кленовым листом на щите и хрустальными глазами. Вот менуэт теней в ледяном замке Грига. И все в том же духе. И правильно. Не беритесь ни за что другое. Вы нашли свой путь -- сказки. "Только сказочные картинки" -- скажут вам нищие духом. Да, и это "только" -- богатство. Вы сами богаты и раздаете его другим. Запомните, что этих других -- тоже очень много. Я встаю не только на вашу защиту, но вот и за этих многих других, а имя им -- легион. Вы не Репин, не академик, и у вас никогда не будет громкого имени. Вы говорите шопотом. Вы не поражаете, не ослепляете мастерством, но даете задуматься и помечтать. Только. Вы безо всяких течений и измов, но зато у вас драгоценность: мечта. И притом эта мечтательная улыбка свойственна, заметьте, больше всего обездоленным, усталым, несчастным людям -- а таких больше всего. Они скромны и незаметны, у них часто не бывает в жизни ничего более яркого, чем их мечтания, они слишком робки и слабы, чтобы дерзать, слишком сердечны, чтобы стать опустошенными циниками, слишком бедны, чтобы учиться в мировых музеях и покупать орхидеи. Но Бог создал полевые цветы, и они для всех, кто их видит. Бог создал этих маленьких людей тоже, и их больше, чем великих. Гениями восхищаются, но понимают их немногие. Гениальными называют многих, которых забудут через двадцать лет. А вот великий гений Толстой сказал, что из всех человеческих произведений сказки переживают тысячелетия. У вас есть дар их видеть -- покажите их другим. Только если вы хотите исцелить кого нибудь улыбкой -- надо много болеть самому. Вы не люстра, а лампадка. Оставайтесь ею. И как бы на вас ни шипели -- не бойтесь. Лампадки нельзя тушить. Она согревает душу. А это уже очень много -- достаточно для смысла человеческой жизни, коллега. Когда постареете, поймете это. Бейтесь за свои сказки. Уважайте тех, кто сам что-то создал, воздвиг, все равно, что: построил дом или лодку, произведение искусства или формулу, но оправдал свое назначение человека, который создан по образу и подобию Творца, и потому может творить и создавать сам по силам своим. Но не почитайте тех, кто ничего не создал, а только нахватался чего нибудь, и судит, разъедает многословием, расщепливает волосок, философствует без мысли, и способен только подтачивать, разрушать, опустошать, обесцвечивать -- и ожесточаться самому. Бойтесь людей с бельмом на глазу! Это клеймо пустоты и они кладут ее печать на все вокруг себя. Если они умны -- тем хуже, если талантливы -- то ядовитее. Дать они не могут, ни себе, ни другим, и поэтому разрушают все. Отходите от них. Не бойтесь малого. Создавайте в нем -- большое. А сказка -- значит очень много. В чем ее сила? В том, что она претворяет жизнь в то, чем она должна была бы быть -- и бывает иногда -- и примиряет с тем, чем она есть на самом деле. Сказка -- это квинтэссенция, катализатор, высшая сублимация жизни, если уж хотите ученое слово. Поэтому каждый претворяет ее по своему, раскрывает ее своим ключом, творит вместе с вами. Поэтому она понятна всем, кто не утратил чувства жизни, того, что мы называем поэзией, музыкой, мечтой. А кроме всего, что я вам наговорил, и в вашу честь, и в защиту вот этих маленьких людей, которые тоже жаждут, но их презрительно сбрасывают со счетов и снисходительно поучают снобирующие критики, умалчивая конечно, что не будь этих маленьких -- и им нечем было бы жить -- кроме всего этого, у вас редкая удача: сразу найти свой собственный голос, свой жанр. Он прост и оригинален, трогает сердце и заставляет думать. Чего же больше?" ... Да и в самом деле казалось тогда, что в ее картинках -- весь смысл жизни, самое ценное. Жизнь была молодой, веселой и дерзкой, разрешение аккорда синезеленолиловых тонов -- достижение! О нем можно говорить до утра, и каждое утро рассветало надеждой на счастье -- хотя бы в сирени! -- а потом и в груди. Казалось так... Ну что ж, теперь иначе. Это в молодости за каждым углом -- действительно может быть счастье, поэтому интересно, не терпится заглянуть за этот угол, по дороге к нему надежды, увлечения, мечты, и с ними отправишься куда угодно: неизвестность притягивает, манит, обещает -- все и еще больше. Теперь углы стали другими. Они заступают дорогу, вдвигаются, врезываются в путь, скрывают что-то, чего можно только бояться -- или знать, что за ними ничего не ждет. Еще одна утрата, может быть еще один отказ, еще лишняя усталость. На пути к ним желания не вырастают, а теряются, и от переоценки ценностей остается не много, и даже не жаль. Проще и спокойней. Хорошо бы и не заглядывать вовсе за углы, а остановиться, закрыть глаза -- на прошлое и будущее тоже. Если уж говорить о желаниях -- так только об одном: чтобы подольше осталось вот, это, сегодняшнее: солнце, цветущий куст, или просто так... нет, это не апатия. Покой -- не бессилие. Просто минимум требований, но от них нельзя отказаться, на них нельзя терять права, в особенности, если -- нечего ждать, как теперь ... -- А теперь мы свернем с дороги и пройдем прямо по меже вот к той рощице под лесом -- командует Викинг. -- Так будет напрямки к бауеру. Болотце у рощицы наверно уже подсохло, и там кстати, заброшенный домишко стоит. Только без колонн, кунингатютар, хотя есть крылечко с тумбочками. Стоит посмотреть, симпатично. Можно покурить и ободрать заодно куст сирени, раз она цветет. Дорожка к рощице давно заросла. Тонкие березки, растущие бессильным букетом, но вот и больших две, раскидистых. Свежий запах озерка посреди болота, камыш. Низенький домишка с круглым чердачным окошком, повалившийся забор, между кольев поднимаются острые листья одичавших ирисов, отцветшая яблоня рядом, и совсем около дома -- кусты сирени и шиповника. Две пологие бетонированные площадки ведут уступами к запертой двери с выбитым сверху стеклом. Очень далекое что-то тронуло за руку и повело вокруг дома. Да, как тогда -- заглянуть в щели между ставнями... одно окно бы тут, во всю ширину стены сделать... комнаты две с кухней, не больше... и сарай покосившийся тоже под березой есть, дом с садом, огородом, озеро для лебедей... Сколько они шли от города? Полчаса? Никто не живет, все разваливается... Таюнь садится на каменную приступку у тумбочки, проводит рукой по согревшемуся бетону, обнимает, как друга. -- Кунингатютар, я вижу, вы погибли. Тяга к земле неистребима. Усадебные инстинкты. Конюшни не хватает -- впрочем, на озере ваших лебедей развести можно. Пани Ирена умно покачивает головой. -- В самом деле, Таис... (она называет Таюнь по французски) -- Поселиться хотя бы на лето -- все лучше, чем наш разбойный притон. Далеко только, но если достать велосипед... Фантастической дворничихой вряд ли удастся, в Германии все ферботен, но если найти хозяина ... ваш знакомый бауер, Юкку, наверно знает, кто он. -- Можно и... купить? -- Таюнь сперва сама пугается такой дерзкой мысли и пытается оправдаться: -- Немцы ведь считают деньги еще по старому. Тысяча марок для них это тысяча, сумма, а для нас -- десять пачек сигарет. -- Но все говорят, что нас переселят за океан -- а вы собираетесь на землю сесть в разоренной стране. Это довольно необычное сумасшествие, кунингатютар! Таюнь устало опускает руки. -- Во-первых, мне сына дождаться надо ... во-вторых, вы моего мужа не видали? С таким багажом, поверьте, за океан отправляться трудно... Здесь я его на подножный корм посажу ... и в -- третьих, старая эмиграция лет двадцать сидела на чемоданах, все вернуться собиралась... Нет, Викинг, лучше синицу в руках... -- Для вашей усталости твердо сказано. -- Но, Таис, простите за нескромный вопрос: как бы легко мы ни смотрели на сотни и тысячи марок даже, и если хозяин найдется, и согласится, то все таки же не за картон сигарет! Несколько тысяч наверняка будет стоить, ведь это кусок земли тоже, а как вы их сделаете? -- Очень просто. У меня в лифчике зашито кольцо: полтора карата, чистый камень, без изъянов. Смешной маленький капиталец, всю войну храню. Сын одного ювелира у меня верхом катался, и когда началась война, сказал, чтобы купила что нибудь, что всегда имеет цену, он мне выберет и уступку по дружбе сделает. А я последнего жеребенка тогда продала как раз, ну и вот ... Тогда кольцо стоило сотни, а теперь -- тысячи ... может быть, для американцев можно будет нарисовать что нибудь, Викинг? Может быть Разбойник даст авансом, потом отработаю? И в конце концов -- если действительно эмигрировать потом, так хоть за какие нибудь деньги и продать можно, а пока... -- Безумные идеи и такие же люди меня всегда привлекали, кунингатютар... Сумасшествуйте, моя поддержка вам обеспечена. * * * Так и началось. Да, бауер знал. Домик лесничий выстроил давно, для охоты, уток тут было много и вообще дичь. Теперь он умер, а вдова его на старой квартире в городе живет. Сын кажется в плену или погиб, а дочь работает где то. Участок за домом небольшой -- два тагеверка, пожалуй, озерко тоже, болотце осушить надо, дренаж проложить -- кто это делать будет? И к чему это ауслендерам? -- У меня у самой усадьба была -- твердо сказала Таюнь. -- Там, на севере -- за Восточной Пруссией. Восточной Пруссии в Баварии не любили, так и называли "свинские пруссаки", но Балтика -- совсем непонятно, а твердый выговор балтийцев сразу связывал их с Пруссией. Для крестьян же пусть и беженец, но хозяин в прошлом звучал убедительнее. ... В окне с кухонными занавесками до половины стекол виднелась только верхушка чахлого куста бузины, и косая половина обрушенного дома рядом. А ведь в охотничьем домике сирень цветет, травой пахнет! Но хозяйки живут здесь -- среди старомодной добротной мебели с лоском не одного десятка лет. На буфете -- багровые бока глиняных яблок на чугунном блюде, и корзиночка альпийских фиалок из воска. С них тщательно стирается пыль -- и все таки они пахнут пыльным городским запахом унылой жизни. Хозяйка -- недоверчивая, болезненная старушка. Она не заглядывала на это болото даже и когда муж был жив, там только он со своими друзьями -- охотниками бывал ... Сдать в аренду? Продать? Нет-нет, сейчас не такое время... ничего нельзя знать, и может быть никаких таких сделок заключать не разрешается, чтобы продавать имущество, тем более иностранцам... Но зато дочь: деловитая, бойкая, соображает быстро. Ее "военный жених" только что вернулся, он радиомеханик, может мастерскую открыть, только немного денег нужно, и со свадьбой поторопиться лучше... Какой то там клочок земли на болоте, разваливающийся домишко -- кому это нужно? Девочкой отец взял ее с собой как то, так комары искусали так, что больше никогда... только продать, конечно, и никакой аренды .А вот насчет цены... Цена вырабатывалась целый вечер, потому что двойная: по официальному договору у нотариуса 45 пфеннигов за квадратный метр, два тагеверка -- две трети гектара -- пять тысяч марок. В неофициально составленной бумажке перечислялась поставка на свадьбу: кофе, жиры, сахар, мука, какао, шпек. На это еще тысячи четыре. Но Разбойник загнал кольцо за десять тысяч: хватило. -- Два тагеверка -- это по нашему -- два пурных места! Ай да Ди-Пи! Помещицей заделалась! Лягушек разводить там будете -- а ведь это идея, французов здесь достаточно, они лягушек едят. Следующий раз, когда корову покупать буду, пригоню ее вам, подкормиться на свежей траве, и кроме того ... операции легче делать, и вам сразу доход. А рыбу ловить в озерке можно? Если есть, то есть? -- Я туда лебедей пущу ... -- Лебединое озеро, дорогая, это балет! Может быть, еще замок там выстроите, раз уж развалина имеется? -- Совсем не развалина -- только крыша протекает, и окна одно безобразие, гляделки, а не окна, но зато электричество есть -- удивительно. -- В своем доме, говорят, и стенки помогают, а если под крышу зонтик подставить... у меня есть один, совсем немного дырявый, я вам пожертвую ... -- Скажите Сашке-вору, чтобы вам джип свистнул, сообщение наладить на ваши чортовы кулички! -- -- комментарии друзей, качающих головами. Свихнулась женщина, что поделаешь! Сообщение налаживалось с трудом, как и все остальное. Сперва Таюнь нажимала на педали старенького велосипеда, подвязывая его иногда веревочками, особенно перегруженный багажник. Устройство "усадьбы" шло толчками самых невероятных сюрпризов, развлекались все знакомые и друзья. Интересно все таки: совсем ненужная вещь превращается прямо в драгоценность: кусок стекла, банка краски, старый шкаф -- а о том, что из развалин натаскивалось, и говорить нечего: фрау Урсула разрешила сперва в углу двора свалить, пока нашли грузовик для перевозки кирпичей, балок, жести какой то. И чего только не бывает в наше сумасшедшее время -- забавно просто! -------- 11 Еще два-три года -- крохотные черточки на той стене Дома Номер Первый -- помните? -- с которой началось. Их совсем не видно -- как прокатившихся капель дождя на штукатурке, совсем еще новой. Может быть, легкая тень только, скольких дней, из которых запомнились немногие? -- Мысли, с которыми встаешь утром -- и ложишься вечером; старания, заботы, разочарования и надежды, осколочки мечты, счастья, тоски -- жизнь, каждодневная жизнь нескольких лет -- каждого из нас. * * * Демидова уже года два, как переехала в лагерь ди-пи под городом, и живет в чистенькой комнатке около амбулатории. Работает за жалованье в лагерной канцелярии: запись желающих на всевозможные курсы, ремесленные и технические. Учатся там немногому, но для переселения помогает, а ей интересны встречи с людьми. После девальвации германской марки жизнь начала налаживаться. Черный рынок еще существует, но больше для золота и долларов. Американские сигареты перестали быть денежной единицей, и превратились просто в товар, который можно покупать из под полы дешевле. На немецком рынке стало появляться почти все: материи и мясо, ликеры и посуда. Продовольственные карточки отменены. Заводы и фабрики, хотя бы мыльного порошка, перестали взрываться. План Моргентау о превращении Германии в картофельное поле отменен, в силу вошел план Маршалла -- о восстановлении. Развалины убираются. Повсюду крохотные мастерские -- кое как собираются материалы из еще не уничтоженных военных запасов или разгромленных свалок. Главный капитал предпринимателей -- оптимизм и упорная работа -- самое необходимое, в сущности, для жизни. Комнатка Демидовой убрана белым и оливково-пятнистым парашютным шелком, наследие Разбойника: белая занавеска с зеленой шторой на окне, зеленое покрывало на койке, унылый лагерный шкаф покрашен белой масляной краской, к выбеленным стенам прикреплены букеты из сосновых веток. Есть даже несколько странное сооружение, гордо называемое письменным столом, и над ним висит на стене стеклянный ящичек с бабочками -- подарок читателя -- энтомолога, перед отъездом. Да, эмиграция за океан действительно началась. В канцеляриях ИРО задаются бесчисленные вопросы, пишутся такие же бесконечные анкеты, достаются "эффидевиты", и идет порядочная спекуляция "легкими". "Легкие" -- это рентгеновский снимок их -- без пятен. Оказалось, что у многих не только пятна на совести, о которых они сами то знают, -- но и на легких, о чем искренно не подозревали всю жизнь. А иногда простуда, случившаяся лет двадцать или тридцать тому назад оставила после себя пятно, по которому совершенно невозможно разобрать -- туберкулез это, или нет. Жену, мужа, родителей или ребенка нужно поэтому "отставить" от эмиграции на испытательный срок. От этого часто разбиваются семьи, заключаются фиктивные браки (впрочем, и по другим причинам); за легкие без пятен -- платят, хотя не так уж много. По новым предписаниям пребывание в армии -- любой -- тоже не считается уже преступлением -- выдачи прекратились (несколько американских журналистов, во главе с Элеонорой Рузвельт и Юджином Лайонсом, подняли наконец кампанию в печати, и параграф Ялтинского договора о выдаче был обойден: американские власти стали смотреть сквозь пальцы, а умудренные ди-пи -- врать еще вдохновеннее). Не считается также больше преступлением родиться в Киеве или Смоленске -- "старая эмиграция" упала в цене. Интеллигентные профессии, в особенности актеры, журналисты, профессора -- большой минус, усугубляемый еще и возрастом. Выше всего ценятся мускулы и техника, до-тридцатилетняя молодость и... дети: семья с детьми -- надежный элемент, который пойдет на все, чтобы пробить себе дорогу. Толпы серых людей в серых коридорах, тщетно старающихся объяснить что-то малопонимающим чиновникам; люди запуганы собственным враньем, к которому их вынудили, сбиты с толку непониманием, и не имеют ни малейшего представления о тех странах, куда они стремятся по принципу: куда легче попасть. Главное -- уехать. Главное -- начать какую то жизнь, где то. Оставаться -- страшно. Но громоздкий, ультра-бюрократический, чрезвычайно усложненный аппарат по эмиграции все таки работает, громыхая предписаниями, которые меняются каждые несколько месяцев, цепляясь за все по пути, в том числе и за собственные винтики, перемалывая номера анкет -- и несмотря на все бремя многолетних ожиданий, несправедливости и глупости -- делая беспримерное в истории человечества дело -- расселение по заокеанским странам нескольких миллионов беженцев из разгромленной Европы, и содержание их до этого в лагерях. Медленно, но верно их сажают в крытые брезентом грузовики или заржавленные автобусы, и везут на вокзалы, грузят в вагоны, выгружают на пароходы, укачивают в океанах, за которыми на неведомых берегах маячит странное слово: свобода! В бело-зеленой комнатке Демидовой очередной посетитель: высокий и плотный, широколицый, серьезный, на голове серебристый ежик: инженер-латыш. -- Вот, Демидова-кундзе, -- говорит он, обстоятельно усаживаясь, -- зашел проститься. Удалось по ихнему супер-интендентом, а по нашему дворником к кому то наняться. Дают квартиру, а у меня, вы знаете, два сына есть. Ну, на нашей даче в Булдури я сам все ремонты делал, думаю, что и с американским домом на первых порах справлюсь, жена подработает что нибудь, дети учиться пойдут, а потом, когда языком основательно уже овладею -- инженеры или хотя бы техники им тоже нужны. А как у вас с эмиграцией ... ? Все еще мужа дожидаетесь? -- Да, все еще. Если не погиб -- то в Советском Союзе. В Красном Кресте справлялась -- там таких запросов, как мой, -- миллионы лежат... когда нибудь докопаются. Может быть, и вернется -- Бог знает. -- Ну, а если бы вы пока уехали, а потом, если бы, даст Бог, в живых окажется -- выписали бы его? -- Тоже попробовала, потому что розыски можно и из Америки вести, и денег больше будет -- но и тут не повезло. У меня два раза воспаление легких было, и сказали, чтобы на повторный снимок только через три года явилась, много пятен -- и так неловко получилось, что теперь и не подсунуть других легких за сто марок ... -- Вай-вай -- качает головой инженер. -- Ну, пока вы здесь в канцелярии работаете, жить можно. -- Пока что. С пайка меня сняли, потому что от эмиграции отставлена, за комнату плачу, но это не страшно. У меня другие планы. Я всегда типографским делом очень интересовалась, потому что на литературные заработки в эмиграции даже похоронить человека нельзя, не то, чтобы прожить, и знаю его. Сейчас присмотрела один линотип, и если удастся починить, то в небольшой компании попробовать можно, главным образом с немецкими шрифтами, конечно, не только с русским... Демидова начинает рассказывать, увлекаясь, и инженер одобрительно качает головой. Да-да, отчего же... разумная мысль, если удастся ... -- Ну, а теперь я вам скажу, зачем пришел, кроме того, чтобы проститься. Укладывали вещи, часть роздали, часть просто выкинули, а вот это на дне одного чемодана завалялось, и я вам принес -- по вашей части. Бювар из мягкой кожи удивительно синего, поющего цвета, с тиснением по коже золотом, ренессансные завитушки. -- Какая прелесть -- ахает Демидова. -- Но дорогая вещь ... -- Бювар вам на придачу. Дело в рукописи, и даже не в ней... В бюваре стопка четко исписанных страниц. -- Видите, Демидова-кундзе, это целая история, и вам, писательнице, может быть интересно. Когда мы бежали осенью сорок пятого года из Тюрингии, потому что туда товарищи пришли, то знаете, как было... кто на буферах, на крышах поездов, если они шли... мы сидели на платформе одного товарного поезда часов десять, не знали, пойдет ли, и куда. Где то за Вюрцбургом было, не помню точно. Между прочим, нас там много сидело, и ваша знакомая одна, тоже рижанка, художница, она в Риге лошадей на Биненмуйже держала ... -- Таюнь Свангаард? -- Да, но я тогда с соседкой ее разговорился -- рыженькая такая, фамилию не знаю, но рижанка тоже. Мы их обеих попросили пройти к американцам, спросить их насчет поезда, они соскочили и пошли в разные стороны, американцы слева и справа по путям проходили. Свангаард подальше отошла, а эта рыженькая еще не успела, как поезд тронулся вдруг. Ну, они увидели, конечно, бросились обратно бежать, а повсюду рельсы, шпалы, бежать трудно, Свангаард отстала, а рыженькая успела подскочить, только не к нашей платформе, а сзади, и то ли там людей не было, чтобы помочь, подхватить, или не заметили, не успели, только она крикнула -- и упала, не кричала больше. Поверьте, что первое что хотел сделать -- сам за ней броситься, но поезд пошел быстрее, жена, дети в меня вцепились, плачут, кричат... А чемоданы их остались на нашей платформе. До сих пор помню -- у Свангаард синий был, и синяя сумка с пальто. Когда мы добрались сюда, я сдал ее чемодан на главном вокзале, немцы народ порядочный, думаю догадается спросить, когда доберется, знала ведь, что мы в один город едем. А чемоданчик этой рыженькой я себе оставил. Только документов там не было, я наводил справки, в комитете, и в Красный Крест обращался -- никто не отозвался. По запискам выходит, что у нее сыновья были -- или она их тоже выдумала? Я их два раза прочел, пока понял: вела она с горя совсем особенный дневник: не прошлое вспоминала, а как будто будущее, как сегодняшний день описывает, день за днем. По английски это "вишфулсинкинг" называется, желаемое за сущее принимать. Пишет, как возвращается в освобожденную Ригу, начинает новую жизнь. Большая семья, видно, у нее была, сестра, племянницы -- а никто не отозвался. Может быть, тоже погибли. Я теперь уеду, на новом месте хлопот не оберешься. А вы может быть обработаете как нибудь, напечатаете. Вдруг, тогда и отзовется кто нибудь. Кто ее тогда похоронил -- неизвестно... а она свою мечту так описывала, что видишь, в руки взять можно просто. Много пришлось пережить, но есть вещи... жена тоже читала, плакала. Вы сделаете, что можно, я вас знаю ... * * * Разбойник переехал из Дома Номер Первый в хорошую меблированную комнату, в квартире с ванной. На нем хороший костюм, и он не носит больше брикетов в потрепанном портфеле, зато жена носит золотые браслеты. Деловой размах у него еще шире, но дела -- совсем темные. Об эмиграции он не думает. Вот еще, лес в Канаде рубить! Деньги и здесь делать можно. К сожалению, он понимает это буквально. Приходят теперь к нему немногие. Трамваи и автобусы ходят регулярно и часто, расстояния сократились -- отдалились люди. В конце сорок пятого был общий провал на дно, -- карабкались вместе, -- теперь у каждого свой путь или метания. Путь один: эмиграция. На таких, как Таюнь Свангаард -- купить развалину и всерьез жить в ней! -- смотрят с обидным сожалением. Правда, муж у нее пьет и не работник, но ... Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его? "Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше... * * * Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон. Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала: -- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ... Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась: -- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик... Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой. У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю. Таюнь часто заглядывала в лагерь: навестить знакомых, прежде всего Демидову, узнать новости: кто едет, посмотреть спектакль неплохой драматической труппы, боровшейся со всеми недостатками барачной сцены, костюмов и с непомерными самолюбиями режиссеров и актеров: все подряд были в прошлом в Художественном театре, и каждый доказывал, что кроме него, никто не мог быть. Летом лагерь с его немощенными улицами между рядами бараков, пылью, щебнем, облупленными стенами, развешанным повсюду бельем и вонью из примитивных уборных угнетал своей убожестью. Но зима принаряжала снегом, закутывала помойные ямы и километровые пустыри, дым из труб стлался над белыми крышами теплым уютом, на снегу скрипели сапоги мужчин, половина их носила казачьи кубанки и меховые шапки, и все это, обжитое уже, напоминало чем то русскую деревню с таким же вот леском поодаль, за снежным полем. -- "Вьется в дымной печурке огонь -- На поленьях смола, как слеза" -- напевает Платон, подкладывая дрова в печурку. Таюнь, как всегда, отмечает про себя: черный цвет жести, блики оранжевого огня на жирной копоти, -- вот особенно в этой проржавевшей щели... можно использовать сюжетом для рождественской открытки. Старое немецкое издательство, выпускающее детские книжки и открытки возобновило теперь работу, и ей удалось пристроиться: берут почти все рисунки и акварели, сто марок за эскиз не так уж много, но на три рисунка в месяц уже жить можно, а они пока берут и больше ... -- Куры начали нестись! -- торжественно объявляет она и в доказательство вынимает три яйца, уложенных в коробочку с сеном, как конфеты. -- Подумайте, так рано, еще до Рождества! Это потому, что я так утеплила курятник. -- Такие помещицы, как вы, сами в них на зиму перебираются -- лениво тянет Платон. -- Чем же вы его так сельскохозяйственно утеплили? -- Сейчас он заведет Таюнь -- бормочет вполголоса, но чтобы все слышали, фыркающая Оксана Демидовой. Оксана перебралась в лагерь больше по лени. С тевтоном Гансом она давно рассталась, и в Дом Номер Первый больше не заглядывает. У нее есть эффидевит в Америку, работа на спичечной фабрике -- обычный этап эмигрантов -- ей обеспечена, а пока она рисует и дальше свои маки и розы, и начинает подумывать о настоящей картине даже -- очень уж соблазняет этот прохладный свет окна на север в угловой комнатке барака. А других забот в лагере нет, едой она никогда особенно не интересовалась, дров хватает, картины продаются, и она уже стала раздумывать -- чего бы купить, чтобы стоило увезти с собой в Америку, но пока копит доллары, всегда пригодятся. Гораздо серьезнее вопрос: обрезать ли ей косы, или нет? Кос в Америке не носят, она спрашивала даже в ИРО, а с другой стороны жаль: они теперь как шелковые стали, венком вокруг головы. -- Во-первых, у меня уже есть усадебный опыт -- возмущается Таюнь. -- Но нет кирпичей. Сколько ни таскали, все мало ... -- Зато есть полезные советы -- и мысли. Сарайчик, правда, был с самого начала, но весь разваливался. Вбиваешь гвоздь -- и боишься, что подпорки рухнут, крыша на голову свалится. Пани Ирена по своим китайским образцам надоумила: камыша на болоте -- сколько угодно. Я его два дня подряд резала, сушила, связала проволокой в маты, стенки обложила, глиной подмазала, потом еще ряд, еще... и штукатуркой сверху. Теперь стенки толстыми стали, и в курятнике теплее, чем в доме. -- Великий человек на малые дела! -- насмешливо отзывается Платон, вспоминая, как провожал однажды пани Ирену к Таюнь, и та заставила его вбивать эти самые гвозди... Нет, один раз намахался и хватит, больше его в эту карманную усадьбу никакими обедами не заманишь, хотя пироги она действительно умеет делать... -- Оскара Уайльда -- задумчиво говорит Демидова -- читали наверно все. Но большинство знает его "Портрет Дориана Грея", сказки, ну еще балладу Рэдингской тюрьмы. Поверхностно считают эстетом и только. А мне кажется, что я действительно поняла его как следует только после "Де профундис" и "Разговоры с другом". Особенно вторая книга -- философский диалог. Поразило утверждение: литературные типы создаются не столько, как отражение жизни, сколько литература создает их, предвосхищая имеющее быть, и потом жизнь, в подражание, выявляет их по литературным образцам. Уайльд конечно немыслим без парадоксов, но почему парадокс не может быть истиной? Только потому, что она кажется нам поставленной вверх ногами, не освоились с ней, не видим по первому взгляду? -- Это вы к чему? -- спрашивает пани Ирена, настораживаясь. Она давно уже заметила синий флорентийский бювар с золотым тиснением, на видном месте. -- Новое написали? -- Оксана проследила ее взгляд. -- Нет, не я, это странная история... Помните, Таюнь, вы рассказывали, как попали сюда осенью сорок пятого года, потеряли по дороге свои вещи, потому что соскочили с поезда и спрашивали что-то у американцев ... -- Пошли вдвоем с соседкой по платформе, и поезд пошел вдруг, но ей удалось вскочить, кажется, а я... -- Нет, она так же не успела, как и вы... Теперь я узнала, что один из ваших попутчиков сдал ваш чемодан здесь на вокзале, а ее оставил себе, и в нем вот этот бювар был... -- Как же она? -- Сорвалась, когда пыталась взобраться на идущий поезд, и только раз крикнула... Лаздынь-кунгс сказал, что все это время разыскивал ее родственников, но никто не отозвался... он уехал теперь в Америку, а записки ее в этом бюваре оставил мне. Когда соберемся все, прочту, только выдержки вкратце, чтобы вы поняли, в чем дело, подробностей здесь слишком много, а имени ее не осталось, но хочу сказать: если бывают поэты в жизни, которые не стихи пишут, а жизнь творят, как песню -- то вот она из них. И это не мемуары. Написано, судя по всему, в сорок пятом году, когда она осталась одна. Муж, очевидно, был убит, или пропал без вести, а сыновья -- Веселка, от Всеволода уменьшительное наверно, и приемный -- Ларик, от Лариона, -- где то на фронте еще. О том, что союзники всю Восточную Европу, в том числе и Балтику, отдадут большевикам, она конечно не думала. Эти записки -- рассказ о том, как вся семья собралась понемногу, и они вернулись домой, в освобожденную Латвию -- да, она рижанка невидимому. Конечно, сплошная мечта и лирика, но я не могу отделаться от мысли: если человек рассказал о своей жизни, какая была, и умер -- все понятно. Если он сочинил утопию о фантастической жизни никому неведомых людей в будущем -- тоже. Но если она продолжила свою жизнь дальше, и дневнике настоящего, и погибла, не успев пережить, то эта жизнь -- осталась как то, -- кому? чья? Осталась в бюваре? -- Причем тут метафизика. Возьмите Коренева: три года ждал эмиграции, брат его выписал, месяц тому назад получил все бумаги, наконец, направление на пароход -- и умер от удара. История не такая уж обычная, но не замечательна ничем. Насмешка судьбы. -- Вот прочту, -- все, кажется, собрались? -- тогда вам может быть понятнее будет. Начинается с того, что она возвращается с обоими мальчиками и подобранной где то украинкой -- Гапкой, из остовок, вероятно, в товарном вагоне в Латвию. Получили целый вагон потому, что везут всевозможные вещи для хозяйства, двух казачьих лошадей и даже какой то племенной скот. Рассуждение здравое: "... большевики все, что возможно разграбили и уничтожили. А мы хотим иметь свой дом. Меня, мальчики, с Викой, теткой вашей, всегда тянуло к земле, может быть потому, что выросли на ней, не могли примириться потом с коробками городских домов. Настоящее место человека -- под солнцем, в саду. Вика, когда вышла замуж за своего "Добрыню Никитича", как вы прозвали его, арендовала ту усадьбу, где мы так часто бывали, Веселка, но ты не знал, как она билась, пока все наладила, и я помогала... А когда мы обе скопили достаточно денег, что бы купить усадьбу -- Балтику заняли большевики. "... Объяснять надо Ларику, он приемный. Сын советского бухгалтера, когда вошли немцы, он отбился от родителей в бегстве, вот и приютила его. Младше Веселки на два года. Сперва был таким недоверчивым и робким, не понимал простых вещей, потом привязался. У Веселки давно нет отца, пусть хоть брат будет. А ты мой любимый, еще неизвестно где, но мы увидимся -- в белом доме. "Да, я -- неискоренимая провинциалка. Хочу иметь гнездо. Пусть мальчики выучатся ценить свое, а не покупное. Пусть в любой современной жизни у них будет крепость с нерушимым укладом и традициями, и красота -- во всем. У меня нет талантов. Знаю языки, долго работала в лесной фирме, теперь она возрождается снова, будет хорошее место, приличный оклад, могла бы взять квартиру в городе, без хлопот. Но я хочу создать хоть что-то, а дом -- это творчество, и уже очень много. И когда я закрываю глаза, и вижу перед собою теплую, пронизанную солнцем зелень гороха на грядке, смеющееся в нем лицо Веселки, мне кажется, что я держу в руках солнце... "... Мы в Риге! Пробежать бы скорее по знакомым улицам, зайти во все привычные дома, увидеть старых друзей, и себя самое с ними, как тогда... Боже мой, ведь этого ничего нет больше, улицы изуродованы, дома разбиты, а людей нет... -- Мама -- Рыжик, не плачь, пожалуйста -- говорит Веселка, а у самого на глазах слезы. -- Ты ревешь, наш Ноев ковчег на запасном пути орет -- куда мы с ним? Не в гостиницу же? "Отправляемся на поиски. Сперва в милые заснеженные улички Торнякална, там найдется сарай для лошадей и вещей. Нашелся. И две комнаты у уцелевших знакомых. И старик Калнынь, бывший директор страхового общества. Он все знает... "-- Есть для вас подходящее, бесхозяйное имущество. Берзумуйжа. Когда то баронам Коорт принадлежала, но они после первой мировой войны уже там не жили. Километров пятнадцать, около Спильве ... "В понедельник начинается моя служба, а в воскресенье седлаем лошадей -- застоялись. Теплый мартовский день. Небо чистенько вымылось, надело кружевные переднички облаков, сияет солнцем. Кони чавкают копытами в месиве растаявших дорог. Ласково пушится верба на красных лакированных прутиках. Пахнет тающим снегом, обсыхающей землей -- весной. Пришлось проплутать, спросить почти некого. Далековато все таки. Впрочем, в Берлине по часу в вагоне подземной дороге сидишь, и ничего, а тут сперва на лошадях ездить можно будет, потом, может быть, автобус пойдет, или свою машину завести... Сворачиваем наконец к берегу Двины -- и вот он в саду, просвечивает колоннами крыльца. Ге-ть! -- кричу я, и мы несемся по дороге, по полю, через повалившийся забор. Да, это дом -- наш. Слезаем с лошадей, идем на цыпочках, чтобы не спугнуть тишину. Мальчики притихли. Двери заперты, ключей нет, но одно окно все равно выбито. В комнатах -- пыль, солнце, паутина и тишина. Колонки крыльца облупились, кое где цветные стекла еще есть. Широкая лестница из холля в мезонин. Стоят тяжелые шкафы и клочковатая мебель, но везде паркет, изразцовые печи. Обои висят клочьями, ставни оторваны... "Двенадцать комнат" -- считает Ларик. -- Неужели мы будем здесь жить только сами?" "А Вика с ребятами? Еще не хватит, вот увидишь!" ... Сад большой, на хороший гектар, много ягодных кустов, место для огорода. Столбы забора повалены, решетки заржавели, но сараи есть, а за ними луг, заливчик, островок даже в нем... кроликов разведем на островке... "Значит, берем, мама? -- выпаливает вдруг Ларик. -- Дворянское гнездо, как в книгах?" -- Дом -- развалина -- говорю я на следующее утро Калныню. Дешевле новый выстроить, чем починить. "Но он хитро подмигивает: "Оценка зависит от Бикерса." "Который Бикерс? Инженер? Я с ним в Берлине под налетами сидела" ... Бикерс помог. Дешевле нельзя оценить, гроши, даже на первое обзаведение деньги остались еще, и мне аванс обещали дать большой на устройство... Мальчики стараются во всю. Засеяли поле, раскопали огород, несколько комнат починено, чердак выметен. Соседние хуторяне -- ограбили их дочиста -- приходят просить лошадей для работы, и за то помогают тоже. В моей фирме получила все доски, фанеру -- куда лучше обоев, обиваю стены панелью, золотится под лаком. Надо успеть -- к первой Пасхе на родине, после стольких лет, в своем доме. "Мне жаль людей без праздников. Они гордятся тем, что могут обойтись без них, или устраивать, когда захотят, не по календарю. Неправда. Просто у них серая, скучная и унылая душа, не знающая ни тепла, ни нарядности. Нужно расцвечивать жизнь... Полчаса считаю на бумажке. Благоразумнее было бы купить сенокосилку, но... я достаточно благоразумна и в будни. Вместо нее купили старую извозчичью еще пролетку. "В Страстной четверг уборка кончена, в отполированных стеклах блестит вечернее солнце, новые занавески торжественны и белеют пышно. "Помнишь, Ларик твою первую Пасху в Риге, в сорок первом? Мы с Веселкой пошли на Двенадцать Евангелий, а ты проводил нас до собора, сам жмешься у паперти -- и ни шагу дальше? Я не настаивала, конечно ... -- Как мне хотелось тогда пойти с вами -- вспыхивает Ларик. -- Я ведь никогда не был до того в церкви, и не мог понять -- как вы, и остальные не боитесь идти, зная, что вас возьмут на учет, и там не весело совсем, вы все плачете. "Тогда страшное время было, советская оккупация. И теперь в тот же собор, только совсем иначе... "После службы останавливаюсь на паперти. Так же, как помнила все эти годы: синее небо в лампадках звезд, цепи оранжевых огоньков растекаются в вечернюю синь улиц. Хочется закрыть огонек ладонью, чтобы она потеплела от огня, не задуло свечи. Но у нас красивые фонарики из цветных стекол -- чуть ли не сотню нашли на чердаке, донесем живой огонь до дома ... и как теплеет вся комната от зажженной лампадки! Ларик в восхищении, никогда еще не видел. "Смотрите каждый за своей, -- говорю я. -- Дети боятся темноты. И у нас, взрослых, есть своя темнота, и чтобы не пугаться ее -- посмотришь на лампадку, и спокойнее станет. Горит -- значит есть тепло и свет." Из города привезла гиацинты, пахнет праздником, и шоколадные яйца, -- пахнут тоже! И когда в двух шагах от меня высокий белобородый архиерей торжественно поднимает руку и открывает золотым крестом кружевную решетку дверей, когда в гулкой тишине на остановившейся площади высоким истомленным всплеском падают слова "Да воскреснет Бог" -- я плачу, потому что годами ждала этой минуты. Плачу, потому что вижу за толпой не деревья бульвара, а ряды ушедших -- по ту и эту сторону. Плачу, потому что сподобилась услышать, что "расточатся все врази Его, яко тает воск от лица огня!" ... Воистину Воскресе! -- звенят каменные ступени крыльца. "Воистину Воскресе! -- разливаются гиацинты на пасхальном столе. Воистину! "Пригласила директора к себе на Пасху, ему очень понравилась моя усадебка. Очень удобно для маленькой лесопилки -- отделение фирмы, он дает мне кредит. Заведывать будешь ты, Веселка. Получишь гатер и грузовик, плоты разгружаются на берегу, готовые доски возить в город. А Ларик отправится осенью в сельскохозяйственную Академию, на садоводство и лесничество учиться, я знаю, к чему у него душа лежит, этим летом мы пустырь у луга в такой образцовый сад превратим...!" * * * Демидова остановилась, чтобы перевести дух. -- Сельскохозяйственный каталог с балетом пополам -- проворчал Платон. -- Руководство для поэтических хозяек, да вы еще своей лирики наверно подбавили. Откуда у нее шоколадные яйца в разгромленной стране появились? И вообще все как по щучьему велению ... -- Вот у Таюнь в ее домишке тоже все как по шучьему велению появляется. Только того труда, который в это вложено, вы не замечаете. Когда наша карманная помещица новым приобретением хвастается, я прежде всего подумаю, как у нее от него спина болела... а здесь -- мечта в чемодане, желаемое за сущее принимается, не забывайте. -- Лучше мечта в чемодане, чем совсем без нее -- вырывается вдруг у сидевшего в углу молодого человека, и Демидова внимательнее присматривается к нему. Кто привел этого странного мальчика? Зовут Сергей, бывший юнкер, кажется, из Италии, у Краснова был. Очень густые, откинутые с умного лба волосы, как шапка, лицо полудетское еще, глаза печальные и рот искривлен как то... надо будет поговорить с ним поближе -- решает она, и берется за страницы дальше. * * * "Троица. На скотном дворе желтые чирикающие пушки. На "кроличьем острове" машут веселые уши ангор. Две каракулевые овцы принесли двух ягнят, все на развод, будет стадо. В Балтике еще никто не разводил их, но я знаю, что им надо. А в цветущие сиреневые кусты зарыться хочется ... "Опять дождик" -- говорят уныло в городе. А как мы радовались, что пошел дождь! На поля, огород, сад! Небо низко улеглось на землю, закутало все туманом мелкого, теплого, серенького, как шкурка, дождя: Как пахнут даже дороги! Как хорошо сидеть за столом, сражаться с телефонами, смотреть в перерывах на потускневшие стекла и мечтать, что вечером можно будет пройтись по шумящему саду, вымокнуть в траве, и потом переодеться, затопить камин, слушать дождь ... Но помечтать не пришлось. Раздался звонок и совершенно неожиданный голос Вики произнес: "Рыжик, слава Богу! Мы приехали и сидим на вокзале. "Конечно, шеф дал мне свой автомобиль и отпуск на этот день. На вокзале -- пыльная, несмотря на дождь кучка сбившихся птенцов-ребят с измученной Викой и устало-радостная улыбка Добрыни Никитича. Так уж повелось за ним это имя, хотя он только Никитич, за то по облику -- былинный богатырь. Правда, теперь от былинного осталось только "было", но надо оправиться, и тогда мы еще поработаем... Теперь мы все вместе. Только тебя еще нету, любимый мой. В саду остро пахнет землей, цветами, мутные от дождя ветки тычутся в окна. В старом белом доме детское топанье, голоса, смех. Еще путаются в дверях и комнатах. Может быть, завтра будет солнце, или снова пойдет дождь. Все равно. В белом доме -- мечта, ставшая счастьем. "... Да, новоселье должно праздноваться на Иванов день. Самый большой праздник северной весны. Как жалко и пусто было в Германии среди давно уже скошенных полей в этот день, без белых ночей, костров и домашнего пива! "Программа грандиозна -- это еще и рожденье Веселки к тому же. Добрыня Никитич привозит новенькие, приятно пахнущие свежим деревом бочки и растит солод. Вика наварила несколько "колес" Ивановского сыру. Два дня подряд печем пирожки и печение. Навезли хворосту на громадный костер, подвесили на шестах смоляные бочки, и телега дубовых листьев: плести венки и гирлянды. С моря будет виден наш костер! "Раз традиции, значит, по обычаю -- в Вечер Трав я отправляюсь в город продавать зелень -- заявляет Добрыня. -- Катюшка, ты со мной на возу. "Ох уж, и огрею я тебя калмусом!" Объясняем недоуменному Ларику. Двадцать второго июня -- Вечер Трав в Балтике. На набережной, на всех площадях в городе -- приезжие хуторяне, с цветами, венками и пучками аира -- калмуса на продажу. Тут же бой цветов и народное гулянье. Иванов день празднуется три дня. Вся Рига на пристани -- первый настоящий вечер трав за столько лет! Дети в пестрых бумажных коронках и венках, у всех в руках цветы и аир -- узкие зеленые листья пахнут так свежо и сладко речной водой и лилиями, плещутся, бой пучками калмуса в разгаре, "Лиго" -- ивановские песни звенят на каждом шагу, сама Двина смеется солнечной рябью, даже на старых башнях города висят гирлянды -- или кажется так?... Потом мы катались по Старому Городу. Улицы неузнаваемы: Рига всегда была немного чопорной, а теперь завалена цветами, под ногами хрустит калмус, под липами бульвара хорошенькая цыганка продает цветы и гадает, повсюду поют и танцуют, на всех площадях оркестры... В бледных сумерках Ивановой ночи с засыпающими на сене ребятами мы вернулись домой. Поющий город затихает отодвигающимися домиками предместий. Заря дрожит светлой полоской за лесом -- с другой стороны неба алеет уже рассветная заря, звенит тишина, и в лесу разворачиваются с тугим шелестом веера папоротника, на которых завтра в полночь вспыхнет огонь-цветок. Вечер трав, чудесная моя земля -- слышишь?! "На следующий день с утра солнце, конечно. К дверям прибиваются венки из дубовых листьев, развешиваются фонарики. Веселка превратил старую лодку в гондолу... гости со всех сторон. Набираю кампанию в лес -- за Ивановой травой, я уже присмотрела болото, где она растет: вроде дикого горошка, но гораздо больше, и с одной стороны цветы ярко-желтые, а с другой -- сине-лиловые. Набираем охапками, чтобы опахивать ею скот и дом -- класть на порог, чтобы добрые духи охраняли домашность ... Лиго -- звенит с соседнего хутора. -- Лиго -- откликается на реке. Лиго! Вечер Ивана Купала! Лиго! Ладо-Лель, весенний, могучий, славянский бог Ярило, хмельной от росы полевой, от цветочного меда -- и от любви, конечно... Алексей, молодой актер, картинно останавливается на ступенях террасы и запрокидывает голову: "Верит народ, что велик Гром Гремучий каждую весну просыпается от долгого сна, и сев на коней своих -- сизые тучи -- хлещет золотой возжей-молоньей Мать Сыру Землю... Будит та стрела и мертвых в могиле... Ходит Яр-Хмель по ночам, и те ночи хмельными зовутся. Но кого Ярило воззрится, у того сердце на любовь запросится ..." декламирует он стихотворение в прозе Мельникова-Печерского -- Ивана Купала такой же русский праздник был, как и латышский ... За садом взвивается ракета. Идем всей гурьбой на костер -- будем прыгать, в горелки играть... из смоляных бочек летят огненные искры, Добрыня разносит кувшины с пивом... только утром раскладываем гостей -- в комнатах, на сеновале... мы с Викой просто валимся с ног от усталости. Тяжело хозяйкам выдержать такой праздник, но зато как хорошо! "... Отдыхаем на следующий день после обеда с громадным тортом и свечами, в честь Веселки. "Ну вот, -- говорит он, солнце повернулось теперь на зиму, давай строить новые планы." "Все очень ясно. Добрыня Никитич будет заниматься нашим сельским хозяйством, ты на лесопилке, Ларик в саду, Вика по хозяйству дома, и я помогу конечно, после службы ... скоро начнутся печенья, соленья и варенья. Бочками заготовим на зиму, это не консервы фабричные! Следующий праздник -- Жатвы, осенью, разукрасим сноп, и оставим его на чердаке до Рождества, пойдет на елку птицам. У камина будем яблоки печь... Труднее всего придется вам, мальчики, во время войны вы от рук отбились, видели слишком много страшного, привыкли к незадумывающемуся над завтрашним сегодняшнему дню. Браться за книги, учиться, будет скучно, но мы позолотим пилюлю. Главное, что дом, это не просто хорошая квартира... Вы очень молоды, вам трудно отступить на шаг назад, посмотреть на последние тридцать лет. Сейчас кончилась вторая мировая война, а конец старой культуры начался вот эти тридцать лет тому назад. Это не значит -- мирное доброе старое время, не значит, что все было прекрасно раньше и все люди были ангелами. Но к тем людям, которые считали себя человеком, раньше прививались определенные понятия и предъявлялись очень строгие требования. Были устои, была этика и традиции, жизнь строилась на них. Теперь этика утрачена и традиции уничтожены, жизнь стала не строительством, а разрушением. Переходные эпохи очень интересны -- для историков, -- но не для эпигонов. Вы, двадцатилетние -- осколки старого, врастающие в новое. Надеюсь, что доживем до нового солнца, но сумерки тяжелы, особенно, если мы не стоим крепко на ногах, и каждый невежда, каждый хам может загнать нас в угол. Вот потому белый дом, который мы строим -- это крепость, символ. Из него идет тепло -- от лампадки, от ковров и цветов, от того, что мы бережемся, чтобы не запачкать сапогами паркета, не оскорбить цветы в вазе грубым словом. От того, что каждый старается внести в него самое красивое и лучшее, думает о других, и учится терпению, долгу, и радости. Вот в чем смысл дома... а теперь просто помечтаем. Скоро будет чудесная, золотая осень, с веселой рябиной в саду, вечерами у камина, и снег, наконец, белый, как дом, ласковый, как кот, танцующие звезды Рождества... Мы поедем в город на рождественский базар для настроения, будем золотить орехи и шишки, на елку до потолка, запечем золотую монету в пирог для святочного короля, и первое Рождество в белом доме будет, как соната Грига, как снежная песня ... Аминь, что значит: да будет так"! * * * -- Вот и все -- устало сложила Демидова листки. -- Круговорот года закончился. Жизнь тоже. А мечта -- нет. -- Картину нарисую -- вздохнула Таюнь. -- Как она выглядела? Сухие разъездные пути, синие рельсы, песок, щебень -- и над этим, поверх, белый дом в сирени, а на первом плане ее ... -- Окровавленную, на рельсах? -- Демидова, как хлыстом ударила -- кое-кто из слушателей пожимал плечами над "балетом" -- это она чувствовала. -- Если мне удастся напечатать когда нибудь ее записки -- я прибавлю к ним мое послесловие. Да, лирика. Я видела достаточно, как насиловали, издевались, чекисты и гестаповцы, уроды и психопаты, предатели и убийцы ... кровь, кровь и грязь без конца. Но если писатель изображает только ужас и мерзость, то что он дает этим? Ужас перед ужасом? Толчок в бездну из страха перед нею? А на что опереться, на что надеяться, во что же верить тому, кто читает? Выходит, значит, что чем сильнее талант, тем сильнее он выбивает почву из под ног и толкает -- куда? Нет, я знаю, что у меня недостаточно сил, чтобы крикнуть достаточно громко, но сколько хватит этих сил, несмотря на все, что я видела, именно потому, что я видела и пережила с открытыми глазами, не пряча голову в песок, я повторяла и буду повторять, как вот эта безвестная, рядовая женщина, средний маленький человек, не обладавшая никаким талантом, кроме своей мечты, то же самое: Ларики и Веселки, Добрыни Никитичи и Вики, и вы, безымянные -- все -- не забывайте о белом доме! Сегодня или завтра, здесь или там, и еще где нибудь -- стройте! Складывайте мечту по кусочкам, потому что она должна стать жизнью, и она -- главное. Не все же погибнут. А у тех, кто не погиб -- должен быть дом. -------- 12 -- А ведь этот Сергей -- тот самый, с сиреневым букетом был -- я узнала его -- шепнула Демидовой пани Ирена, уходя, и та, уставшая от чтения, ничего не поняв, понимающе закивала головой. Иногда голова распухала, как большая жалобная книга, в которую каждый старался всунуть свой листок: несбывшиеся надежды, потери, провалы, отчаяние, воспоминания. Жалобы у каждого, окрашены по разному. Иногда трудно переключаться от погибшего сына к обманувшей любовнице, от алкоголизма к истерике, от цинизма к глупости -- и встречаясь с человеком снова, сразу выхватить нужную страницу: привычки, несчастья, разноцветные ниточки. Впрочем может быть и хорошо, что голова наполнена этими судьбами до краев. Меньше места для мыслей о себе и -- одиночества, да и самообмана тоже. Сперва не могла придумать, как же рассказать мужу, когда тот вернется, как Маринка и Наточка на ее глазах погибли, побежали по улице после налета и попали под затяжную бомбу ... пальчики у одной на тротуаре остались ... потом стало думаться только, вернется ли он вообще. А то, как любила их всех, какой хорошей, полновесной была жизнь -- стало бесплотной тенью, будто и не было ее вовсе, от отрезанного ломтя и крошек не осталось. Нет, не жалоба это -- только пусто стало. Лучше подумать о чужих жизнях. Может быть, иногда и удастся помочь, хоть попытаться помочь... Она не удивилась, когда однажды вечером явился Сергей, смущенно и упрямо задержавшийся у двери, разминая в руках узкий сверток в тонкой бумаге. -- Вот принес вам ... розу. За то, что вы прочли тогда. Только одну, к сожалению ... -- Что вы, спасибо! Я уж и забыла, как они выглядят! Садитесь, а я ее сейчас поставлю... вазочки нет, но в стакан хотя бы... -- А почему в бутылку нельзя? -- строго спросил он, хмурясь -- тоже дурак, не догадался, что у нее и вазы может не оказаться, в бараке живет, надо было достать, чтобы по всем правилам... -- Поставить конечно можно, но это значит обидеть розу. Все должно гармонировать. Прекрасный цветок в бутылочном стекле -- это режет глаз, нарушается гармония. Молоко в бутылке, или водка -- в порядке вещей. А роза -- нет. -- Все на своем месте, и гармония необходима? -- Конечно, иначе плохо получается, искажается и одно, и другое. Сергей поднял голову и не мигая уставился на Демидову. -- Ну, а Бог тогда как же? -- То есть как? -- Я с вами поговорить пришел. Вы умная женщина, видели много, и... сказки пишете. Читал. Над одной плакал даже, не стыжусь. -- Таких слез стыдиться не надо -- тихо сказала Демидова. -- Знаю, что вы поймете, если и не смогу объяснить. Так вот я спрашиваю: вы говорите: гармония, чтобы все на своем месте, а куда же в нашей жизни, в такой, как она есть, Бога то поставить, в какую вазу Его всунуть, чтобы соответствие это было? Военнопленные лагеря видели? Доходяги ползали под конец, траву, листья жрали. А в концлагерях? А газовые камеры? А чекисты? Гестаповцы? А в Лиенце на Драве священников по голове дубасили, когда они с крестом на коленях умоляли не выдавать людей... а англичане, розовые и бритые, смотрели, как женщины с моста детей в Драву кидают, и сами за ними бросаются ... где же Бог? ("Пусть выкричится, бедный" -- думала Демидова, смотря, как у него сжимаются кулаки"). -- Вы сами то -- в Бога верите? -- спросил он упавшим сразу голосом. -- Не потому, что в сказках вы о Боге не говорите. Казалось только -- если не верить, то и сказок писать нельзя -- простите, не умею объяснить, почему так кажется. Может быть, неприлично даже спрашивать, верит ли человек. Но как иначе спросить, у кого? К священнику пойти -- он начнет из Евангелия читать, что мол на том свете все зачтется. А кто же будет засчитывать, если Он ничего не видит, что на этом свете делается, а если видит, то почему допускает такое, если и вездесущ, и всемогущ ... я пробовал читать: философскую книжку в библиотеке взял. Очень гладко получается, как стекло для вашей розы. Пока в книжке написано. А вот встать перед печкой, куда людей живьем кидали, или перед грузовиком, под колеса которого люди бросались, или хоть под любым налетом -- и прочитать страничку другую из этой книжки -- так если бы смеяться можно было тогда -- все хохотали бы просто! Нет, надо другое понять, а что понять -- не знаю. Простите, если надоедаю вам, только поймите: если бы я знал, что меня услышат -- я бы кричал благим матом, во весь голос кричал бы! -- Каждому человеку иногда покричать надо. Ну, а теперь давайте поговорим спокойно. Я, конечно, верующий человек, и много думала над тем же, что и вы, в молодости многого не понимала, но когда поняла, то непоколебимо совсем, чтобы ни случилось. И тогда вот именно все встало на свое место, понятно и просто. И несмотря ни на что, всегда есть свет ... есть, даже если его не видно. -- Покажите мне его -- невесело усмехнулся Сергей, и протянул ей сигареты. -- Закурите и объясните, только без ученых слов пожалуйста. Их я и в словаре найти могу, а мне не словарь нужен. -- Скажите -- вот вы увидели эту розу. Что вы сделали? -- Ну, подумал, что таким, как вы, -- я к вам давно уже собирался зайти -- розы нужны, вы порадуетесь, и купил. -- Хорошо. А ведь могли не купить, или сорвать с куста, бросить и растоптать. Могли бы? -- Никогда не топтал. Ну предположим -- в теории. -- Пример простой, но самое большое в жизни -- очень простое. Из всего, что на земле живет, только у человека свободная воля. Дерево растет на том месте, где взошло его семя, и сдвинуться с места не может -- хотя все, что растет, тянется к небу, заметьте. Волк должен задрать козу или еще кого нибудь, потому что не может есть травы, и выбора у него нет. Своя граница опять таки. Но человек создан по образу и подобию, и это действительно так, потому что в своих границах, в своем мире мы тоже творцы и создатели, по своей воле. Вы могли растоптать розу, пройти равнодушно мимо, принести ее в подарок, или хлестать кого нибудь ее шипами, чтобы мучить -- все могли сделать, как хотите. Но в одном случае вы отгородились бы от мира со всем прекрасном в нем, ожесточаясь против него и его Творца. В другом -- ожесточение стало бы больше, разложением и искажением вашего человеческого духа, перешло бы в тупость безумия. Но был и третий путь -- увидеть, что роза красива, и принести ее в дар. -- Выходит, что Бог взял меня за руку и повел по правильному пути? -- А вы хотите всю жизнь оставаться глупым мальчишкой, который держится за материнский передник, и сам шагу ступить не может? Стыдитесь. Бог не дежурит у дверей цветочных магазинов. Только от самого человека зависит, по какому пути он пойдет, неизбежно одно: последствия содеянного. Иногда, в серьезных случаях, обратитесь к Богу за советом -- совесть подскажет, как надо поступать, но только подскажет. Последуете ли вы этому совету или нет -- дело ваше, вы свободны, до той границы, которая называется смертью. И нечего мешать имя Бога в наши грехи и преступления. -- А откуда может человек знать, в чем добро и зло? -- Вы о древе познания добра и зла слышали? Да, это аллегория, то есть образ, понятный и простому человеку, и ученому. В этом ее сила и смысл. А само познание заложено в душе каждого. Ребенок, едва умеющий говорить, знает уже, что поступил плохо, если солгал. Почему плохо -- он объяснить не может, но знает, и если вырастая, продолжает обманывать других, то старается обмануть и самого себя; подсознание своей неправоты. -- Значит по вашему выходит, что во всех человеческих страданиях и ужасах виноваты только сами люди? -- Если добраться до самой основы -- да. -- Если они сами совершают зло, и причиняют страдания другим -- допустим. Ну, а чем виноваты их жертвы? Жил человек, и может быть ничего особенно хорошего не делал, но и ничего плохого тоже. Ну там, грешил немного, выпивал по субботам, что ли... а потом на него посыпались со всех сторон несчастья, и все близкие и он сам погибли мучительной смертью. Это за что же? Только для того, чтобы, скажем, какой нибудь чекист мог измываться над ним, мучить и калечить, хотя бы он и расплачивался потом за это сам? Если мы при вашей розе останемся, то для чего же она цвела, если я растопчу ее? Мне за это полагается наказание -- хорошо. А розу карать за что же? Ведь бандиты и мучители Бога то не особенно ищут. Они безбожники. О Боге кричат, взывают к нему именно эти безвинные жертвы. Почему же, если Он милосерд, то допускает это? -- Скажите, вы оставались когда нибудь в школе на второй год? -- Один раз остался. -- Ну вот видите. Вам были заданы уроки, а вы их не выучили -- и пришлось второй раз повторять то же самое. Так и с жизнью. Существует много откровений о бессмертии душ, и все они, если вдуматься, сходятся на одном: если в нашей жизни мы не сделаем того, что надо, или совершим преступления, то потом будем искупать их, чтобы наконец понять, что добро и что зло. В Индии это называется кармой -- наследием добрых и злых дел человека, которое он получает при рождении в новой жизни. В христианстве говорится об аде -- о расплате за грехи, но где этот ад может быть -- не сказано. Загробный мир? Но душа бессмертна, и поскольку она живет в теле тоже, то тело, подверженное разрушению, может быть заменено новым, в новой жизни, и если человек не созрел для лучшего мира, того, что называется упрощенно раем, то он и возвращается на землю еще и еще раз, пока не поймет. Если вы продумаете это, сравните с тем, что видели, то все станет на свое место. Станут понятны и злодеи, остающиеся безнаказанными, и казалось бы ни в чем неповинные, но жестоко страдающие люди. Тяжелая карма значит досталась им от прошлого. Если же и при всем понимании останется что-то непонятное -- оставьте это. Есть предел нашему пониманию. Понять Бога до конца мы все равно не сможем, слишком мелкие песчинки для этого, и поверьте, что для каждой жизни, великий ли это человек или простой -- достаточно, если он поймет разницу между добром и злом и не будет совершать зла, ни в делах, ни в мыслях. А все остальное приложится, и нечего мудрствовать, потому что это действительно от лукавого. -- Тяжело мне ... выдохнул вдруг с трудом Сергей и дернулся в сторону, чтобы она не видела его глаз. -- Я, знаете, еще мальчишкой на фронт пошел... и уже хвастался, что мол, обстрелянный, только это все, как в фильме было, то есть не то, что в фильме, вот товарищ упал рядом, стонет, или уже сразу мертвый, и руки оторваны, но ведь не я его убил, я только вижу, как мучаются, и у самого ноги в кровь стерты ... а тут разрывы, зарываешься в землю -- даже Богу молишься, как умеешь, и это бывало... и потом все равно становится, только чтобы тишина настала -- одного хочешь -- глаза закрыть, и чтобы тихо было, чтобы снова дышать можно было... но и сам, если за пулеметом, или у пушки -- так ведь не видишь, по кому стреляешь, знаешь только, что так надо, смешно, но ведь не думаешь, что вот этой очередью, этим снарядом сейчас кого разорвет... очередь дашь, а там далеко на поле фигурки повалятся... фигурки, как игрушечные, не люди, понимаете? Даже иногда весело как то, зло становится. Да, я злым стал тоже. Но вот на той полянке -- это уж совсем под конец, ничего не думал, просто шел в итальянскую деревню за вином... и винтовка так зря болталась только. Солнечное утро было, птицы запели, потом смолкли, самолет загудел, потом сбили его, чужой или наш, не разобрать, и вот на полянке этой -- вижу белеет что-то, как облако, за сучья цепляется -- и вдруг понял -- летчик на парашюте приземлился, и чужая форма ... Я на него, а он руки поднял, кричит что-то. Не разобрал, но ведь понял, что кричал он, что сдается, не надо, не надо стрелять... честное слово, я ничего не соображал, руки сами ... и только тогда очнулся, когда он уже упал... в живот я его... и так мне страшно сразу стало, как обухом по голове, и он уже кончился, а я все его крик слышу... кинулся бежать, все бежал по этому лесу, заблудился, только к вечеру в свою часть попал, под арест посадили, но мне бы лучше прямо под военный суд, чтобы расстреляли. И вот с тех пор -- в том самом месте, -- вот здесь, в животе, куда я его... так и болит, часто резь такая, что кричать должен. А недавно еду на машине, сумерки уже были, туман -- и кто-то стоит у дороги. Я затормозил, подъезжаю медленно, -- думал, подвезти кто просит. Всегда подвожу людей, всех. Поверите, или нет, но вижу, что он стоит и руками машет -- не надо, не надо ... как тогда. И ведь не думал я о нем, а вот стоит же... Я сразу как газану, в туман, как в стену врезался, а потом пришел в себя, пот на лбу выступил, холодно стало -- ну, думаю, сейчас со мной катастрофа произойдет, за мной он пришел. Но ничего не случилось, спокойно доехал, как всегда. Может быть вы меня за сумасшедшего считаете, тоже сам так думал. Хорошо, -- галлюцинация, но должна же какая нибудь причина быть, горячка или что, воображение. А я тогда думал только, как бы не налететь на кого в тумане, больше ничего в голове не было. Ну, довольно, простите. Я знаю, что вы никому не скажете. Невольно вырвалось, вы меня тогда, с этими записками так сказать, разбередили. Но я постараюсь понять, спасибо. Знаете, не каждому скажешь. Я все такую девушку ищу, чтобы она... как лампа под оранжевым абажуром, не яркий свет, а тепло ... можно такую найти? Я знаю, вы скажете, можно. Только и у вас сказки далеко не всегда со счастливым концом, а я тоже такой -- бессчастный. Он встал и до боли тряхнул ей руку. -- Сергей -- неожиданно для себя сказала вдруг Демидова. -- Вы постоянно, я слышала, с Разбойником крутитесь. Отойдите от него. -- А деньги чем заработаешь? -- Сергей, вы молоды, вам эмиграция открыта... Засучите рукава и начните еще раз сначала, нельзя же началом войну считать, она душу искалечила, но руки, голова остались же. Учитесь, найдите профессию, которая вам по душе, а потом и девушка найдется, и оранжевый абажур тоже. Отойдите от Разбойника, Сергей. Все, что он во время войны проделывал -- хорошо, своей головой играл, ну и Бог с ним. Спекулировать потом -- этим мы все занимались, да и какой это грех для голодных людей -- доставать из под полы -- но теперь то? Он, мне кажется хочет не деньги зарабатывать, а сам их делать ... ну может быть раз-два и сделает, а потом что? Сядет, и с собой всех помощников втянет, а из тюрьмы куда путь? На дно? Вы вот мучаетесь -- сами сейчас говорили, а его не страх искалечил, а самонадеянная безнаказанность, именно то, что до сих пор всегда удавалось сухим из воды выходить, и не хочет он больше остановиться, за настоящее дело взяться, по настоящему работать. Но вы Сергей, можете. Если у вас никого близких больше не осталось -- подумайте о той девушке, которую еще встретите -- к ней тоже надо с чистыми руками подойти. Ради нее идите своей дорогой -- лучше совсем один, чем с Разбойником! Сергей стоял, отвернувшись, но все еще держал ее руку в своих. Она замолчала, от бессилья: нет, не те слова, и как показать, объяснить, чтобы не напрасно... И только когда он таким же неуклюжим рывком наклонился, и не поцеловал, а неумело зарылся губами и носом в ее руку -- она поняла, что его все таки проняло, и радостно вздохнула. -- Спасибо -- сказал Сергей -- и наткнувшись по дороге на стул, кинулся к двери. * * * Нет, это не было напрасным разговором. Через несколько недель Демидова получила открытку: Сергей уехал на курсы радиотехников и писал, что учит английский тоже, потому что собирается потом в Австралию. Теперь два года учиться будет! Еще через месяц полиция раскрыла "типографию ауслендеров", где печатались фальшивые банкноты по пять марок. Фотография Разбойника была во всех газетах. Его посадили на пять лет, остальным дали по три года. Через полтора года Сергей женился на такой славной девушке, что Демидова -- посаженная мать -- поняла, почему он мечтал "об оранжевом абажуре". Потом оба уехали в Австралию, и оттуда изредка приходили письма и блестящие яркие снимки: вот они на пляже, а вот на крыльце уже собственного домика ... ... -- А в какой армии он был? -- строго спросил "старый парижанин" из Дома Номер Первый. Он там остался, только переехал из прежней каморки у лестницы в большую светлую комнату на первом этаже. Дом Номер Первый был теперь выкрашен в светло серый, нарядный цвет, с белыми рамами окон, с белыми прозрачными занавесками, и все воспоминания о постояльцах-ауслендерах были тщательно заштукатурены и заклеены. Замызганный когда то паркет вычищен до блеска, несколько горничных в платочках-передничках бегают по коридорам в красном солидном ковре, на площадках лестниц в углу в выгнутых корзинках лакированные листья зеленых растений. ("Даже странно, что они зеленые -- говорила Таюнь -- терпеть не могу так называемых комнатных цветов. Дерево растет, гнется под ветром, живет, тянется к небу. Конечно, и эти выпускают листья, иная пальма или фикус до потолка дотянутся, но вот стоит такое недоразумение, его моют, полируют, и всегда оно одинаково как то, даже если расцветет каким нибудь неожиданным взрывом, как кактус ... Доведенное до блеска вегетирование мещанства, все вошло в свою колею, и не в колею даже, а знаете, как раньше бывали в витринах у часовщиков такие часы: ящик с циферблатом, внизу что-то вроде умывальника, а из циферблата бьет туда струя воды. Конечно это не вода, а витое стекло, и в нем пружинка дрожит от часового механизма -- получается впечатление льющейся воды, а воды то ни капли нет. Вот и эти фикусы-кактусы и прочие филодендроны -- такие же. Впечатление есть, а жизни нету, -- как у многих теперь -- успокоившихся, выползших и развернувшихся" ...) Старый парижанин держался молодцевато, кокетничал седой головой, как маркиз в напудренном парике, и походка у него была с отчетливым стуком каблучков, а не обычная старческая -- с хлопающейся бессильно, отваливающейся шарнирой, плоской ступней. Полковник работал теперь в пропагандном институте переводчиком, был очень доволен -- о парижском бистро, где работал гарсоном до войны, вспоминать не любил. Сейчас они встретились выпить кофе, поговорить о давно прошедшем, и Демидова дала ему австралийские марки с письма Сергея -- полковник был страстным филателистом. Австралия -- далеко, можно было рассказать о Сергее, все равно никогда не встретятся больше -- а полковник видал его вместе с Разбойником ... Но парижанин, как видно забыл -- кому ему только не приходилось ставить не совсем легальные печати для удостоверения личности на совсем фальшивых бумагах в те годы! -- В те годы вы не спрашивали, в какой армии был человек -- в советской ли, во Власовской, или в обеих, пополам с немецким Вермахтом -- вспыхнула она. -- И я вас о совсем другом спрашиваю: о возможности психических и физических последствий от нравственного шока, вызванного военными обстоятельствами. Вот почему и рассказала этот случай. Доктора тоже не спрашивают, на каком заводе была отлита пуля, которую они вынимают ... мы все были на разных фронтах, под разным огнем, вопрос в одном: как искалечены? Только это и важно, потому что война кончается, а калеки остаются ... * * * "... Вы мне вроде -- я о Вас, как о матери, вспоминаю -- писал Сергей. -- Так вот: такая уж язва в желудке, что на операцию ложиться надо. Операция, говорят, легкая, но хочется все таки сказать два слова, которые давно собирался, чтобы Вы знали: "Спасибо. Я понял ..." Потом пришло совсем короткое письмо -- от жены. Операцию сделали прекрасно -- но через два дня Сергей умер от воспаления легких. Все таки -- это был не напрасный вечер. Такое не бывает -- напрасным. -------- 13 По общему мнению Юкку Кивисилд, Викинг, с его энергией, самостоятельностью и прочее, должен был бы эмигрировать одним из первых, как только переселение началось. Не только эмигранты -- во многих странах многие люди переселялись, начинали жизнь, ставшую относительно нормальной и мирной, заново. Многие страны раскалывались, воздвигались новые границы. Переселение шло и в Палестине, и в границах могущественнейшей когда то империи, расшатанной теперь Великобритании, в Африке и в обеих Германиях, в Алжире и Индонезии. Пресловутая наша эпоха революций и войн, атомный век, -- эпоха эмиграции не тысяч, а миллионов людей. Французские эмигранты, бежавшие от гильотины, тысячи всего, вкрапливались кое где часто блестящими точками, в незыблемую тогда еще жизнь дружественных монархий, и при всей бедности, возбуждали своей редкостью сожаление и любопытство. Но не слишком много сожаления и понимания осталось для голландских плантаторов и французских колонизаторов, строивших Индонезию и Африку, военных всех колониальных армий и Иностранных легионов, оккупационных и бывших действующих войск на Дальнем и Ближнем Востоке, на Севере и Юге, на Востоке и Западе, оставшихся теперь за флагом, для бывших остовцев, власовцев, балтийцев, чехов, югославов, венгров, немцев ... Только Север Европы не был затронут переселением -- пока. Но век еще не кончился, и быть может, скандинавам предстоит то же самое... от эмиграции не страхует и английский Ллойд! Редкость привлекает всегда, а когда цифры доходят до десятков миллионов, новизна пропадает -- интерес тоже, и трагедии со столькими нулями рассыпаются на столько же песчинок... -- С одной стороны, я не хотел бы расставаться с Европой -- говорил Юкку. -- Я -- прирожденный традиционалист, а традиции здесь, хотя и поколеблены здорово, но на мой век еще хватит. Но на море мне полагается быть, и свет повидать тоже хочется. Канада понятнее всего балтийцам, по климату и природе. Земляки тоже есть. Вот, спишусь, и тогда... Списывался он несколько лет, особенно не торопясь. Для чего ехать непременно без гроша? Лес рубить можно начать и с границ собственного участка, -- была бы пачка долларов в кармане. "Пачку" он принимал всерьез, а не в шутку. У Юкку было два счастливых качества, за которые его не любили многие: романтический талант и практическая трезвость упорства человека, считающего, что главное в жизни -- работать и мыслить. Первому качеству завидовали, но могли еще кое-как простить, потому что любой талант дается не за какие нибудь заслуги, а неизвестно почему. Но второе было уже несомненно заслугой, и приводило многих просто в бешенство. Действительно: вместо того, чтобы распускаться в надрыве вообще, усугубляемом изгнанничеством в особенности, в мечтаньях не менее бесплодных, чем воспоминания -- а следовательно, по своеобразной логике таких натур, спиваться более или менее бурно -- этот, всего-навсего какой то там рыбак из картофельной республики, действительно работал, и ему везло ... О том, что при добросовестности и энергии "везет" так или иначе -- умалчивалось. Как, разумеется, не прощалось и того, что Юкку никогда не отказывался поставить желающим бутылку водки -- но никогда не ставил -- и не принимал сам -- второй, а как только начиналась настоящая "беседа", поднимался, расправлял плечи и категорически заявляя, что ему надо еще сегодня сдать спешный заказ -- уходил, несмотря ни на какие уговоры. Это раздражало, понятно, в особенности тех, кто предпочитал "махнуть рукой на все" и размахнуться вообще, по широте своей натуры и значения. Размах кончался обычно на дне бутылки. Заказов у Юкку было много. Как только стали выходить газеты, он предложил в самую крупную свои карикатуры. Они пошли. Как только стали выходить иллюстрированные журналы, он поставил на хвост так хорошо знакомых ему рыб, одел их в пальто и юбки -- и они, с совершенно по человечески глупо вытаращенными обалделыми глазами заплясали на страницах журналов, переживая необыкновенные, но весьма злободневные приключения. Купив на гонорар от первого же крупного заказа масляные краски и холсты -- как только их можно было достать, он, наконец то после войны смог писать и картины. Они продавались. Потом ему предложили роспись отстраивающегося мореходного училища. Потом... и так шло дальше. Юкку не брезговал ничем -- тоже в противоположность многим, считавшим ниже своего достоинства взяться за ремесло -- и время от времени даже охотно чертил диаграммы для пропагандного института, Остинформа, хотя главным его занятием в этом институте было пожалуй устройство в него своих друзей, которых убеждал, что пока что лучше иметь хоть какую работу, а там видно будет... Впрочем, действительных друзей Юкку уговаривать не пришлось. Демидова ухватилась сразу, за привычное дело: править и корректировать статьи, предназначавшиеся для разных изданий Института, -- и, получая регулярное жалованье, рискнуть взять на выплату старый линотип для своей, в маленькой компании, типографии. Таюнь вспомнила, что во время войны выучилась писать на машинке -- и оказалось, что пишет не хуже других, только грамотнее. Через несколько месяцев она уже строчила, как пулемет, часто оставаясь на сверхурочную работу -- и осторожно влезала в один долг за другим, чтобы перестраивать и приводить в порядок свою усадьбу. Пани Ирена, как и повсюду, скромно предложила переводы с китайского -- и хотя над ней смеялись, что она -- бумажный тигр, но она стала действительно не бумажной, а парадной лошадью всего заведения. Может быть она была единственным человеком, вздохнувшем о Разбойнике: с его организаторскими способностями, с его наглостью ярко-синих глаз он мог бы заведывать здесь хозяйственным отделом -- в таком то громадном доме! Но Владек-Разбойник уже не сидел, а лежал в тюремном госпитале, и кажется, вряд ли выйдет -- и куда? Некоторые из поэтов, -- одни в промежутках, другие срываясь реже, и только третьи, самые немногие -- терпеливо -- стали работать тоже, дружно сходясь на одном: возмущении статьями коллег, самими коллегами, и, разумеется начальством, то есть хозяевами организации, почему то считавшими, что устроив институт, обходящийся в громадные деньги, они могут распоряжаться в нем по собственному усмотрению, а не руководствуясь личным мнением служащих, получающих деньги не за это мнение, а за работу. Институт "Остинформ" занимал целое здание. Этажи, коридоры, кабинеты с коврами, клетушки стеклянных перегородок, и все стены в архивных полках. Работа шла кругами, захватывая все больше новых отделов, подотделов и секций, с общей целью: сбор сведений о Советском Союзе для его изучения. Здесь выпускался толстый ежемесячник с данными советской статистики и статьями специалистов -- на четырех языках; еженедельник научного и другой политического характера -- на двух; ежедневные бюллетени с обзорами печати и последними новостями -- на трех. Все издания рассылались для осведомления только по разным учреждениям всех стран мира -- от радиостанций и университетов до контр-разведок, затем известным специалистам всякого рода, и в продажу не поступали. Общество, тратившее всю эту массу бумаги, труда, подсобных материалов, стоивших громадных денег, носило невинно-теоретическое название, не обманывавшее никого: всем было известно, что хозяевами были американский государственный департамент и западно-германское министерство. Общий стиль не коммерческого, а казенного учреждения становился ясным даже самому наивному человеку. Обширный персональный отдел проверял каждого служащего -- что не мешало, конечно, проникать советским агентам. Многие не понимали, почему мелкие сообщения, выуживавшиеся из советских провинциальных газет, могут заинтересовать кого нибудь и складываются в разбухающий с каждым годом архив. Но где то -- большей частью не здесь, в центре только сбора информации -- все эти сведения поступали тому, кому следовало: ученым, журналистам, политикам, специальным комиссиям, кое что и в секретные сферы: для учета, обработки, изучения, дальнейших комментариев для широкой публики, и прочего и прочего... Служащие разделялись по категориям -- негласным, а неписанные законы крепче остальных. Фактическим начальством были, разумеется, американцы. Хозяйственной и технической частью заведывали немцы. Остальными работниками были эмигранты всех национальностей и сроков. Среди них нередко появлялись самые "новейшие", только что перешедшие на Запад. Они обычно вспыхивали метеорами. К сожалению, интеллигентные люди среди них попадались редко. Но с бывшими сержантами или вроде того сперва тоже возились, устраивали на удобные места, на которых они могли бы научиться чему нибудь, получая хорошие деньги; начальство хлопало их по плечу, приглашало в ресторан. Через некоторое время звезда многих закатывалась из-за слишком уж явной неспособности и пьянства. "Помощники редакторов" скатывались в шоферы или рабочих, или -- возвращались назад, на горячо любимую родину. Таких тоже было увы, немало -- к вящему злорадству тех, на кого не обращали внимания. Платили прилично -- всем. Несколько сот человек получили благодаря Остинформу постоянную работу, построив на ней свою жизнь на многие годы -- как оказалось потом. Сперва мало кто верил в прочность предприятия. Одни тянули лямку, другие делали карьеру -- как повсюду. Многие помоложе постепенно уезжали все таки за океан и потом, чтобы строить жизнь не начерно, а как следует -- иногда и учиться тоже. * * * Юкку Кивисилд повсюду входил, как к себе домой: по привычке откидывать со лба волосы чувствовалось, что ему нравилось быть выше других. С годами лоб становился все выше. Светлые волосы обхватывали его плотным шлемом. Из-за роста не замечалось как-то, что он протягивает руку только тем, кто ему нравится --, остальным обычно кивал только, чуть усмехаясь, и довольно скептически. Улыбался еще реже (но "на такую улыбку, как на диван ложиться можно" -- говорила потом Берта.) Тогда настороженность пропадала, и сразу становилось светлей. -- Одна моя профессия вас совершенно не интересует -- сказал он в самом начале, удобно усаживаясь в кресле перед письменным столом одного из редакторов -- Берты Штейн: полной, черноволосой, не слишком молодой женщины, и сразу охватывая ее взглядом. (Здоровая баба, с огоньком, и не без юмора, повидимому деловая, но одета плохо, -- значит не из знатных иностранок). -- Но у меня есть и вторая: я художник и между прочим карикатурист. Вот образцы. Английский знаю уже порядочно, и учусь дальше, немецкий и русский кажется хорошо. Сам я эстонец. Для пропагандных целей могу рассказать о Латвийском добровольном легионе, в котором был до конца -- попал в Либаву, а ее сдали только через месяц после капитуляции, это мало кому известная история ... -- О коллаборантах мы не пишем -- отрезала она, и посмотрев на него внимательнее, добавила: -- И вам не советую об этом слишком много говорить. -- А вы какой собственно пропагандой занимаетесь? -- спокойно спросил он. -- Конечно, антикоммунистической. -- Почему "конечно", не вижу. Бывает и другая. Но, раз так, то я думал, что вы заинтересованы в сотрудниках с антикоммунистическими взглядами. Они даже на этот счет у вас проверяются, я слышал? -- Разумеется, но этим занимается специальный отдел. Причем тут коллаборанты? -- При том, что нет большего доказательства своих взглядов, как защита их с оружием в руках. -- Сотрудничавшие с немцами считаются изменниками родины ... -- пробормотала она, внимательно рассматривая его рисунки, и вдруг искренно рассмеялась. -- Очень хорошо! Только здесь вы немножко заострили. Мы не должны задевать чувств других... -- А наши можно? -- вырвалось у него, и он сразу пожалел: не стоит, очевидно, при такой программе. Откуда она взялась? Из Парижа? Тягостный парижский скандал с русскими совпатриотами сразу после войны. Нет, не похожа -- была бы иначе одета, не обстрижена в кружок, и цвет лица слишком здоровый. Она откровенно рассмеялась. -- Послушайте, вы умный человек, я вижу. Ну, так и не рипайтесь. До сих пор мы не помещали карикатур, но почему бы нет... я поговорю с начальством. Вот эти две, хотя бы. Это оживит номер. А потом мы можем обсуждать темы, и сработаемся, если уж не так прямолинейно... Да, и вот что еще: вы умеете чертить? Нам понадобятся диаграммы... а какое у вас направление в живописи, между прочим? Срезались вторично -- на Кокошке и Пикассо. О живописи она тоже имела представление. Левизна чувствовалась во всем, но разговор был интересным. Заполнив анкету и оставив карикатуры, Викинг вышел из здания, и только тогда, засунув руки в карманы, приглушенно, но протяжно свистнул. Вот как, значит ... Вспомнил сразу "кунингатютар" с ее лебединым озером, поставил мысленно рядом с этой... затруднился с определением -- чекистки бывшей, что ли? Нет. У тех к этому возрасту нервы уже издерганы вконец, тут что-то другое... и пробормотал, совсем уж про себя, крепкое эстонское ругательство. * * * "Очевидно, особенность моей судьбы -- постоянные встречи с 'уродьем' -- определял Викинг, не с цинизмом, а просто: такие уж уродились. -- 'Отродье' -- бранное слово, а тут вроде ласкательного как бы. Оригиналы. Но они интереснее." Посмотрев в Нимфенбургском дворце "Галлерею красавиц" с Лолой Монтец во главе (а перед ее портретом стоял долго, и с восхищением говорил, что эта женщина стоила революции) -- он даже всерьез занялся мыслью написать свою собственную коллекцию "уродьев". Но как? Самый гениальный портретист может раскрыть сущность модели, показать характер -- но не его становленье, пройденный путь человека. Может быть, ввести новый жанр, и писать портрет на обложке альбомчика, складывающегося, как детские книжки, гармошкой, на каждой странице которого -- самые характерные этапы жизни? Нечто вроде романа в красках? Жаль, что он не писатель. Рассуждая здраво, он причислял и себя самого к таким же "уродьям". Но здравый смысл уберегал от заразы, иногда опасной для других: если романтика была не к месту, она быстро рассеивалась, оставляя только привкус горечи, с которым он справлялся юмором. Интерес же оставался всегда, и он никак не мог понять людей, жаловавшихся на серость обстановки и окружающих. -- Поставьте на стол синюю вазу с огненным цветком или листом и присмотритесь получше к ней, а потом к людям! -- советовал он, презрительно пожимая плечами над "недотыкомками". Да и присматриваться не надо, они сами попадаются на пути, подвертываются под руку. Одни исчезают быстро, другие застревают надолго -- но все оставляют след. Его романтизм не терпел никакого ущерба, если след оставлял чернильное пятно. Сейчас новым "уродьем" стала Берта Штейн. Еще два прихода в Остинформ, два разговора за письменным столом и один за чашкой кофе в кантине -- и Юкку был приглашен к Берте на дом, сварить настоящую рыбачью уху. Она не забыла, что он упомянул вначале еще об одной профессии, и спросила, кем он был раньше. -- Помимо Академии художеств, я рыбак по рождению -- лениво ответил Юкку. -- В мутной воде рыбку ловите? -- А это уж как придется -- поддержал он и чуть сузил глаза. Берта была довольно интересной еще женщиной, несмотря на расплывшуюся фигуру, но восточный тип никогда не привлекал его, а он, ярко выраженный северянин, именно таким и нравился. По одному ее взгляду ясно, что если бы захотел... но он не собирался хотеть. -- По рождению -- протянула она, уже серьезнее. -- Я вас за викинга считала, за кормилом ладьи с щитами по бокам, а вы оказывается, в утлом челне ... -- Не совсем. У моего отца сперва рыболовная шхуна, а потом и катер был. -- Из кулаков, значит? То-то у вас повадки такие -- цепкие... -- А вы -- из гнилой интеллигенции? То-то у вас взгляды такие -- народно-демократические! Следующий карикатурный набросок изображал его самого в виде громадного дворового пса из ошибившихся сенбернаров, а Берту -- распушившейся и наскакивавшей курицей. Сходство было только в фигуре: безмозглой ее даже в шутку назвать было трудно. Он охотно пришел к ней в свободную субботу, сварил из принесенных кореньев и угрей уху, действительно вкусную не только для нее и ее семьи, привыкшей, по всем признакам, к совершенно бездарной кухне, и познакомился со всеми. Берта только что переехала из пансиона в скромную и не очень удобную квартиру, но первым предметом обстановки была, конечно, книжная полка, на которой уже не умещались журналы и книги. Дети оказались молюзгой -- не по ее возрасту. Муж состоял из двух красок -- уныло коричневой и нудной серой. Единственной точкой соприкосновения с ним послужила трубка: Юкку угостил кепстеном. Хозяин курил очень простой табак, и трубку видимо из экономии. Иногда у него прорывались саркастические замечания, но больше от больной печени, чем от склонности к юмору. После нескольких посещений Юкку больше не интересовался им, быстро выяснив фон жизни по нескольким замечаниям: мальчиком тот спал в двухэтажной кровати с остальными братьями в квартирке северного предместья Берлина. Окно, мысленно дорисовал Юкку -- тоже наверно выходило на двор-колодец: типичный берлинский пролетариат иллюстраций Цилле. Человечность подменялась теориями, размахивавшимися на все человечество, которое надо было так же обезличить. Рожденные озлобленностью, эти идеи вытеснили все остальные стремления, и задушили живое, оставив место только для прокламаций и собраний за дешевой кружкой пива. Однако, он был достаточно умен, чтобы молчать с чужим человеком, от чего казался умнее, чем наверно был на самом деле. Во всяком случае разительный контраст с энергичной, жадно набрасывавшейся на жизнь, говорливой Бертой, интересовавшейся больше всего понятно политикой, в которой она прошла и полную теорию марксистской выучки, и даже основательную практику. Биография ее выяснилась, но проблема не разрешилась. -- Я и не скрываю того, что была коммунисткой -- заявила она. -- Это всем известно. Фамилия моя Штейн не по мужу, и не псевдоним, а девичья. Слышали когда нибудь о старой большевицкой гвардии? Так вот Леон Штейн, соратник Ленина -- мой отец. И мать была в партии конечно, она врач. Родилась я в Познани, потом жили в Лейпциге, Берлине, в двадцатых годах отец выписал нас в Москву, я тогда еще девочкой была. Выучила русский язык, и только начала работать журналисткой, как во время большой чистки родителей расстреляли, как троцкистов, а меня отправили на Колыму, в лагерь. Восемь лет Магадан строила, так вот просто и складывала стенки из кирпичей, на морозе... Надо было пятнадцать лет, но освободили досрочно, как польку. Потом приехала в восточный Берлин из Варшавы, два года прожила, уже работала в редакциях, но вот вышло так, что лучше было уехать. Муж не хотел, я в Берлине замуж вышла, он еще не видел сталинских лагерей, а мне хватает. Перешла на Запад, попала в карантин, проверили меня, я все рассказала, как есть, скрывать мне нечего и вот видите, теперь работаю ... нашла много старых друзей отца, его хорошо помнят: один в Лондоне, известный журналист, эксперт, другой здесь -- редактор большой газеты. Пробую повсюду работать, и вот в один большой политический журнал попала даже; это уже марка для журналистки. Съезжу в Париж сейчас на недельку, надо повидаться там кое с кем, и тогда подработаю на мебель, квартиру обставлять надо. Юкку, приглашенный на проводы в Париж, явился в самом деле с букетом роз, и заказал шампанское в вокзальном ресторане. Берта смеялась до слез над букетом ("Это мне то! Бантик на корову! Буржуазные замашки!") -- однако, нежно прижимала его к потрепанному пальтишке, в котором, кажется, еще с Колымы приехала. На внешность она не обращала внимания -- реминисценция молодости, когда кружевной воротничок или занавески на окне считались мещанским уклоном. Зато коробка конфет пригодилась -- и была с явной любовью сунута в повидавший виды портфель -- весь ее багаж. Но Берта, сама подсмеиваясь над собой, "шокирующей демократической богемой" ("советская" не говорила), была достаточно интеллигентна -- или все таки женщина, -- чтобы не оценить таких джентельменских мелочей. К "викингу" же у нее была определенная слабость, это она даже прямо заявляла. Из Парижа вернулась в восторге. Какой город, а главное -- другая атмосфера, не болото здесь. Столько друзей, даже не знала, что они живы! И почти все благоденствуют -- не то, что в Германии, где на марксистов часто смотрят искоса. "Остинформ" она считала, разумеется, болотом. Для того, чтобы разбираться, а тем более критиковать советскую политику, надо иметь настоящую марксистскую подкованность, а ей сколько раз приходится азбуку объяснять ... Новоселье Берта решила отпраздновать в день своего рожденья -- умалчивая год. "Сорок для приличия, а наверняка больше" -- решил про себя Юкку, забывая скостить добрый десяток лет с того, как она выглядит, на советские условия, особенно тяжелые для женщины, а лагерные -- тем более. Но его занимало другое: гости. Редакции трех отделов и гости еще со стороны разместились где попало, заняв обе комнаты, коридор, присаживаясь и на кухне. Дети были отправлены к знакомой, чтобы не мешали. Юкку надел кокетливый зеленый передничек, только что полученный в подарок хозяйкой, и заявил, что нанимается в кухонные мужики, опасаясь, что Берта наделает из одной коробки сардинок бутерброды на сорок человек. Поскольку бутылок было больше сорока, то закуска не имела уже значения. Пили по американски, под печенье с сыром, после которого есть не хотелось. Скинув передник, Юкку вытащил неизбежный блокнот, и сев по турецки в углу на пол, стал делать мгновенные зарисовки присутствующих. Американцы -- большей частью молодые, симпатичные, с улыбкой хлопавшие его по плечу, (впрочем, после недоуменно-предупреждающего взгляда -- только один раз) -- были в восторге. Они искренно веселились, разговаривая со всеми остальными при помощи нескольких русских и немецких слов и улыбок, а больше всего -- бутылок. "Вот здорово!" -- говорили другие, пожурившие сперва хозяйку ("чего не сказала, мы бы принесли жратвы"), но после нескольких стаканов водки (американцы с любопытством наблюдали за этим процессом) стали вопрошать, кто помнит дороги Смоленщины, и пытались гудеть о подмосковных вечерах -- к счастью, замененных хозяином грамофонными пластинками. Кто-то предложил даже включить радио и "выпить под Москву", но отклика не было, потому что трое уже спорило о гениальности Маяковского, и больше ничего нельзя было расслышать. -- У вас выдающийся талант! -- говорили с уважением немецкие гости, оценившие юмор и штрих, приличный костюм, умело повязанный галстук и манеры Юкку. Остальным они вежливо и безнадежно улыбались, кивая головами, если были постарше, или старались подделаться под тон, если помоложе. Ни американцев, ни русских понять невозможно. Над пониманием не задумывались только женщины -- для них мужчина не теряет значения, кто бы ни был, особенно после войны. В длинном полутемном коридоре усердно толклись под музыку пары, и всем было очень весело. * * * -- Надо оценивать человека по второму взгляду -- задумчиво рассуждал Юкку. Он попросил у знакомого американца машину, чтобы отвезти домой Таюнь, дико проскучавшую весь вечер. Выпил он по обыкновению мало, и ехал медленно, попыхивая трубкой и разглагольствуя, как всегда, со своей "кунингатютар". -- Вы, конечно, задавали все время себе вопрос: чего ради приняли приглашение и явились. Напрасно. Надо оценивать человека по второму взгляду. По первому вы охватываетет всего, в общем, безотчетно, главным образом интуицией. Если вы не брюзга, не обозленная плевательница, то есть не человек, который прежде всего видит во всем самое плохое, ожидает и даже в сущности удовлетворен и радуется, когда его подозрения оправдываются как будто, а он уж постарается, чтобы это стало для него неприятным -- тогда и говорить не о чем... А если без предубеждения, просто подходить к людям, то тогда по первому взгляду видишь, что у него прирожденное, от Бога, так сказать, данное. Может быть, не можешь сразу определить, чем он располагает к себе или отталкивает. Но подождите, не выносите суждения. Посмотрите второй раз. Тогда, если сможете подойти объективно: а что же дальше, что еще в нем есть? -- тогда видите его уже благоприобретенные качества, то, что он из себя сделал, в плохую ли, в хорошую ли сторону. Вроде как -- по первому взгляду человек виден таким, каким он должен быть, а по второму -- каким он есть на самом деле. Потому что хорошая душа, талант, ум -- это данное, и оно конечно остается. Но если у человека по существу сердце доброе, а он из себя тирана, хама, или тряпку сделал... если у него талант, но он его во з