка, поступившая на один год, чтобы усовершенствоваться в русском языке, не могла иметь ничего общего с детьми средних русских семей, преимущественно сирот, дочерей офицеров и служащих в военном ведомстве. Даже Анна Вольская, гордая, не признающая ничьего превосходства, стушевалась как-то со времени поступления новенькой и сошла "на нет", как про нее с горечью говорила ее подруга Лер. Даже Миля Корбина не смела открыто боготворить Нору и поклонялась ей втайне, точно подавленная ее превосходством над всеми. Одна Краснушка не желала, по-видимому, "признавать" совершенства Норы. Она открыто вела с нею нескончаемую войну, задевая ее ежеминутно, стараясь изо всех сил уронить достоинство новенькой и сравнять ее со всеми прочими институтками. Но Нора, казалось, и не замечала даже усилий Маруси. С великолепным спокойствием отмалчивалась она на все колкости и задирания Краснушки, и только привычная тонкая усмешка морщила по временам ее гордые губы. Когда же выходки Запольской превышали всякую меру терпения, Нора спокойно поднимала глаза от книги (она по большей части читала во время рекреаций английские романы, которые были нам недоступны по причине незнания языка) и, лукаво сощуриваясь, говорила безо всякой злости по адресу Запольской: - Юпитер, ты сердишься - значит, ты не прав! - И этим еще больше выводила ту из себя. Досадно было и то Марусе, что молодая Трахтенберг была отлично и разносторонне подготовлена по всем предметам. Учителя были в восторге от ее познаний. Особенно француз Torneur слушал декламацию Норы и читал ее сочинения с особенным восторгом. - Mademoiselle Трахтенберг, - говорил он, обращаясь к Арно, сочувственно кивавшей ему головою, - великолепно читает. Только двое из учителей не признавали Норы: это Терпимов, все еще не разучившийся краснеть со дня своего поступления, да батюшка, любивший все ласковое, простенькое и податливое в своих девочках, чего именно и недоставало Норе. Как лютеранка, Трахтенберг не училась у отца Филимона. К ней ходил пастор два раза в неделю, но она присутствовала на наших уроках и, глядя пристально своими сощуренными глазами прямо в лицо священника, не пропускала, казалось, ни одного его слова. Зато, когда, по свойственной ему привычке, батюшка положил как-то ей на голову свою большую руку, Нора осторожно высвободила из-под рукава синей шелковой рясы свою красивую головку и, нисколько не смущаясь, отодвинулась в дальний угол скамейки, приглаживая чуть-чуть спутавшиеся под рукой батюшки волосы. Отец Филимон пристально посмотрел на девочку и уже больше никогда не гладил ее по голове. С русским учителем у Норы вышло очень курьезное приключение. Нора очень плохо объяснялась по-русски. Терпимов, уже несколько привыкший и ориентировавшийся в классе выпускных, вызвал как-то Нору к доске и задал ей классное сочинение на тему: "Человек как перл творения". Нора долго стояла и думала у доски... Наконец смело взяла мелок и написала следующее: "Животность человека дольше продолжается, нежели животность зверей, птиц, рыб, комарей и прочих гадостей". Не успела она поставить точку, как весь класс дружно прыснул со смеху. Терпимов поднял глаза на доску и тоже рассмеялся, прикрывая рот рукой и мучительно краснея. - Mademoiselle Запольская, - произнес он, немного успокоившись, - исправьте неточности в выражении mademoiselle Трахтенберг. Краснушка злобно торжествовала, радуясь унижению врага. Она гордо вышла к доске и, зачеркнув фразу Норы, написала внизу: "Жизнь человека продолжается дольше жизни зверей, птиц, рыб, комаров и прочих насекомых". - Ах, если б это было по-французски, я бы сумела написать, - заметила Нора с искренним сожалением о своем невежестве. На торжествующую Краснушку она даже и не взглянула. Терпимов, несмотря на свою природную застенчивость, привыкал к классу с каждым уроком все больше и больше. Он преспокойно уже наставил ученицам несколько шестерок за неудачные ответы, ни на йоту не повышая при этом голоса и ничем не выражая своего беспокойства. Он был далеко не тем незначительным, добрым и безобидным существом, каким мы его сочли в день его поступления к нам. Прозвище Дон-Кихота теперь мало подходило к нему, и мы не долго думая переименовали его в Гадюку. Действительно, Терпимов отчасти и оправдывал это название. Он был хитер, лукав, пронырлив и до крайности застенчив при всем этом. Открытого натиска со стороны преподавателя институтки никогда не боялись. Напротив, дядю Гри-Гри мы особенно ценили за то, что он делал сбавки, прибавки под "злую руку", "с плеча", как говорится. Приготовив у него урок, воспитанница могла смело рассчитывать, что старое забудется и она получит желанную прибавку. Терпимов не то. Начать с того, что он по входе в класс незаметно из-под руки, прикрывавшей его подслеповатые глаза, оглядывал с добрых пять минут девочек и, надо отдать ему справедливость, проявлял при этом удивительное чутье, так как сразу угадывал, кто не знает урока, и вызывал незнающих в первую же голову. Девочки, разумеется, попадались и получали единицы. Потом, к концу урока, поставив достаточное количество плохих отметок, Терпимов, как бы желая загладить впечатление, вызывал лучших учениц, дававших бойкие ответы. Особенно благоволил он к Крошке, обожавшей его и сумевшей подделаться под его требования. - Вот это простота! Это гармония! - говорил, слушая ее декламацию, учитель, и Крошка рдела как пион от удовольствия. Меня он терпеть не мог, несмотря на то что я училась у него не хуже, чем у других преподавателей. - Это он тебе за Чуловского вымещает, - поясняла мне Маруся. - Он терпеть не может Чуловского и злится за все, что его напоминает: ты, Людочка, читаешь так, как учил Чуловский. Не знаю, за то ли ненавидел меня Терпимов или за другое, но больше 10 баллов, несмотря на отличный ответ, он мне не ставил никогда. Был понедельник. После вчерашнего праздника не успевшие еще очнуться институтки, думавшие больше о воскресном посещении родных, нежели об уроке русской словесности, слушали вяло и отвечали свои уроки неудачно. Терпимов злился, но тщательно скрывал это, по своему обыкновению. - Mademoiselle Дергунова, - произнес наконец его неприятный фальцет, - потрудитесь ответить заданное. Кира обомлела. Она перед самым уроком дождалась Терпимова в коридоре и попросила его не вызывать ее сегодня, так как вчера у нее не было времени приготовить заданное. Он только молча поклонился в ответ, что она и приняла за знак согласия с его стороны. И вдруг такая измена! Такая подлая, предательская измена! О, это было уже слишком! Кира встала со своего места и пролепетала заикаясь: - Monsieur Терпимов... вы не поняли меня... я просила... Но он отлично ее понял, бедную Киру, потому что предательская усмешечка играла в уголках его тонкого рта. - Mademoiselle Дергунова, потрудитесь ответить заданное! - самым сладеньким голоском и густо краснея при этом, повторил учитель. Бедная Кира встала вне себя от волнения. - Ничего, Кирунька, вывезем, - зашептала ей ее соседка Маня Иванова и, уткнувшись в книгу (она сама не знала ни слова из урока), стала усиленно подсказывать Дергуновой. Маня считалась отличной "суфлершей". Она умела подсказывать урок не разжимая рта и не шевеля губами, смотря при этом самым невинным образом прямо в лицо учителя. Но на этот раз ни Кире, ни ей не повезло. - Госпожа Иванова, - произнес Терпимов, - вы желаете также блеснуть своими познаниями? Пожалуйте-с в таком случае на середину класса и вы, госпожа Дергунова, также-с! Названные девочки вышли и встали перед кафедрой, обе багрово-красные от смущения и стыда. Разумеется, ни та, ни другая не знали урока, и, разумеется, обе соседки дружно получили по жирному колу в журнальной клеточке. - Это уж Бог знает что такое! - кричала, выходя из себя, смугленькая Кира, когда по окончании урока Терпимов вышел из класса. - У-у, предатель, шпион, Гадюка противная! - Никто не виноват, что вы ленитесь, - сухо произнесла Арно, в упор глядя на изводившуюся от бешенства Киру. - Да поймите же, mademoiselle, - ударяя себя в грудь кулаками для вящего убеждения, возмущалась та, - ведь он не смел так делать, не смел... Ведь я предупреждала его... Мы всегда так делаем... Кто не знает... та просит учителя не вызывать... И все согласны... а этот... предатель... изверг!.. Я не... Тут Кира не выдержала и зарыдала навзрыд... - Кирушка... персик мой милый (Киру Дергунову называли Персиком или Персом - за сходство ее имени с Киром - царем персидским), не плачь... противная Гадюка ни одной слезинки твоей не стоит! - утешала ее Маня. - Нет, это уж Бог знает что такое! - вскакивая на скамью, а оттуда на пюпитр, кричала Зоенька Нерод - удивительно чувствительная в делах чести девочка. - Да как он смеет "продавать" нас! Что это за дикое отношение, в самом деле?.. Не реви, Кира, не стоит портить глаз! И Арношке нечего было изливаться! Они с Гадюкой одного поля ягода! Пугач и Гадюка, прелесть что за подбор! - Только, mesdames, этого предательства так оставить нельзя! - выскочила вперед, размахивая руками, Бельская. - Что это в самом деле! Мы не "седьмушки"! - Нельзя, нельзя, - зашумели девочки со всех сторон. - Кира! Ты, как пострадавшая, можешь выдумать казнь Гадюке. - Mesdam'очки, решайте сами! - мгновенно осушив слезы, произнесла повеселевшая Кира. - Только позволит ли казнить его Крошка? - Маркова! Маркова! - снова закричали девочки. - Поди сюда! Лида Маркова, решавшая к следующему дню математическую задачу, покорно встала, захлопнула учебник и подошла к толпе. - Крошка, - торжественно заявила ей Краснушка, обожавшая всякого рода "стычки и события", - мы хотим казнить Терпимова за предательство, ты ничего не имеешь против? Ведь он твой, ты его обожаешь! - Ах; mesdam'очки, делайте что хотите, - беспомощно махнула рукою Крошка, - не могу же я идти против класса... - Да... а кто "перенес" инспектрисе о том, что мы яблоки в снегу морозили? - сердито блеснув цыганскими глазами, напустилась на нее Кира. - Эх, что вздумала! - оборвала ее Маруся. - "Кто старое помянет, тому глаз вон", и потом, передавала ли Маркова тетке о яблоках, или та сама увидела из окон, мы еще не знаем, и, следовательно, все это пустое. Главным образом, от тебя требуется, Крошка, - серьезно обратилась к Марковой Маруся, - чтобы ты отреклась от предателя Гадюки! - Отрекаюсь, душка, Бог с ним! - покорно согласилась та. - Ну и отлично... А теперь, заговорщики, за доску марш! - произнесла разошедшаяся Маруся. И, указывая пальцем на Дергунову, Бельскую, Иванову и Зою Нерод, скомандовала: - Ты... ты и ты... и ты! Идемте! Четыре позванные девочки отделились от толпы и во главе с Марусей скрылись за доской, на которой висела карта с распределением Римской империи, приготовленная к последующему уроку древней истории. Минут пять длилось совещание. Потом Маруся первая выбежала из-за доски и, сверкая заискрившимися глазами, вскочила на кафедру. - Mesdames, - звонко прокричала она, - за подлость надо платить подлостью. Око за око, зуб за зуб. Великолепный закон, и я его первая последовательница. Я придумала такую штучку, что противная Гадюка никогда ее не забудет! - Маруська, сумасшедшая, пожалей ты себя, - вмешалась я, - ведь ты опять нарвешься на ноль за поведение или еще на что-нибудь похуже... - Не беспокойся, Люда! Я справедлива и хочу наказать виновного... Но только мое наказание будет очень строго, а в глазах начальства оно покажется неслыханной дерзостью, и потому, mesdam'очки, заговорщиков не выдавать! - звонко крикнула она девочкам, тесно обступившим кафедру. - Не выдадим, не выдадим, не беспокойся, душка! - послышалось отовсюду. - Даже и тогда не выдавать, - продолжала Маруся, - если накажут весь класс без рождественских каникул... Это было самое строгое наказание в институте. - Даже и тогда! - снова подтвердили дружные голоса. - Все согласны? - Все, все, все согласны! - хором отвечал класс. Поведение Гадюки слишком возмутило и ленивых, и прилежных, и "парфеток", и "мовешек", чтобы они могли равнодушно отнестись к этому происшествию. - Я не согласна! - послышался вдруг звонкий голос с последней скамейки, где сидела за книгою Нора Трахтенберг, не принимавшая никакого участия в наших волнениях. - Я не согласна! - повторила она еще раз и, спокойно захлопнув книгу, вышла на середину класса. - Mesdam'очки, слышите? - взвизгнула Маруся, разом теряя всякое самообладание. - Скандинавская дева не согласна и еще, пожалуй, выдаст нас. - Если это будет необходимо, очень может быть, - еще спокойнее отвечала Нора. - То есть как это! По какому праву? Ты предпочитаешь идти против класса и быть на стороне Гадюки? - Я хочу быть справедлива, и больше ничего, - со своим иностранным акцентом произнесла Нора. - Дергунова должна была выучить урок. Нет правила останавливать учителя у класса и просить его не вызывать... - Правила! Правила! Правила! - передразнила вся красная от злости Маруся. - Ты, кажется, вся соткана из твоих глупых правил, противная ледяшка! - Не злись, это вовсе не убедительно, - произнесла Нора спокойно, - а только доказывает дурной характер и воспитание... Mesdames, - обратилась она ко всему классу, - делайте что хотите, но помните, что я не хочу страдать из-за ваших глупых выходок и быть наказанной заодно с вами как маленькая "седьмушка". Предупреждаю, mesdames, от меня не ждите ни укрывательства, ни лжи перед начальством! И договорив последнюю фразу, Нора выделилась из толпы и спокойно направилась к своему месту, где снова уселась за прерванное чтение. - Mesdam'очки, она нарочно! Не верьте ей! - отчаянно зашептала Миля Корбина, взволнованная и испуганная за своего кумира. - Она это говорит так, чтобы остановить вас! Она не выдаст! Ей-Богу же, не выдаст! И Миля для подтверждения своих слов усиленно закрестилась на висевший в углу класса образ Богородицы. - Пусть попробует только! - недобро усмехнулась Маруся и бросила в сторону склонившейся над книгой Норы взгляд, исполненный ненависти, злобы и вражды. Покончив с заговором, девочки успокоились немного. Казнь Гадюки была решена. ГЛАВА XII Роковые булавки. Отверженная. Суд и расправа Это случилось ровно через три дня после "заговора". Историк Козелло - смуглый, красивый брюнет небольшого роста, которого я обожала взапуски с Кирой и Милкой, - окончил рассказ о распадении римского государства, четко расписался в классном журнале и, кивнув нам своей характерной крупной головою, не торопясь вышел из класса. Fraulein Hening, дежурившая в этот день, собственноручно открыла форточку для вентиляции воздуха и заторопила нас выйти в коридор, как это требовалось после каждого урока. Маруся была особенно возбуждена в этот день. Она поминутно смеялась без причины, заглядывала мне в глаза и то напевала, то декламировала отрывки своих стихов. Ровно за минуту до начала урока, она кликнула Киру и Белку, и они втроем незаметно пробрались в класс и присели внизу кафедры, так что их не было видно. Я не подозревала, что они делали там, но когда мы все вошли в класс после коротенькой рекреации, три девочки как ни в чем не бывало сидели на своих местах и усердно повторяли уроки. Тотчас же по первому звуку колокольчика в класс вошел Терпимов. Я не видела его после случая с Кирой, и теперь он показался мне еще более противным и отталкивающим, чем когда-либо. Мне показалось даже, что при входе в класс он как-то особенно торжествующе взглянул на бедного Персика, присмиревшего на своем месте. Я взглянула на Марусю. Она вся была олицетворенное ожидание. Лицо ее побледнело... Губы дрожали, а искрящиеся, обыкновенно прекрасные, теперь злобные глаза так и впились в ненавистное лицо учителя. - Маруся! Маруся! - прошептала я с отчаянием. - Что ты наделала?.. Я вижу по тебе, что ты... Я не докончила... Легкий крик, вылетевший из груди Терпимова, прервал меня... Учитель держался одною рукою за кафедру, другая была вся в крови, и он быстро-быстро махал ею по воздуху. Лицо его, искаженное страданием, бессмысленно смотрело на нас. - Это ничего... это отлично... - шептала Маруся, охваченная припадком какой-то бешеной радости, - так ему и надо... противный, скверный Гадюка... Око за око, зуб за зуб! Да... да... так и надо! - Маруся, - прошептала я, замирая от страха, - что ты наделала?.. - Не я одна... успокойся, Людочка! не я... а все мы, слышишь, все... мы воткнули под сиденье стула Гадюки три французских булавки. - Боже мой! Что теперь будет, - пронеслось вихрем в моей голове, - что-то будет теперь, Господи? Терпимов все еще стоял на кафедре, тряся по воздуху рукою, с которой медленно скатывались капля за каплей тоненькие струйки крови. Его глаза смотрели на нас с гневом, смешанным со стыдом. Это длилось с минуту. Потом он словно очнулся от сна, будто внезапно поняв проделку девочек. Вынув здоровой рукой платок из кармана и зажав им больную руку, он обвел весь класс долгим вопрошающим взглядом и, поспешно сойдя с кафедры, не говоря ни слова, скрылся за дверью. - Ну, теперь будет потеха! - прошептала испуганная насмерть всем происшедшим Миля Корбина. Fraulein Hening тоже сразу поняла суть дела. Она вошла на кафедру, наклонилась к стулу и через две секунды три большие, длинные с бисерными головками булавки лежали подле чернильницы на столе. Fraulein Hening была взволнована не менее нас самих. - Дети, - начала она по-русски (в трудные минуты жизни добрая Кис-Кис всегда выражалась по-русски), - мне очень, очень грустно, что я ошиблась в вас... Я считала до сих пор моих девочек кроткими, сердечными созданиями, а теперь вижу, что у вас мохнатые, зачерствелые, звериные сердца. Можно простить шалость, непослушание, но злую проделку, умышленно нанесенный вред другому я не прошу никогда!.. никогда!.. Едва только Fraulein успела сказать это, как в класс вошла начальница в сопровождении инспектрисы, инспектора классов - толстенького, добродушного человечка и злополучного Терпимова с обернутою окровавленным платком рукою. - Люди вы или звери? - вместо всякого предисловия произнесла Maman, и голова ее в белой наколке затряслась от волнения и гнева. - Барышни вы или уличные мальчишки? Это уже не шалость, не детская выходка! Это злой, отвратительный поступок, которому нет названия, нет прощения! Мне стыдно за вас, стыдно, что под моим начальством находятся девочки со зверскими наклонностями, с полным отсутствием сердечности и любви к ближнему! Я должна извиниться перед вашим учителем за невозможный, отвратительный поступок с ним - и кого же? - вверенных моему попечению взрослых девиц! За что вы так гадко поступили с monsieur Терпимовым? Что он вам сделал? Ну! Отвечайте же, что же вы молчите? Но мы поняли, что отвечать - значило бы признать себя виновными, выдать с головою друг друга, и потому виновато молчали, уставившись потупленными глазами в пол. Молчала и инспектриса m-lle Еленина - худая, злющая старуха с выцветшими глазами. Молчал, укоризненно покачивая головою, инспектор, молчал и сам Терпимов - виновник происшествия, бегая взглядом по всем этим низко склоненным головкам юных преступниц. Это была мучительная пауза, показавшаяся нам вечностью. Это было затишье перед грозой, которая неминуемо должна была разразиться. И она разразилась. - Mesdemoiselles! - произнесла снова начальница (она только в минуты сильного раздражения называла нас так, а не "детьми", по обыкновению). - Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до глубины души... Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща сделать эту гнусность, почему и требую немедленно, чтобы виновные называли себя. "Вот она, где настоящая-то расправа!" - промелькнуло в моей низко склоненной голове. - Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление. - И с этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за которым всегда помещалась классная дама. Мы молчали. О выдаче виновных никому не могло прийти на ум. Класс строго придерживался правила "товарищества", по которому выдать виновную - значило бы навлечь на себя непримиримую вражду целого класса. Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же стояли как приговоренные к смерти... В классе была такая тишина, что слышно было, казалось, биение 40 встревоженных сердечек провинившихся девочек. Минута, другая, третья, еще две последние минуты томительнее первых, и... Maman встала. - Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми... А всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских каникул... и в выпускном аттестате ни одна из вас не получит 12 за поведение! Это было уже слишком! Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему институту и не пускать домой на святки, но "пачкать" наши аттестаты - о! это было уже чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в гувернантки после выхода из института, а иметь 11 за поведение при двенадцатибалльной системе - значило быть плохо аттестованной со стороны начальства. Этого мы боялись больше всего. - Maman, ayez la bonte de nous pardonner! Pardon-neznous! Ayez pitie de nous (будьте добры простить нас! Простите нас! Сжальтесь над нами)! - послышались здесь и там плаксивые голоса "парфеток". - Non, mesdemoiselles! Je ne vous pardonne pas (нет, я не прощаю)! - резко ответила, точно отрезала княгиня и, поднявшись со своего места, величественно направилась к двери. На пороге она приостановилась немного и, обернувшись к нам вполоборота, сурово произнесла: - Класс будет прощен, если виновная назовется. - После чего она снова взялась за ручку двери, готовясь уйти, как внезапная легкая суматоха в классе приостановила ее намерение. Произошло заметное движение между партами, и бледная как смерть, но спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг очутилась в одну минуту перед начальством, посреди класса. - Княгиня, - произнесла она твердым голосом, - из-за одной провинившейся не должен страдать весь класс; потому я не считаю возможным покрывать ее: это сделала Запольская. Новая пауза воцарилась на минуту, после которой лицо Maman стало мрачнее тучи и она произнесла, особенно ясно отчеканивая слова: - Запольская! Подойди ко мне! На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы побелели, как у мертвой. Глаза потускнели разом, и что-то жесткое, недоброе засветилось в их глубине. Твердой поступью вышла она на середину класса и остановилась в двух шагах от начальницы. - Бранить тебя я не стану! - произнесла последняя. - Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры... Твой поступок доказал твое бессердечие... Ты будешь исключена... Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не этого... Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала. - Прошу без истерик! - строго прикрикнула Maman. - Пощадите мои нервы. - И, бросив на нас молниеносный взгляд, сопровождаемый фразою: "Vous autres - vous etes toutes pardonnees (остальные - все прощены)", вышла из класса. В один миг мы окружили Краснушку. Она стояла все еще на прежнем месте, но теперь потухшие было ее глаза сияли и сверкали воодушевлением и злобой. Рот улыбался странной улыбкой, горькой и торжествующей в одно и то же время. - Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка родная! - лепетали мы наперерыв, обнимая и целуя ее. - Стойте, mesdames! - слегка оттолкнув нас, произнесла Маруся внезапно окрепшим и неестественно звонким голосом. - Я не несчастная и не бедняжка... Напротив, я рада, я рада... что страдаю за правое дело... Я права... Мое сердце подсказывает мне это... Он сделал подлость, и я ему отплатила... С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в моем поступке и ничего не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть лишают диплома, пусть! Но и ей не место быть с нами, потому что она "продала" нас! Она - шпионка. Маруся стояла теперь перед самым лицом Норы и, вся дрожа, выкрикивала все это, сверкая своими разгоревшимися глазами. Мы сгруппировались тесным кругом вокруг обеих девушек, и сердца наши так и били тревогу. Чувство жалости и любви к Краснушке, жгучей жалости до слез, травившей наши души, и, рядом с нею, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве, дерзко нарушившей наши самые священные традиции, - вот что заполняло сердца взволнованных девочек. А холодная и невозмутимо спокойная Нора по-прежнему стояла теперь перед нами, готовыми уничтожить ее теперь потоками брани и упреков. И вдруг она заговорила. - Я не шпионка ни в каком случае, - звенел ее голос, - слышите ли, не шпионка! Потому что не тихонько, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет, я выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает одна, нежели сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом. Как будут смотреть на ту гувернантку, которая возьмется учить благонравию и приличию, когда сама не достигла этого? Да не только тем из нас, кто отдает себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно получать плохую отметку в выпускном листе. - Чушь! Глупости! Вздор все это! - внезапно прервала ее, рыдая навзрыд, Кира. - Не слушайте ее, ради Бога, mesdam'очки! Не говорите с ней... Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!.. - Да-да, предательница! Предательница! - неслось отовсюду, и девочки с нескрываемой ненавистью смотрели теперь в красивое, бледное лицо Норы. - Mesdames! Пусть класс знает раз навсегда, что тот, кто заговорит с нею, - взволнованно кричала Кира, - тот идет против класса и будет считаться нашим врагом. - Да-да, - разом согласились горячие на всякие решения молодые головки. - Та будет чужою нам... хорошо, прекрасно! - Милка! Это тебя больше всех касается! - крикнула Бельская по адресу притихшей Корбиной. - Ты ведь ее обожаешь! - Что вы, mesdam'очки, - возмутилась та, - за кого вы меня считаете?.. Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в институте), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не менее вас. Даю вам честное слово! Я взглянула на Нору... Мне показалось, что на губах той играла презрительная, тонкая улыбка... ГЛАВА XIII Старенький папка. Убеждения Норы. Горькая весть Деревья обнажились... С последней аллеи несся резкой струею неприятный запах тления от сметенных в кучи и гнивших там листьев. С оглушительным карканьем метались между деревьями голодные вороны. Я и Маруся ходили взявшись под руку по крытой веранде, где институткам полагалось гулять в сырое и дождливое время. Маруся была бледна и печальна... Начальница написала ее отцу, бедному школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо страдала. Она знала, что это известие больно поразит отца, обожавшего дочь и возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, когда она считала себя "правой", гордая Маруся не могла да и не хотела. - Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не умру с голоду! - твердила она поминутно, а глаза ее против воли наполнялись слезами. - Только тебя жаль, Галочка, жаль Fraulein и всех наших... - как бы оправдывая эти слезы, добавляла она и отворачивалась от меня, чтобы смахнуть их незаметно. Мне было бесконечно жаль моего друга, но я была бессильна помочь ей в чем бы то ни было. Единственный совет о принесении повинной, который я давала ей неоднократно, она не хотела принять и даже запретила строго-настрого классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла успокаивать Марусю моими ласками да еще немилосердно бранить Нору и Терпимова как злейших виновников нашего несчастья. А Нора, казалось, и не замечала нашего отношения к ней: она преспокойно читала свои английские книги, целыми транспортами доставляемые ей из серого дома, и нимало не грустила, казалось, в своей новой роли "отверженной". Что же касается Терпимова, то он уже около недели не показывался к нам после истории с роковыми булавками. И это было к лучшему, потому что озлобленные на него за Марусю девочки проектировали устроить новый скандал Гадюке. День исключения Маруси приближался... Срок ее пребывания в институте все уменьшался и уменьшался с каждым часом. Этот злополучный час был теперь совсем близко, и мы с Краснушкой нестерпимо мучились при одной мысли о нем. - Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о Гадюке, я их ненавижу!.. - просила она меня, силясь удержать слезы. - Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку убрали от нас! Мы не захотим учиться у него после твоего... Я запнулась, не желая произносить слова, могущего задеть ее больное самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ. - Не стесняйся, Люда... - проговорила она, - ну да, после моего исключения, надо же называть вещи их именами! Ах, Люда, Люда моя, - заключила она со стоном, - как мне жаль моего папку, моего бедного, старенького папку! Убьет его мое происшествие, Люда!.. - Бог милостив, Маруся, что ты! - утешала я ее. - Ведь он у меня совсем старенький, Люда, - продолжала она с жаром, - а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в Петербург! "На тебя, говорит, Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость моя!" А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! "Выключка" с волчьим паспортом! То-то радость, то-то счастье! - желчно рассмеялась она и, сжав маленький кулачок, погрозила им в пространство, прошептав озлобленно: - Противные! Мучители! Ненавистные! - Маруся, - едва сдерживая слезы, прошептала я, - попроси прощения, Маруся! Maman добрая, она простит... - Никогда! Слышишь ли, никогда, Люда! Запольская, бедняга, дочь нищего сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать которую она не позволит никому, никогда! Ее захватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я не ответила ей ничего, только молча поцеловала ее побледневшую щечку... Эта молчаливая ласка больше всего действовала на Марусю. Она посмотрела на меня своими яркими глазами и заговорила снова уже тише и спокойнее: - Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас... Село у нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное... Ребятишки в школе сытые, здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо... Бедны мы очень... Папка из сил бьется, а все-таки иной раз не хватает на самое необходимое. Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка... Вот я и надумала: по соседству есть деревня Шепталовка... Там школу устраивают... Нужна учительница... Хорошо было бы мне там с папкой по соседству... Да что тут мечтать. Все пропало, все погибло, Люда! Эхма! И снова оживленное было за минуту личико Краснушки мгновенно побледнело, глаза потухли, и рот искривился жалкой улыбкой. Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше того, я готова была признать ее героиней, пострадавшей безвинно. И страстное озлобление против Норы поднималось все сильнее и сильнее в моей груди. В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем дортуарном коридоре, куда она часто уединялась с неизменным своим другом - книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее: - Трахтенберг! На два слова... - А вы не боитесь, Влассовская, сказать эти два слова "отверженной"? - иронически усмехнулась она. - Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, - остановила я ее, - и лучше помогите мне. - В чем? - вскинула она на меня большие, удивленные глаза. - Вы погубили Запольскую, - горячо начала я, - ее выключают из-за вас... - Вы ошибаетесь, Влассовская, - холодно поправила меня Нора, - ее выключают только из-за ее собственной грубости и пошлости! - Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Маруси! - вскричала я, и обычная сдержанность покинула меня разом. - Послушайте, Влассовская, не будьте ребенком, не горячитесь, - и она положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, - сознайтесь: Запольская поступила пошло и глупо! Месть - скажете вы... Прекрасно... Я понимаю месть, понимаю и признаю закон древних "око за око"... Но пусть эта месть будет достойна и благородна! А тут... Натыкать булавок в стул учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и мерзко! Я хотела возразить ей - и не могла. Я сознавала, что Нора была по-своему права. - Но послушайте, - начала я снова, далеко уже не прежним убедительным тоном, - послушайте, Нора... Пусть Краснушка провинилась, пусть... но за что же такое наказание? У нее старик отец, бедный учитель... Это убьет его... Послушайте... вы должны поправить все это: пойдите к Maman и попросите ее не исключать Марусю. - Никогда! - холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду, заговорила снова: - Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться чистосердечно, или понести должное наказание. - Но вы можете спасти ее, Нора, - уже молила я, чуть не плача, - княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку. - Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это грустно. Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими всю мою душу. Печально поникнув головою, я направилась в класс. Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fraulein Hening. - А-а, Люда! - кивнула она мне. - Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость. Я придвинулась к кафедре в ожидании ее слов. - Дети, - произнесла Кис-Кис, - мне очень тяжело, что история с булавками может закончиться очень, очень печально... - Как? Что такое? Что еще случилось? - послышались тревожные голоса девочек. - Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится - придется отнять руку. Тяжкий вздох ужаса вырвался из 40 юных грудей. Сорок девочек побледнели, как смерть. Но их волнение и бледность были ничто в сравнении с состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо рыдала надрывающими душу сухими рыданьями без слез. ГЛАВА XIV Черные дни. Неожиданная выходка. Прощение Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания... Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой... Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда... Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом: - Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему! Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же положении. - Господи, - после каждого такого ответа шептала в исступленном отчаянии Маруся, - Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи! И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее. - Пусть выключают, - говорила она, - лишь бы он не умер и не остался бы калекой! В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам "пойти помолиться", и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра. И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть: - Господину Терпимову лучше. Он встал с постели. Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи. - Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! - лепетали мы без умолку, смеясь и плача. Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость. Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго. Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе. Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт... Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений. Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания... Отвечали невпопад, из рук вон плохо... Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова. За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся. Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности. Мы притихли... Сердца наши забили тревогу... Все взгляды обратились на дверь... Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс. Едкое чувство жалости защемило мне сердце... Непрошеные слезы обожгли глаза... Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным... Я оглянулась на Марусю... Она сидела ни жива ни мертва на своем месте... Ее лицо подергивалось нервной судорогой... - Я не могу! Не могу! - вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами. - Бедный monsieur Терпимов! - лепетала она сквозь рыдания. - Никогда... никогда... больше... ничего подобного!.. Простите меня... злую... недобрую... Христа ради... простите... Пусть меня выключают... Только вы-то простите... снимите камень с души... пожалуйста... Ведь я покоя себе не найду, если... Она задыхалась... Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить. Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно: - Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло... А кто старое помянет, тому глаз вон... Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас... и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы... если можно... Я был неправ во многом, - обратился он смущенно ко всему классу. - Бог простит! - послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания... Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее. - Смотрите, mesdam'очки, смотрите, - зашептала со своего места восторженная Милка, - Краснушка теперь точно святая! Смотрите! - Это искупление! - торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением. С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из "промежутка" скамеек, подошла к Марусе. - Запольская, - произнесла она отчетливо и громко, - дайте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно! Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов. Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая Нора отойдет с носом! Но ничего подобного не случилось. Напротив... На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утерявшие еще обычной красноты, как у всех подростков, пальчики и произнесла восторженно и пылко: - Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы во многом были правы!.. - И к довершению удивления, обе девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительскою кафедрою. Это был удивительный, совсем особенный урок русской словесности, который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его... И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на 12 и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением к нему девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского "Мцыри", поднимая в нас целые бури восторга. В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим постелям. Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к "ее сиятельству княгине". Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моего друга. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала: - Людочка моя... Maman простила... давно простила... Терпимов упросил ее... и папка ничего не знает... ему даже не писали ничего... Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди! И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга. ГЛАВА XV Скарлатина. Сердобольная Крестовица. Елка Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц. Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, кому не было возможности ехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где институтки танцевали не "шерочка с машерочкой", как это было принято обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми. И вдруг все - и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру... Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть неожиданно, врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте появились случаи заболевания скарлатиной. Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее, всю горячую, с лихорадочно блестящими глазами увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, пришедшей за ее вещами в дортуар, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной. Нас охватила паника... Скарлатина - перед праздниками! Скарлатина - перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже? Шутки замолкли, разговоры также. Я заснула с невеселым чувством на душе. Ожидание ли предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня или что другое, но сердце мое щемило тоской. Я проснулась наутро с больной головой, во рту пересохло, - мне казалось, что я сама заболеваю. - Это от воображения, - авторитетно заявила на мою жалобу о недомогании Кира Дергунова, - это, душка, иногда бывает болезнь воображения. У самой Киры ее цыганские глаза как-то неестественно поблескивали сегодня, да смуглые щеки пылали ярким румянцем. Прошли еще сутки, и я была разбужена испуганным криком проснувшейся раньше меня Краснушки: - Люда! Люда! Что с тобою? Я положительно не знала, что со мною, но все мое тело горело как в огне, и дыхание с трудом вылетало из груди. Тогда, не говоря ни слова, Краснушка схватила ручное зеркальце и близко поднесла его к моему лицу. Все мои щеки, шея и грудь - все было сплошь покрыто зловещей красной сыпью. Сомнений не оставалось: у меня была скарлатина. - Это она! - произнесла я уныло и посмотрела на моего друга печальным, скорбным взглядом. - Кто "она"? - переспросила, не поняв меня, Маруся. - Это скарлатина! - пояснила я еще печальнее. - Скарлатина! - вскрикнула Краснушка и вдруг, повиснув у меня на шее, зашептала в каком-то непонятном для меня волнении: - Если скарлатина, целуй меня, душка! Целуй покрепче! - Ты с ума сошла! - стараясь вырваться из ее цепких объятий, говорила я испуганно. - Оставь меня, ради Бога! Ты можешь заразиться! - Вот именно - заразиться! Вот именно то, что и надо! - продолжала лепетать как безумная Маруся, покрывая мое лицо и губы градом поцелуев. - Батюшки! Какая трогательная история Ореста и Пилада или двух попугайчиков из породы inseparables (неразлучники), - попробовала было подтрунить над нею Валя Лер. - Ах, молчи, пожалуйста, - оборвала ее Запольская, - ты смеешься, потому что завидуешь... Ведь сама бы ты ни за что не пожертвовала своим здоровьем для твоей Анны. - Mesdam'очки, не ссорьтесь. Ведь скарлатина на носу! - пропищала из своего угла Зоя Нерод. - Нет, покамест, слава Богу, на груди и щеках только, - сострила Белка и "окунулась" в "переулок", сконфуженная своей неудачной остротой. - Боже мой, как глупо! - комически вздохнула Нора, окончательно принятая теперь в "круг" старшеклассниц после ее мира с Краснушкой. - И когда только вы перестанете быть детьми! - Когда будем взрослыми! - послышался звонкий голосок Белки из ее засады. - Вот это умнее! - похвалила Нора и, обратившись ко мне, уже серьезно произнесла: - Право, вы серьезно больны, Влассовская, пошли бы в лазарет! Я сама прекрасно сознавала это и тотчас же после чая отправилась в перевязочную. - Вот и еще одну красавицу привели! - добродушно прошамкала беззубым ртом лазаретная сиделка старушка Матенька, проведшая всю свою жизнь в институтской больнице. - Mademoiselle Влассовская, милости просим, - стараясь шуткою замаскировать тревогу, вторила ей маленькая, толстенькая, симпатичная фельдшерица Вера Васильевна, - живите - не заживайтесь, сидите - да не засиживайтесь! - прибавила она со смехом, незаметно ощупывая пульс на моей руке. Мне было не до шуток... Я была рада-радехонька добраться до постели и, тяжело повалившись на нее, тотчас же впала в дремотное забытье. С этой минуты и потянулось бесконечное для меня время постоянного сна... Сквозь этот сон я слышала, как меня осмотрели, уложили в постель, напоили чем-то очень вяжущим и горьким, слышала знакомый голос нашего добрейшего институтского доктора Франца Ивановича, наказывавшего перевести всех "заразных" в верхний, сыпной лазарет... Потом, открыв на минуту глаза, увидела склоненную надо мной золотисто-рыжую головку Краснушки и милое личико, сплошь покрытое тою же красной сыпью, как и у меня... Потом все разом перепуталось и смешалось в моей голове: и Франц Иванович, и рыженькая головка, и горькое питье, и я почему-то увидела пирожки, много-много пирожков перед собою, которые я должна была есть, несмотря на то что они были мне противны. Пирожки наполняли комнату, постель, и им не было ни числа ни счета; казалось, они сами ползли в рот, в уши, в глаза... Я отмахивалась от них, плакала, кричала, звала на помощь... Это был тяжелый кошмар труднобольной... Я узнала уже позднее, что я была в опасности, так как скарлатина осложнилась, и что я очень долго боролась между жизнью и смертью. Когда я открыла глаза, то тотчас же снова сомкнула их, потому что какой-то яркий маленький предмет, горевший огнем в полутьме комнаты, ослепил меня. - Огонь! Огонь! Возьмите огонь! - закричала я сердитым голосом. - Где вы видите огонь, дитя мое? - послышался ласковый голос надо мною, и блестящий предмет придвинулся ко мне вплотную. Чиркнула спичка, и я увидела незнакомую женщину в сером платье, в белом переднике, с косынкой на голове и с золотым крестом на груди, который я и приняла сначала за огненный предмет. - Не бойтесь. Я сестра Елена, - проговорила женщина в сером. - Я сиделка из общины Сердобольных Крестовиц и приставлена ухаживать за вами. Скажите, лучше ли вам, дитя мое? Какая-то лень сковывала мне члены, мешая говорить, и я только моргнула в ответ глазами. Сестра Елена взяла питье со столика, находившегося у моей постели, и осторожно поднесла его к моим запекшимся губам. Я проглотила несколько глотков какой-то приятной жидкости и, помолчав, спросила: - У меня скарлатина? - Теперь, слава Богу, ее уже нет больше! Она прошла, - поспешила ответить крестовица. - Поправляйтесь хорошенько! - И прикрыв свечу зеленым абажуром, она поправила на мне одеяло и отошла к соседней постели, где спала Кира, разметав по подушке свои длинные косы. Неподалеку от меня лежала Маруся, потом Чикунина, Мушка, Петровская и Миля Корбина. Ненавистная скарлатина выхватила шесть воспитанниц из класса выпускных и больше десятка младших, лежавших в соседнем отделении. "Маруся, наверное, заразилась от меня", - мелькнула в моей голове внезапная мысль, и, к стыду моему, я не почувствовала никакого угрызения совести при этом. Все мои члены, расслабленные от долгой и серьезной болезни, покоились на мягкой перине, и я вполне наслаждалась состоянием выздоравливающей, впервые почувствовавшей облегчение. Через минут пять, не больше, я уже спала крепким сном безо всяких кошмаров, мучивших меня во все время болезни. Проснулась я рано утром, как мне показалось по крайней мере в первую минуту... Но потом оказалось, что был день на дворе, которого мы, однако, не видели, так как лежали при спущенных шторах - для сбережения глаз, восприимчивых к заболеваниям после скарлатины. Мне почему-то хотелось говорить и смеяться. Но ни говорить, ни смеяться я еще не могла, так как ужасная слабость разливалась по всему телу. И в то же время блаженное чувство радости от сознания минувшей опасности охватывало меня всю. Легкий стон, раздавшийся с ближайшей постели, поразил меня. - Это Чикунина. Она опасно больна! - шепнула мне моя соседка Маруся, особенно осунувшаяся за время болезни. Все проснувшиеся девочки со страхом покосились на кровать, где, разметавшись в жару, лежала красная, как пион, Варюша и тихо, жалобно стонала... С этого дня началось выздоровление, а с ним и неизбежные капризы, сопряженные всегда с выздоровлением больных. Мы капризничали напропалую и ревели, как маленькие дети, из-за всякого пустяка. Ревели из-за того, что проболели святки с их елкою, балом и поездкою в театр, ревели, что должны были принимать гадкие лекарства и что у нас со всего тела кожа лезла как перчатка. Словом, из-за всего. Сестра Елена с редким терпением выносила все эти капризы. Ни один упрек не срывался с ее уст; она ни разу не оборвала не в меру расшумевшихся девочек, ни разу не возвысила голоса ни на одну из нас. - Сестра Елена! - взывала со своей постели Краснушка. - Я не могу принимать больше такой гадости! Скажите Францу Ивановичу, что у меня от нее весь рот сожжен! - И необузданная Маруся, размахнувшись склянкой, швырнула ее в самый дальний угол комнаты. Крестовица шла поднимать склянку и в то же время ублажала Марусю. - Теперь в классе к приезду Государыни готовятся! - стонала Мушка, начиная всхлипывать, - я должна была марш в четыре руки играть с Зот... и не буду! Противная скарлатина! Гадкая! Сестра Елена спешила к Мушке и, гладя ее по черной головке, приговаривала: - Успокойтесь, детка, поправитесь к приезду Государыни, непременно поправитесь! - У меня волосы прядями лезут! - ворчала Дергунова, приготовляясь плакать. - Сестра, придумайте же средство! И сестра придумывала средства для спасения роскошных кос Киры. Все это делалось с полной готовностью помочь нам, без малейшей тени неудовольствия. Я положительно удивлялась ее терпению. Мы все безжалостно мучили ее, за исключением разве Варюши Чикуниной, которая была действительно очень плоха. Каждое утро и каждый вечер, когда Франц Иванович делал свой обход у заразных, мы замечали, что после осмотра Варюши он делался все серьезнее и печальнее и подолгу шепотом совещался с сестрой Еленой. Был крещенский сочельник. Мы уже встали с постелей и бродили по палате, слегка пошатываясь от слабости и долгого лежания. У всех было смутно и нехорошо на душе. Мы проболели все святки, и нам предстояло еще отбывать долгий, скучный карантин, принимая ванны, прежде чем снова очутиться в классе. Больше всех грустила Краснушка... Живой, горячей девочке был невыносим строгий режим лазарета; она уже имела несколько стычек с самим добрейшим Францем Ивановичем и со всеми нами и только не поссорилась с одной сестрой Еленой, благодаря ангельскому терпению крестовицы. Мы чинно сидели каждая на своей кровати и говорили вполголоса, чтобы не потревожить задремавшую Варюшу. - Вот тебе и праздники! Вот тебе и елка! - произнесла в отчаянии Кира. - А наши-то, счастливые, пляшут теперь, рядятся! - подхватила Мушка. - Мне Зот обещала из дому всякой всячины привезти. Да где уж теперь - не пропустят сюда гостинцев! - Ах, mesdam'очки, черного бы хлебца теперь с солью, да побольше! - мечтательно проговорила Миля. - Душки, смотрите, смотрите, елка! - вскричала подошедшая было к окну Маруся. Мы встрепенулись и бросились к ней. "Верхний" заразный лазарет выходил окнами на улицу, и можно было отлично видеть внутренность противоположного дома. В большой, роскошно убранной комнате горела чудесная, громадная елка, украшенная красивыми бонбоньерками, фонариками и свечами. Вокруг елки толпились нарядные дети и еще более их нарядные взрослые... Они оживленно смеялись и разговаривали. Высокая, красивая дама, очевидно хозяйка дома, уселась за рояль, и мгновенно все закружилось, запрыгало и завертелось в веселом танце. - Вот это я понимаю! Это жизнь! - вскричала Кира. - Как они веселятся... счастливые!.. Тесно прижавшись друг к другу, не проронив ни слова, стояли мы у окна, с завистью глядя на веселый праздник богатых, довольных и здоровых людей. Каждая из девочек невольно перенеслась мыслью к своей семье, проводившей, может быть, так же весело рождественские праздники. - Мне же не о ком было мечтать. У меня не было ни дома, ни семьи, ни близких... Вид чужого счастья не раздражал меня, но какая-то неясная тоска жалила мне сердце. И вдруг нежные, дрожащие звуки слабого, надтреснутого голоса заставили меня живо обернуться. Варюша Чикунина уже не дремала больше. Она сидела на своей постели, смотрела широко раскрытыми, воспаленными глазами на елку в чужом окне и своим слабым от болезни голоском выводила тропарь праздника. - Варюша! Что ты, Господь с тобою! Разве можно тебе петь! - кинулись мы к ней. - Оставьте, - прошептала она слабо, - дайте мне эту последнюю радость... Кто знает, может быть, это моя лебединая песнь! - Что... что ты, Варя, опомнись! Можно ли думать о смерти теперь... Ведь тебе лучше, Варюша, гораздо лучше. Но Чикунина в ответ снова затянула своим тоненьким голоском прерванный тропарь, не отрываясь ни на минуту от чужой елки. Грустно и больно было видеть исхудалую до неузнаваемости Варюшу с ее громадными, лихорадочно горевшими глазами, с трудом, через силу выводившую слова тропаря. Мы слушали затаив дыхание, не смея прервать ее... И вдруг она смолкла на полуслове и откинулась, обессиленная, на подушку. Мне показалось, что она умирает в эту минуту, но это было только забытье. Скоро она снова открыла глаза и окинула всех нас просветленным взглядом. - Тебе худо, Варюша? - сочувственно спросил кто-то из девочек. Она молча покачала головой, потом сделала мне знак приблизиться к ней. Я поспешила исполнить ее желание. - Люда, - произнесла она тихо, - я, может быть, и ошибаюсь в моем предчувствии и переживу вас всех... - Тут она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабая, жалкая, похожая скорее на гримасу. - Но если бы "это" случилось... ты понимаешь, что я хочу сказать?.. то передай Анне Вольской мой камертон и скажи ей, что я поручаю хор ей... Пусть батюшка отец Филимон благословит ее быть первым регентом нашего клироса... - И с этими словами Варюша сняла с груди висевший у нее на черном шелковом шнурке металлический камертон, с которым она никогда не расставалась, и передала его мне. - Умирать выдумала! Что ты, Варюша! Разве от этого умирают! - старалась я проговорить весело и беспечно, в то время как спазма сжала мне горло. - Конечно, не умирают! - подхватили наши. - Что ты выдумываешь, Варя! - Я ничего, mesdam'очки, - силилась она снова улыбнуться, - только к слову пришлось... на всякий случай... ослабла я очень... - Ну, то-то же! А то вот что выдумала! - беспечно рассмеялась Краснушка. - Ты должна жить для будущего, для сцены... Ведь ты будешь певицей, Варюша, знаменитой певицей, вот увидишь! Прогремишь на весь мир! Ведь ты наш соловушка. Лучшего голоса не было и не будет в институте. Ты отдашь себя искусству, сцене! - Да-да! - восторженно подхватила больная. - Сцена... слава... цветы... много... много цветов... И я пою... Господи, как хорошо!.. И Maman, и учителя, и вы все слушаете... хвалите... Ах, только бы поправиться! Только бы поправиться скорее!.. Она в изнеможении откинулась назад, и глаза ее, громадные, горящие глаза, были полны смертельной тоски и муки. Она, казалось, сама не верила в то, что говорила... Когда она затихла, мы бесшумно отошли от ее постели... - Как ты думаешь, Люда, умрет Варюша? - со страхом спрашивала меня в ту ночь не спавшая Маруся. - Не знаю, - отвечала я тихо. - Все зависит от Бога... Но это было бы очень тяжело и грустно... Она такая тихая, такая светлая, наша Варя! - А представь себе, Люда, что такие-то и умирают... Вспомни твою мать, Ниночку Джаваху, Альму Френц, умершую от дифтерита в 4-м классе, - все они были такие светлые, такие исключительно хорошие люди! И Варюша также... Нет! Нет! Это ужасно, если она умрет! Надо молиться за нее! - произнесла она, помолчав немного, и ее миниатюрная фигурка, укутанная распустившимися прядями волос, скользнула с постели и, опустившись на пол, стала усердно отбивать земные поклоны. В ту ночь Варюша особенно металась и стонала, а проснувшись утром, мы с удивлением заметили, что ее постель пуста. Сестра Елена пояснила нам, что нашего бедного соловушку перенесли в маленькую комнату, где помещали только труднобольных. ГЛАВА XVI Тайна маленькой комнатки. Нежданный посетитель Несколько дней спустя, встав утром с постели, я была поражена голубым дымком, точно прозрачным облаком, окутавшим комнату. Легкая, едва уловимая струйка ладана потянулась в воздухе... Потом и запах ладана, и облако рассеялись, но я не могла уже отделаться от неприятного впечатления и с тревогой обратилась к только что проснувшейся Краснушке: - Маруся, ты ничего не чувствуешь? Она повела своим немного вздернутым носиком, и вдруг лицо ее разом побледнело. - Чувствую! - прошептала она чуть слышно. - Что? Она приблизила ко мне свое побелевшее личико и произнесла таинственно и тревожно: - Я чувствую, Люда... как пахнет покойником! - Mesdam'очки, - послышался взволнованный голосок Мили Корбиной, - я слышала сквозь сон, как где-то пели... ужас что пели... mesdam'очки!.. И Миля сделала круглые глаза, что означало у нее высшую степень испуга. - Ну, да говори же! Что ты слышала? - напустились на нее девочки. Миля с минуту помолчала, потом произнесла таинственным шепотом: - Я слышала ясно, как пели за стеною "Со святыми упокой". Вот что я слышала! Мы вздрогнули и переглянулись. Одна и та же мысль, казалось, поразила головы шести девочек: "Что, если Варюши уже нет в живых?" Вошла сестра Елена. Мы кинулись к ней: - Сестра, голубушка, что с Варей? - Она очень плоха, дети, - отвечала крестовица. - Будьте тихи сегодня... Варюша при смерти... - Она умерла? - дико вскрикнула Мушка, самая слабенькая и впечатлительная из всех нас. - Бог с вами, Катюша! - произнесла взволнованно сестра Елена. - Чикунина жива, слава Богу! Ей только очень плохо... Мы успокоились немного и стали проситься навестить Варю. - Нет, нет, ни за что! - с непривычною для нее строгостью произнесла крестовица. - Вы только взволнуете ее, и ей будет хуже! - Нам бы только хоть одним глазком посмотреть! - молила Милка своим детски-трогательным голоском. - Нельзя, дети! Maman запретила не только навещать Варю, но и близко подходить к дверям ее комнаты, потому что всякое беспокойство, всякое волнение может страшно повредить вашей подруге. Мы не возражали. Но в головах наших уже созрело решение во что бы то ни стало навестить больную. - От ласки и участия не может быть вреда, - решила Маруся по уходе сестры Елены, - мы пойдем к ней вечером и отнесем ей розу... Она так любит палевые розы, бедная Варюша. - Да-да, - подхватили мы все, - пойдем к ней и отнесем розу. Задумано - сделано. Лазаретная Аннушка принесла нам великолепную желтую розу, приобретенную вскладчину на наши скромные средства. Дождавшись, когда сестра Елена ушла на половину "младших" для вечернего обхода, мы бесшумной гурьбою на цыпочках двинулись к маленькой комнате, где поместили Варю. Впереди шла Маруся, как самая смелая из всех нас, с желтой розой в руках. У дверей Варюшиной палаты мы остановились на минуту, прислушиваясь. Потом Маруся храбро повернула ручку двери, и мы вошли. Чикунина лежала на постели посреди комнаты, ноги были закрыты, руки сложены на груди... Свет лампады падал на ее лицо и длинные ресницы... В полумраке комнаты нам казалось, что она смотрит на нас. - Ты не спишь, Варя? - приблизившись к ее постели, произнесла шепотом Краснушка. - Здравствуй! Мы пришли к тебе... мы соскучились без тебя... и принесли тебе розу... ты их так любишь! Но Варюша не отвечала и не брала цветка. - Она спит, mesdam'очки, - полуобернувшись к нам, проговорила Краснушка, - я положу ей розу на грудь и тихонько поцелую ее от всех нас... Хорошо? С этими словами девочка осторожно наклонилась к спящей и коснулась губами ее лба. И вдруг дикий, нечеловеческий вопль огласил своды маленькой комнатки. Как безумная отпрянула Маруся от постели Вари и кинулась прочь. Толкая друг друга, охваченные паникой, ничего не понимая и не соображая, с плачем и криками мы кинулись за нею. - Сестра! Сестра! Господи! Да что же это! Как страшно! - Что, что такое? - взволнованная и перепуганная насмерть нашими криками, спрашивала подоспевшая крестовица. - Там... там... в маленькой комнатке... - лепетала между истерическими всхлипываниями Маруся, - там Варюша лежит... вся холодная... как лед... - Зачем вы ходили к ней, ведь я просила! - укоризненно произнесла крестовица и, помолчав немного, произнесла торжественно и грустно: - Варя Чикунина скончалась два дня тому назад... Помолитесь за нее, дети! Скончалась!.. Умерла! Так вот почему мы слышали погребальные напевы, чувствовали запах ладана, тянувшийся от двери! Умерла! Бедная Варюша! Бедный, милый, дорогой соловушка, ты никогда не споешь больше твоих чудесных песенок, никогда не осуществится твоя заветная мечта - отдать себя на служение искусству! Зароют тебя, милая девушка, и никогда уже более не услышим мы твоего за душу хватающего, грудного, звучно