уважают, потому как он днем зеленый, а при огне - красный. Разного сословия бывает, сударыня, камень, все равно как бывают разные люди. Мальчик совсем не интересовался камнями. Он не понимал, чем любуются мать и сестра и чем хуже граненые цветные стекла. Его больше всего заняло деревянное большое колесо, которое вертел Прошка. Вот это штука действительно любопытная: такое большое колесо и вертится! Мальчик незаметно пробрался в темный угол к Прошке и с восхищением смотрел на блестящую железную ручку, за которую вертел Прошка. - Отчего она такая светлая? - А от рук, - объяснил Прошка. - Дай-ка я сам поверчу... Прошка засмеялся, когда барчонок принялся вертеть колесо. - Да это очень весело... А тебя как зовут? - Прошкой. - Какой ты смешной: точно из трубы вылез. - Поработай-ка с мое, так не так еще почернеешь. - Володя, ты это куда забрался? - удивилась дама. - Еще ушибешься... - Мамочка, ужасно интересно!.. Отдай меня в мастерскую, - я тоже вертел бы колесо. Очень весело!.. Вот, смотри! И какая ручка светлая, точно отполированная. А Прошка походит на галчонка, который жил у нас. Настоящий галчонок... Мать Володи заглянула в угол Прошки и только покачала головой. - Какой он худенький! - пожалела она Прошку, - Он чем-нибудь болен? - Нет, ничего, слава богу! - объяснил Алексей Иваныч. - Круглый сирота, - ни отца, ни матери... Не от чего жиреть, сударыня! Отец умер от чахотки... Тоже мастер был по нашей части. У нас много от чахотки умирает... - Значит, ему трудно? - Нет, зачем трудно? Извольте сами попробовать... Колесо, почитай, само собой вертится. - Но ведь он работает целый день? - Обыкновенно... - А когда утром начинаете работать? - Не одинаково, - уклончиво объяснил Алексей Иваныч, не любивший таких расспросов. - Глядя по работе... В другой раз - часов с семи. - А кончаете когда? - Тоже не одинаково: в шесть часов, в семь, - как случится. Алексей Иваныч приврал самым бессовестным образом, убавив целых два часа работы. - А сколько вы жалованья платите вот этому Прошке? - Помилуйте, сударыня, какое жалованье! Одеваю, обуваю, кормлю, все себе в убыток. Так, из жалости и держу сироту... Куда ему деться-то? Дама заглянула в угол Прошки и только пожала плечами. Ведь это ужасно: целый день провести в таком углу и без конца вертеть колесо. Это какая-то маленькая каторга... - Сколько ему лет? - спросила она. - Двенадцать... - А на вид ему нельзя дать больше девяти. Вероятно, вы плохо его кормите? - Помилуйте, сударыня! Еда для всех у меня одинаковая. Я сам вместе с ними обедаю. Прямо сказать, в убыток себе кормлю; а только уж сердце у меня такое... Ничего не могу поделать и всех жалею, сударыня. Барыня отобрала несколько камней и просила прислать их домой. - Пошлите камни с этим мальчиком, - просила она, указывая глазами на Прошку. - Слушаюсь-с, сударыня! Последнее желание не понравилось Алексею Иванычу. Эти барыни вечно что-нибудь придумают! К чему ей понадобился Прошка? Лучше он сам бы принес камни. Но делать нечего, - с барыней разве сговоришь? Прошка так Прошка, - пусть его идет; а у колеса поработает Левка. Когда барыня уехала, мастерская огласилась общим смехом. - Духу только напустила! - ворчал Ермилыч. - Точно от мыла пахнет... - Она и Прошку надушит, - соображал Спирька. - А Алексей Иваныч охулки на руку* не положил: рубликов на пять ее околпачил. ______________ * Охулки на руку - то есть обсчитал. - Что ей пять рублей? Наплевать! - ворчал Ермилыч. - У барских денежек глаз нет... Вот и швыряют. Алексей-то Иванычу это на руку. Вот как распинался он перед барыней: соловьем так и поет. - Платье на ней шелковое, часы золотые, колец сколько... Богатеющая барыня! - Ну, это еще неизвестно. Одна видимость в другой раз. Всякие господа бывают... Дорогой маленький Володя объяснил матери, что Прошка "вертел". - Что это значит? - не понимала та. - А вертит колесо, - ну, и вышел: вертел. Не вертел, мама, а вертел. III Бедного Прошку часто занимал вопрос о тех неизвестных людях, для которых он должен был с утра до ночи вертеть в своем углу колесо. Другие дети веселились, играли и пользовались свободой; а он был точно привязан к своему колесу. Прошка понимал, что у других детей есть отцы и матери, которые их берегут и жалеют; а он - круглый сирота и должен сам зарабатывать свой маленький кусочек хлеба. Но ведь круглых сирот много на белом свете, и не все же должны вертеть колеса. Сначала Прошка возненавидел свое колесо, потому что, не будь его, и не нужно было бы его вертеть. Это была совершенно детская мысль. Потом Прошка начал ненавидеть Алексея Иваныча, которому его отдала в ученье тетка: Алексей Иваныч нарочно придумал это проклятое колесо, чтобы мучить его. "Когда я вырасту большой, - раздумывал Прошка за работой, - тогда я отколочу Алексея Иваныча, изрублю топором проклятое колесо и убегу в лес". Последняя мысль нравилась Прошке больше всего. Что может быть лучше леса? Ах, как там хорошо!.. Трава зеленая-зеленая, сосны шумят вершинами, из земли сочатся студеные ключики, всякая птица поет по-своему, - умирать не нужно! Устроить из хвои шалашик, разложить огонек, - и живи себе, как птица. Пусть другие задыхаются в городах от пыли и вертят колеса... Прошка уже видел себя свободным, как птица. "Убегу!.. - решал Прошка тысячу раз, точно с кем-нибудь спорил. - Даже и Алексея Иваныча не буду бить, а просто убегу". Прошка думал целые дни, - вертит свое колесо и думает, думает без конца. Разговаривать за работой было неудобно, не то что другим мастерам. И Прошка все время думал, думал до того, что начинал видеть свои мысли точно живыми. Видел он часто и самого себя и непременно большим и здоровым, как Спирька. Ведь хорошо быть большим. Не понравилось у одного хозяина, - пошел работать к другому. Ненависть к Алексею Иванычу тоже прошла, когда Прошка понял, что все хозяева одинаковы, и что Алексей Иваныч совсем не желает ему зла, а делает то же, что делали и с ним, когда он был таким же вертелом, как сейчас Прошка. Значит, виноваты те люди, которым нужны все эти аметисты, изумруды, тяжеловесы, - они и заставляли Прошку вертеть его колесо. Тут же воображение Прошки отказывалось работать, и он никак не мог представить себе этих бесчисленных врагов, сливавшихся для него в одном слове "господа". Для него ясно было одно, что они злые. Для чего им эти камни, без которых так легко обойтись? Если бы господа не покупали камней у Алексея Иваныча, ему пришлось бы бросить свою мастерскую, - и только всего. А вон барыня еще детей притащила... Действительно, есть чем полюбоваться... Прошка видел во сне эту барыню, у которой камни были и на руках, и на шее, и в ушах, и на голове. Он ненавидел ее и даже сказал: - У! злая... Ему казалось, что и глаза у барыни светились, как светит шлифованный камень, - зеленые, злые, как у кошки ночью. Никто из мастеров никак не мог понять, зачем понадобился барыне именно Прошка. Алексей Иваныч и сам бы пришел да еще подсунул бы товару рубликов на десять; а что может понимать Прошка? - Блажь господская, и больше ничего, - ворчал Ермилыч. Алексей Иваныч тоже был недоволен. Во-первых, нельзя было Прошку пустить по-домашнему, - значит, расход на рубаху; а во-вторых, кто ее знает, барыню, что у нее на уме! - Ты рыло-то вымой, - наказывал он Прошке еще с вечера. - Понимаешь? А то придешь к барыне черт чертом... Ввиду этих приготовлений Прошка начал трусить. Он даже пробовал увильнуть, сославшись на то, что у него болит нога. Алексей Иваныч рассвирепел и, показывая кулак, проговорил: - Я тебе покажу, как ноги болят!.. Нужно сказать, что Алексей Иваныч никогда не дрался, как другие мастера, и очень редко бранился. Он обыкновенно со всеми соглашался, все обещал и ничего не исполнял. Прошка должен был идти утром, когда барыня пила кофе. Алексей Иваныч осмотрел Прошку, как новобранца, и проговорил: - А ты не робей, Прошка! И господа такие же люди, - из той же кожи сшиты, как и мы, грешные. Барыня заказала аметистов; а я тебе дам еще парочку бериллов, да тяжеловесов, да альмандинов. Понимаешь? Надо уметь показать товар... Алексей Иваныч научил, сколько нужно запросить, сколько уступать и меньше чего не отдавать. Барыня-то еще, может, пожалеет мальчонку и купит. Когда Прошка уходил, Алексей Иваныч остановил его в самых дверях и прибавил: - Смотри, лишнего не разбалтывай... Понимаешь? Ежели будет барыня выпытывать насчет еды и прочее... "Мы, мол, сударыня, серебряными ложками едим". Прошке пришлось идти через весь город, и чем ближе он подходил к квартире барыни, тем ему делалось страшнее. Он и сам не знал, чего боялся, и все-таки боялся. Робость охватила его окончательно, когда он увидел двухэтажный большой каменный дом. В голове Прошки мелькнула даже мысль о бегстве. А что, если взять да и убежать в лес? Скрепя сердце он пробрался в кухню и узнал, что барыня дома. Горничная в крахмальном белом переднике подозрительно оглядела его с ног до головы и нехотя пошла доложить "самой". Вместо нее прибежал в кухню Володя, одетый в коротенькую смешную курточку, коротенькие смешные штанишки, в чулки и башмаки. - Пойдем, вертел!.. - приглашал он Прошку. - Мама ждет. Они прошли по какому-то коридору, потом через столовую, а потом в детскую, где ждала сама барыня, одетая в широкое домашнее платье. - Ну показывай, что принес! - проговорила она певучим, свежим голосом и, оглядев Прошку, прибавила: - Какой ты худенький! Настоящий цыпленок! Прошка с серьезным видом достал товар и начал показывать камни. Он больше ничего уже не боялся. У барыни совсем был не злой вид. Расчет Алексея Иваныча оправдался: она рассмотрела камни и купила все без торга. Прошка внутренно торжествовал, что так ловко надул барыню рубля на три. Ему было только неловко, что она все время как-то особенно смотрела на него и улыбалась. - Ты, наверно, хочешь есть? - проговорила она наконец. - Да? Этот простой вопрос смутил Прошку, точно барыня угадала его тайные мысли. Когда он дожидался в кухне, то там так хорошо пахло жареным мясом и все время его преследовал этот аппетитный запах. - Я не знаю, - по-детски ответил он. - Он хочет, мама! - подхватил Володя. - Я сейчас сбегаю в кухню и скажу Матрене, чтобы она дала котлетку. Володя был добрый мальчик, и это радовало маму. Ведь самое главное в человеке - доброе сердце. Прошка чувствовал себя смущенным, как попавшийся в ловушку зверек. Он молча разглядывал комнату и удивлялся, что бывают такие большие и светлые комнаты. У одной стены стоял шкаф с игрушками; кроме того, игрушки валялись на полу, стояли в углу, висели на стене. Тут были и детские ружья, и солдатская будка, и мельница, и лошадки, и домики, и книжки с картинками, - настоящий игрушечный магазин. - Неужели все это твои игрушки? - спросил Прошка Володю. - Мои. По я уже не играю, потому что большой. А у тебя тоже есть игрушки? Прошка засмеялся. У него игрушки! Какой смешной этот барчонок: решительно ничего не понимает! Подававшая в столовую котлету горничная смотрела на Прошку с удивлением. Этак барыня скоро будет собирать в дом всех нищих и кормить котлетами. Прошка это чувствовал и смотрел на горничную серьезными глазами, Потом его затрудняла вилка и салфетка, особенно - последняя, Пока он ел, барыня просто и ласково расспрашивала его обо всем: давно ли он в мастерской, много ли приходится работать, как кормит рабочих хозяин, что он делает по праздникам, знает ли грамоту и т.д. - Вот видишь, Володя, - говорила она сыну, - этот мальчик уже с семи лет зарабатывает себе кусок хлеба... Прошка, а ты хочешь учиться? - Не знаю... - Хочешь приходить по воскресеньям к нам? Я тебя выучу читать и писать. Я поговорю об этом с Алексеем Иванычем сама. Прошка был озадачен. Домой он вернулся в старой курточке Володи, которая ему была даже широка в плечах, хотя Володя был моложе на целых два года. Барчук был такой рослый и закормленный. Рабочие посмеялись над ним, как смеялись над всеми, а хозяин похвалил: - Молодец; Прошка! Когда в воскресенье пойдешь, я тебе еще дам товару... IV Прошка начал ходить учиться каждое воскресенье. В первое время, говоря правду, больше всего его привлекала возможность хорошенько поесть, как едят господа. А последнее было удивительно, удивительнее всего, что только Прошка видал. Мать Володи - ее звали Анной Ивановной - ужасно волновалась каждый раз, когда завтракали. Ей все казалось, что Володя мало ест и что он нездоров. Сначала Прошка думал, что Анна Ивановна шутит; но Анна Ивановна говорила совершенно серьезно: - Мне кажется, Володя, что ты скоро решительно ничего не будешь есть. Посмотри на Прошку: вот какой аппетит нужно иметь. - А отчего он такой худой, если ест много? - спросил Володя. - Оттого, что он работает много, оттого, что в их мастерской буквально дышать нечем, и так далее. Володя был настоящий барчонок. По-своему добрый, всегда веселый, увлекающийся и в достаточной мере бесхарактерный. Прошка рядом с ним казался существом другой породы. Анну Ивановну это поражало, когда дети были вместе. Детские глаза Прошки смотрели уже совсем не по-детски; потом он точно не умел улыбаться. В тощей фигурке Прошки точно был скрыт какой-то затаенный упрек. Анне Ивановне иногда делалось даже немного совестно, - ведь она пригласила в первый раз Прошку только для того, чтобы показать Володе, что дети его возраста работают с утра до ночи. Прошка должен был служить живым и наглядным примером; а Володя должен был исправиться, глядя на него, от припадков своей барской лени. В этих воспитательных целях Анна Ивановна несколько раз под разными предлогами посылала Володю в мастерскую Алексея Иваныча, чтобы он посмотрел на самом деле, как работает маленький Прошка. Володя отправлялся в мастерскую каждый раз с особенным удовольствием и возвращался домой весь испачканный наждаком. Результатом этих наглядных уроков было то, что Володя совершенно серьезно заявил матери: - Мама, отдай меня в мастерскую. Я хочу быть вертелом, как Прошка... - Володя, что ты говоришь? - ужаснулась Анна Ивановна. - Ты только подумай, что ты говоришь! - Ах, мама, там ужасно весело!.. - Ты умер бы там через три дня с голода... - А вот и нет! Я уже два раза обедал с рабочими. Какие вкусные щи из соленой рыбы, мама! А потом - просовая каша с зеленым маслом... горошница... Анна Ивановна пришла в ужас. Ведь Володя просто мог отравиться. Она даже смерила температуру у Володи и успокоилась только тогда, когда он принял ванну и сам попросил есть. - Мама, если б ты велела приготовить тертой редьки с квасом!.. Володя оказался неисправимым. Пример Прошки решительно ничему его не научил, кроме того, что он несколько дней старался устроить в своей детской гранильную мастерскую и натащил со двора всевозможных камней. Получилась почти совсем настоящая мастерская, только недоставало деревянного громадного колеса, которое вертел Прошка. Перед рождеством Прошка перестал ходить учиться по воскресеньям. Анна Ивановна думала, что его не пускает Алексей Иваныч, и поехала сама узнать, в чем дело. Алексей Иваныч был дома и объяснил, что Прошка сам не желает идти. - Почему так? - удивилась Анна Ивановна. - А кто его знает! Нездоровится ему... Все кашляет по ночам. Анна Ивановна отправилась в мастерскую и убедилась своими глазами, что Прошка болен. Глаза у него так и горели лихорадочным огнем; на бледных щеках выступал чахоточный румянец. Он отнесся к Анне Ивановне совершенно равнодушно. - Ты что же это забыл нас совсем? - спрашивала она. - Так... - Тебе, может быть, не хочется учиться? - Нет... - Какое ему ученье, когда он на ладан дышит! - заметил Ермилыч. - Разве можно такие вещи говорить при больном? - возмутилась Анна Ивановна. - Все помрем, сударыня... Это было бессердечно. Ведь Прошка был еще совсем ребенок и не понимал своего положения. Под впечатлением этих соображений Анна Ивановна предложила Прошке переехать к ним, пока поправится; но Прошка отказался наотрез. - Разве тебе у нас не нравится? Я устроила бы тебя в людской... - Мне здесь лучше... - упрямо отвечал Прошка. - Сударыня, ведь мы его тоже вот как жалеем! - объяснил Ермилыч. - Вот ему и не хочется уходить... Анна Ивановна серьезно была огорчена, хотя вполне понимала, почему Прошка не захотел уходить из своей мастерской. У больных является страстная привязанность именно к своему углу. И большие и маленькие люди в этом случае совершенно одинаковы. Потом Анна Ивановна упрекала себя, что решительно ничего не сделала для Прошки, не сделала потому, что не умела. Мальчик умирал у своего колеса от наждачной пыли, дурного питания и непосильной работы. А сколько детей умирает таким образом по разным мастерским, как мальчиков, так и девочек! Вернувшись домой, Анна Ивановна долго не могла успокоиться. Маленький вертел Прошка не выходил у нее из головы. Раньше Анна Ивановна очень любила драгоценные камни, а теперь дала себе слово никогда их не носить: каждый такой камень напоминал бы ей умирающего маленького Прошку. А Прошка продолжал работать, несмотря даже на то, что Алексей Иваныч уговаривал его отдохнуть. Мальчику было совестно есть чужой хлеб даром... А колесо делалось с каждым днем точно все тяжелее и тяжелее... От натуги у Прошки начинала кружиться голова, и ему казалось, что вместе с колесом вертится вся мастерская. По ночам он видел во сне целые груды граненых драгоценных камней: розовых, зеленых, синих, желтых. Хуже всего было, когда эти камни радужным дождем сыпались на него и начинали давить маленькую больную грудь, а в голове начинало что-то тяжелое кружиться, точно там вертелось такое же деревянное колесо, у которого Прошка прожил всю свою маленькую жизнь. Потом Прошка слег. Ему пристроили небольшую постельку тут же, в мастерской. Ермилыч ухаживал за ним почти с женской нежностью и постоянно говорил: - Ты бы поел чего-нибудь, Прошка! Экой ты какой!.. Но Прошка ничего не хотел есть, даже когда горничная Анны Ивановны приносила ему котлеток и пирожного. Он относился ко всему безучастно, точно придавленный своей болезнью. Через две недели его не стало. Анна Ивановна приехала вместе с Володей на похороны и плакала, плакала не об одном, а обо всех бедных детях, которым не могла и не умела помочь. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. В глуши --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Деревня Шалайка засела в страшной лесной глуши, на высоком берегу реки Чусовой. Колесная дорога кончалась в Шалайке, а дальше уже некуда было и ехать. Да никто и не приезжал в Шалайку, за исключением одного священника, жившего в Боровском заводе, до которого считали тридцать верст. Когда он приезжал, то постоянно удивлялся, что у всей деревни одна фамилия - Шалаевы. Собственно, даже фамилии не было, а только прозвище по деревне. - Как же я вас буду в книге записывать? - говорил священник. - Вот в нынешнем году три Ивана Шалаевых умерли и три Ивана Шалаевых родились, а в прошлом году было то же самое с Матренами, - две Матрены умерли и две Матрены родились! Всех перепутаешь как раз. - Уж так с испокон веку, - объяснял староста, - все Шалаевы, и делу конец! Значит, прадед-то наш прозывался Шалаем, вот и вышли все Шалаевы, по прадеду, значит. От начальства тоже прижимки бывают... Как-то лет с пять назад возил я сдавать в солдаты наших парней, и, как на грех, подвернулись три Сидора и все Иванычи. Воинский начальник даже обиделся... - Надо бы все-таки фамилии придумывать, - советовал священник. - Оно для вас же удобнее. - А для чего нам, батюшка, фамилии? Живем в лесу с испокон веку и друг дружку знаем... А покойников на том свете господь-батюшка разберет и без нас, кто чего стоит. Издали Шалайка была очень красива, особенно если смотреть с реки, - избы стояли на самом солнцепеке, как крепкие зубы, и какие были избы: одна другой лучше, - благо лес был под рукой и обошел деревушку зеленой зубчатой стеной. Пашен было совсем мало, потому что шалаевцы промышляли главным образом лесом, да и в горах лета стоят холодные и земля плохо родила. Вот сено было нужно, и его косили по лесным еланям* или по мысам на реке Чусовой и заливным побережьям. Всех дворов в Шалайке насчитывали двадцать семь, и все шалаевцы составляли одну громадную семью, связанную родственными отношениями. ______________ * Елани - широкие поляны в лесу. (Примеч. автора.). Изба Пимки стояла на самом юру, то есть почти на обрыве. Летом из окошек можно видеть разлив реки Чусовой верст на пять. Сейчас за рекой шел нескончаемый лес, и никто в Шалайке не знал, где он кончался, точно деревня стояла на краю света. Пимке шел уже десятый год, и он нигде не бывал и ничего не видал, кроме своей деревни. Нужно сказать, что шалаевцы ужасно любили свою деревню и даже гордились ею. Когда молодых парней сдавали в солдаты, они расставались с родным гнездом с такими слезами, каких, вероятно, не проливают рекруты из Москвы или Петербурга. Можно было подумать, что только и можно было жить на белом свете, как в Шалайке. Пимка помнил, как провожали в солдаты его старшего брата Ефима и других парней, и тоже ревел вместе со всеми. - Перестаньте вы, глупые! - уговаривал дядя Акинтич, отставной солдат. - О чем вы плачете? Не с волками будет жить, а с добрыми людьми; по крайней мере, всего посмотрит, как другие живут, ну, и поучится на людях. В Шалайке-то всю бы жизнь в лесу прожил... Невелика радость! Солдату Акинтичу никто не верил. Хорошо было говорить, когда сам отслужил свою службу. Если бы уж было так сладко на чужой стороне, так зачем солдат вернулся опять к себе в Шалайку? Акинтич жил у отца Пимки, потому что своя семья как-то разошлась: старики примерли, сестры повыходили замуж, а о женатыми братьями солдат не ладил. Пимка ужасно любил солдата Акинтича, который так хорошо рассказывал и знал решительно все, рассказывал даже лучше баушки* Акулины, которая знала только сказки да "про старину". Когда брат Ефим ушел в солдаты, Акинтич занял его место. Семья была хоть и большая, но настоящих работников оставалось всего двое: отец Егор да второй брат Андрей. Был еще дедушка Тит, только он уже не мог идти за работника, потому что жил больше в лесу и домой редко выходил. Бабы в счет не шли. Мать, Авдотья, управлялась по дому, а старшая сестра, Домна, была "не совсем умом". С этой Домной вышел такой случай. Летом бабы пошли за малиной на старый Матюгин курень**, и Домна с ними. Она была еще подростком и как-то отбилась от партии. Искали-искали ее бабы и не могли найти. Потом целых три дня искали по лесу всей деревней и тоже не нашли. Так и решили, что Домну задрал медведь. Разыскал ее уж на пятый день дедушка Тит. Забилась Домна на сосну, уцепилась и голосу не подает. Едва старик отцепил ее от дерева и привел домой еле живую. С тех пор Домна стала "не совсем умом". Все молчит, что ей ни говорят. Работать работала, когда мать заставляла, а так - все равно что дитя малое. Деревенские ребятишки любили ее дразнить. Обступят гурьбой и кричат: ______________ * На Урале вместо "бабушка" говорят "баушка", вместо "девушка" - "деушка". (Примеч. автора.). ** Курень - место выжига угля в лесу. - Домна, покажи, как лешак хохочет... Стоило ей сказать это, как Домна принималась дико хохотать, выкатывала глаза и делалась такой страшной. Все говорили, что она видела "лешака" и что он пугал ее своим хохотом. Кроме Домны, были еще ребятишки, но те - совсем малыши и ни в какой счет не шли. Вся Шалайка промышляла лесной работой, и семья Пимки тоже. Еще дед Тит работал в курене, и отец Егор принял его работу. Другие рубили дрова, вывозили лес на Чусовую, где вязались плоты и сплавлялись бревна на нижние пристани. Работа была не легкая, но все привыкли к ней и ничего лучшего не желали. Да и чего же можно желать, когда человек сыт, одет и в тепле? Пимка тоже знал, что будет работать в курене, и часто говорил отцу: - Тятя, а когда ты возьмешь меня в курень? - Погоди, твое время еще впереди, Пимка... Успеешь и в курене наработаться, дай срок. И Пимка ждал. Ему казалось, что как только он уедет в курень, так сейчас же сделается большим. До куреня считали верст тридцать, и проехать туда можно было только зимними дорогами. Дедушка Тит оставался там иногда и на лето. Пимку беспокоило немного только одно, - в лесу "блазнит"*, как поблазнило Домне. Того и гляди, что лешак глаза отведет и в лесу запутает. Впрочем, лешак и около самой Шалайки пошаливал, особенно за Чусовой. Баушка Акулина не раз слыхала, как он ухает по ночам, а одну бабу на покосе лешак совсем было задушил. Еще страшнее была лешачиха, которая жила прямо в воде, на Чусовой. Ее и большие мужики боялись; когда по ночам лешачиха шлепалась в воде, по всей реке гул шел. Лешачиха любила подкарауливать в жаркие летние дни маленьких ребятишек, когда они выходили купаться в Чусовой, и утаскивала их к себе в омут. Все знали, что она жила в омуте, всего с версту от Шалайки, где стояла высокая скала, а под ней в реке и дна не было. Дед Тит своими глазами видел лешачиху, только не любил об этом рассказывать: вся черная, обросла мокрой шерстью, а глаза, как у волка. Только один солдат Акинтич не боялся ни лешака, ни лешачихи и даже ездил по ночам ловить рыбу в омуте. ______________ * Блазнит - кажется (местное уральское слово). - Пустые слова это старухи болтают, Пимка, - коротко объяснял он. - А ты, главное, ничего не бойся... ни-ни! И никогда тебе страшно не будет... Понимаешь ты это самое дело? - А ежели лешачиха за ногу сцапает? - спрашивал Пимка. - Не сцапает... А ежели что - ты ее в морду. И лешак тоже пустое дело... Он ухнет, а ты еще пуще ухни. Он ребенком заплачет, а ты опять ухни... Хорошо ему баб пугать. Говорю: ничего не бойся, Пимка, и не будет страшно. Мы уже сказали, что в Шалайку никто не приезжал, да и ехать дальше было некуда. Из "чужестранных" людей изредка появлялись только куренные подрядчики да охотники, промышлявшие поздней осенью рябчиков и белку. Солдат Акинтич тоже "ясачил" в свободное время и водил дружбу со всеми охотниками. Они и останавливались в избе Егора. Пимка, лежа на полатях, любил послушать охотничьи рассказы, особенно когда заходила речь о проказах косолапого Мишки. Дедушка Тит убил не один десяток медведей, но не любил об этом говорить. Он бросил совсем охоту, когда последний медведь так помял ему ногу, что дедушка остался хромым на всю жизнь. Акинтич, выпивши, любил похвастаться своей удалью и рассказывал охотникам небывалые вещи про свои подвиги, пока брат Егор не останавливал его: - Будет тебе врать, Акинтич... Как раз подавишься. Самое веселое время в Шалайке было весной, когда по Чусовой проходил сверху караван. Вешняя полая вода подымалась в реке сажени на две, и по ней быстро летели сотни барок. Вся деревня высыпала на берег посмотреть. Пимка тоже смотрел и думал о том, куда плывут барки и какие люди на них плывут. Акинтич один из всей деревни плавал на барке и рассказывал разные страсти о том, как неистово играет в камнях река, как бьются о скалы барки, как тонет народ. Акинтич знал решительно все на свете и называл какие-то мудреные места, куда сгоняют все барки. - Там, брат, народ богатый живет, - объяснял он Пимке. - И все покупают, что ни привези... И лес, и железо, и медь, и белку, и рябчика - только подавай. Дома там каменные, а по реке бегут пароходы. II Пимке шел одиннадцатый год, когда отец сказал: - Ну, Пимка, собирайся в курень... Пора, брат, и тебе мужиком быть. Это было в начале зимы, когда встала зимняя дорога. Пимка был и рад, но и побаивался. В курене, - конечно, лешачихи не было, а зато были медведи. Он никому не сказал про свой страх, потому что настоящие мужики ничего не боятся. Мать еще с лета заготовила будущему мужику всю необходимую одежду: коротенький полушубок из домашней овчины, из собачьего меха ягу*, пимы, собачьи шубенки**, такой же треух-шапку - все, как следует настоящему мужику. По зимам стояли страшные морозы, когда птица замерзала на лету, - недели по две, и спасал только теплый собачий мех. Особенно доставалось углевозам, которые возили уголь с куреня в Боровский завод. Редкий не отмораживал себе щек и носа. Мать почему-то жалела Пимку и на проводинах всплакнула. ______________ * Яга - шуба шерстью наружу. (Примеч. автора.). ** Шубенки - рукавицы. (Примеч. автора.). - Ты смотри, Пимка, не застудись... В балагане* будешь жить, а там вот какая стужа. ______________ * Балаган - широкая низкая изба, вросшая в землю, крытая дерном, без окон, с очагом из камней вместо печи, с земляным полом. (Примеч. автора.). - Ничего, мамка! - весело отвечал Пимка. - Я с Акинтичем буду жить, а он все знает... Мы еще медведя с ним залобуем*. ______________ * Залобовать - убить. (Примеч. автора.). - Ладно... Вот уши себе не отморозь. - Мы его в кашевары поставим, - объяснял отец. - Чего ему дома-то зря болтаться, а там дело будет делать. Тоже кошку не заставишь кашу варить... Так, Пимка? Дед тебе обрадуется... Старый да малый - будете жить в балагане. - Я, тятя, ничего не боюсь. - А чего бояться? С людьми будешь жить. Пимке ужасно понравилась дорога в курень, которая шла все время лесом. Снег только что выпал, и болота еще не успели замерзнуть по-настоящему. Ехали в большом угольном коробе, сплетенном дедушкой Титом из черемуховых прутьев. Старик целое лето оставался в курене, гнул березовые полозья для саней, дуги и плел коробья. Он все умел делать, что было нужно для куренной работы и для домашности. Мужикам - топорища, бабам - корыта и вальки - все нужно. Лес только еще был запушен первым снегом. Дремучие ельники стояли стена стеной, точно войско. На месте старых куреней росли осинники и березняки. Зимой они имели такой голый вид. Отец правил лошадью и время от времени говорил Пимке: - Смотри, вон заячий след... Видишь, какие петли наделал по снежку. Такие узоры поведет, что и не распутаешь. А вон лиса прошла... Эта, как барыня, идет и след хвостом заметает. В одном месте Егор остановил лошадь, долго рассматривал след и объяснял: - Волчья стая прошла... Они, брат, как солдаты, шаг в шаг ступают. Прошла стая, а след точно от одного... Наш лесной волк не страшен, потому как везде ему по лесу пища: зайца поймает, рябчиком закусит, а то и целого глухаря раздобудет. Смышлястый зверь... В другом месте Егор показал Пимке большой след. На молодом снегу отпечатались точно коровьи копыта. - Это зверь сохатый прошел... Вон как отмахивал. В самый бы раз нашему солдату его залобовать... Весь бы курень был сыт, а кожу продал бы в заводе. Надо будет ему сказать... Пусть по следу его ищет. В курень приехали уже ночью. Было совсем темно, и Пимка задремал, свернувшись калачиком на дне короба. Место куреня можно было заметить издали по зареву, которое поднималось над горевшими "кучонками", то есть кучами из длинных дров, обложенных сверху дерном. Немного в стороне стояли четыре балагана. Егор подъехал к тому, в котором жил дедушка Тит. Еще издали гостей встретила лаем пестрая собака Лыско, которая очень сконфузилась, когда узнала свою лошадь. На лай изо всех балаганов показались мужики. - Это ты, Егор? - Верно, я... Вот я вам какого зверя привез. Пимка, вылезай... Выскочил из балагана Акинтич и вытащил Пимку, который никак не мог проснуться. Когда Акинтич его встряхнул, Пимке показалось очень холодно. В балагане сидел дедушка Тит и наблюдал за кипевшим на очаге из камней железным котелком, в котором варилась просяная каша на ужин. Увидав внука, старик обрадовался. - Ну, ну, садись, гость будешь, - говорил он. - Что, озяб? Погоди, вот поешь каши и согреешься. Балаган представлял собой большую низкую избу, без окон и без трубы. Заднюю половину занимали сплошные полати на старых еловых пнях. Налево от низенькой двери в углу был устроен из больших камней очаг. Вместо трубы в крыше чернела дыра, и дым расстилался по всему балагану, так что стоять было невозможно, и Пимка сейчас же закашлялся, наглотавшись дыму. Потолок и стены были покрыты сажей. - Что, не понравилось наше угощение? - шутил Акинтич. - А ты пока садись на пол, Пимка, вот к дедушке... Старый Тит ужасно был рад внучку и посадил его рядом с собой на обрубок бревна. Старику было под восемьдесят, и его седая борода превратилась в желтую, но он еще держался крепко, а в работе, пожалуй, не уступал и молодым мужикам. Только, к несчастью, у дедушки Тита начинала болеть спина и "тосковали" застуженные ноги. - Вот тебе, дедушка, и помощник, - галдели набравшиеся в балаган мужики. - Он, брат, этот самый Пимка, ежели до каши, так первый работник... Все дроворубы и углежоги благодаря жизни в курных балаганах походили на трубочистов. Все равно, мойся не мойся, а от дыма и сажи не убережешься. Теперь все были рады новому человеку и шутили над малышом, как кто мог придумать. Пимка был совершенно счастлив. Мужики были все свои, шалайские, и он всех знал в лицо. Отец Пимки привез из деревни всякой всячины и теперь делил - кому хлеба, кому шубу, кому новый топор, кому приварок ко щам, кому новую рубаху. Пимка наелся горячей каши с таким удовольствием, как никогда не едал, и тут же заснул, сидя на обрубке около деда. - Ну, надо малыша на перину укладывать, - шутил Акинтич, устраивая на нарах для Пимки постель из сена. - Вот мы тут зеленого пуху настелем, - спи только. Сонного Пимку Акинтич перенес на руках, уложил на нарах и прикрыл своей ягой. - Ишь ты, как малыша сон-то забрал! - удивлялись мужики. - Это он намерзся дорогой-то да прямо в тепло и попал, ну и разомлел... Один по одному мужики разошлись из балагана деда Тита. Утром всем надо было рано вставать. Утром на другой день Пимка проснулся рано, проснулся от страшного холода. В балагане было тепло, пока горел огонь на очаге; а только огонь гас - все тепло уходило частью кверху в дымовую дыру, частью - в плохо сколоченную дверь. Плохо было то, что приходилось выжидать, пока огонь прогорит дотла и выйдет дым; потом уже дедушка Тит поднимался на крышу и прикрывал дымовую дыру еловой корой, а сверху заваливал хвоей. В балагане было или страшно жарко, или страшно холодно. Работа на курене уже кипела, когда Пимка вышел из балагана. Дедушка Тит у самого балагана налаживал новые дровни. Где-то в лесу трещали топоры, рубившие застывшее дерево, а на свежей поруби сильно дымили до десятка кучонков. Это были кучи больше сажени в высоту и шириной сажен до трех. Внутри уложены были дрова стоймя и горели медленным огнем, вернее, не горели, а медленно тлели. Весь секрет состоял в том, чтобы дерево не истлело совсем, а получился крепкий уголь. Такой кучонок горел недели две, пока не превращались в уголь все дрова. У каждого кучонка был свой "жигаль", который должен был следить за всем. Вся работа пропадала, если огонь где-нибудь пробивался сквозь дерн, и тогда весь уголь сгорал. "Жигали" не отходили от своих кучонков ни днем, ни ночью. Это была самая трудная и ответственная работа. Дроворуб ничем но рисковал, и углевоз тоже, а "жигаль" отвечал за все. В "жигали" поступали самые опытные рабочие. Издали эти кучонки походили на громадные муравейники, с той разницей, что последние не дымятся, а от кучонков валил день и ночь густой дым. Выгоревший кучонок должен был еще долго отдыхать, пока окончательно не остынет весь уголь. Дедушка Тит "ходил в жигалях" лет сорок, а теперь его заменил сын Егор. Куренные мужики на этом основании сразу прозвали Пимку "жигаленком". В первый же день Пимка освоился со всеми порядками куренной жизни. Вставали до свету, закусывали, чем бог послал, а потом шли на работу до обеда. После обеда немного отдыхали и потом работали, пока было светло. Работа была тяжелая у всех, и ее выносили только привычные люди. Дроворубы возвращались в балаган, как пьяные, - до того они выматывали себе руки и спину. Углевозы маялись дорогой, особенно в морозы, когда холодом жгло лицо. А всего хуже было жить в курных, всегда темных балаганах, да и еда была самая плохая: черный хлеб да что-нибудь горячее на придачу, большей частью - каша. Где же мужикам стряпню разводить! - Уж и жизнь только, - ворчал солдат Акинтич, отвыкший за все время своей солдатчины от тяжелой куренной работы. - Брошу все и уйду куда глаза глядят. Главная причина, что нет бани. Весь точно из трубы сейчас вылез. Все куренные мечтали о бане и завидовали каждому, кто отправлялся в деревню; поехал, значит, и в бане побывает. Ездили по очереди, а в целую зиму другому придется побывать всего два раза. Пимка прожил несколько дней в курене, и его страшно потянуло домой. Очень уж тяжело было жить в лесу, и мальчик совершенно был согласен с дядей Акинтичем, что надо отсюда уходить куда глаза глядят. Пимка даже всплакнул потихоньку ото всех. III Самое тяжелое были праздники. Конечно, можно было съездить в Шалайку "на обыденку", но все жалели маять напрасно лошадей. Взад и вперед нужно было сделать верст шестьдесят, да еще плохой лесной дорогой. В праздник работать грешно, и все убивали время как-нибудь. Сидеть днем по темным балаганам было тошно, и все собирались "на улицу". Разведут громадный костер, рассядутся кругом и балагурят. Первым человеком на этих беседах, конечно, был Акинтич, которого солдатом гоняли до Москвы. Все остальные дальше Боровского завода не бывали. Акинтич и сам любил рассказать разную побывальщинку. - Ты только, пожалуйста, не ври, солдат, - упрашивали куренные мужики. - Чего мне врать-то? Вы ничего не видали, вот вам и кажется, что все удивительно... Возьмите теперь хоть пароход - во какая махинища! Народу на нем едет человек с тыщу, а он еще за собой не одну барку волокет. Всю Шалайку свезет зараз... А то теперь чугунка. Ну, эта еще помудренее: как свистнет, - и полетела. Тоже волокет народу видимо-невидимо и кладь всякую. Сидишь себе, как в избе, и в окошечко поглядываешь, тоже как в избе. Не успел оглянуться, а она уж опять свистнула, - значит, приехали. Теперь вот ежели бы до Боровского завода наладить чугунку, - в один бы час с куреня махнули туда, а теперь вы с углем ползете все шесть часов, да сколько дорогой намаетесь. - Ах, солдат, врешь!.. - Ну, как же я с вами разговаривать буду, ежели вы ничего не понимаете? И Пимке тоже казалось, что солдат врет, особенно когда рассказывает, как живут в разных городах. Пимке казалось, что все люди должны рубить дрова и делать уголь, а тут вдруг каменные дома, каменные церкви, пароходы, чугунки и прочие чудеса. Куренные мужики иногда для шутки начинали высмеивать солдата: - Может, ты, солдат, и по небу летал? Чего тебе стоит соврать-то? Акинтич свирепел и начинал ругаться. Он ужасно смешно сердился, и все хохотали. - Уйду я от вас, вот и конец тому делу! Надоело мне с вами в темноте жить... Уйду в город и поступлю дворником к купцу. Работа самая легкая: подмел двор, принес дров, почистил лошадь - вот и все. В баню хоть каждый день ходи... Одежа на тебе вся чистая, а еды до отвалу. Щи подадут - жиру не продуешь; кашу подадут - ложка стоит, точно гвоздь в стену заколотил. А главное дело - чай... Уж так я, братцы, этот самый чай люблю, и не выговоришь. - Да он с чем варится, чай-то? - Трава такая... китайская... - Может, крупы там или говядины прибавляют? - Ах ты, боже мой... И что я только буду с вами делать? Ну, как есть ничего не понимает народ... Одним словом, с сахаром чай пьют! Поняли теперь? Да нет, куда вам... Тоже вот взять лампу, - вы и не видывали, а вещь первая. В Шалайке-то с лучиной сидим, а добрые люди с лампой. Значит, ну, по-вашему плошка такая стеклянная, в ей масло такое налито, керазим называется, ну, фитилек спущен, по-вашему - светильня; ну, сейчас спичкой - и огонь! А главная причина, можно свет-то прибавлять и убавлять, не то что в свече сальной... Поняли теперь? - Грешно это все... - говорил дедушка Тит. - Напьюсь это я твоего чаю, наемся щтей да каши, поеду на чугунке али на пароходе, а кто же работать-то будет? Я побегу от черной работы, ты побежишь, за нами ударится Пимка и вся Шалайка, ну, а кто уголья жечь будет? - И угольев ваших никому не нужно, дедушка, - говорил солдат. - Есть каменный уголь. Из земли прямо добывают. - Кто его для тебя наклал в землю-то? Ах, солдат. Тоже и придумает. Дедушка Тит недолюбливал Акинтича за легкомыслие, а главным образом за то, что избаловался он на службе и очень уж любил про легкую жизнь рассказывать. Совсем отбился человек от настоящей мужицкой работы. Старик часто ссорился с Акинтичем из-за его солдатской трубочки и который раз выгонял его из балагана. В Шалайке никто не курил табаку. Куренные мужики пользовались этим и наговаривали деду на солдата. - Дедушка, солдат сказывает, што в городе все трубки курят да еще и нос табаком набьют. - Тьфу!.. Врет он все... - не верил дед. - Грешно и слушать-то. Работать не хотят, вот главная причина, а того не знают, что бог-то труды любит. Какой же я есть человек, ежели не стану работать? Всякая тварь работает по-своему, потому и гнездо надо устроить и своих детенышей прокормить. - И в городах трудятся по-своему, дедушка, - объяснял солдат. - Только там работа чище вашей... Не меньше нас работают, а может, и побольше. Не всем уголья жечь, а надо и всякое ремесло производить. Кто ситцы, кто сукна, кто сапоги, кто замок мастерит. - И все это пустое! - сказал дед. - Раньше без ситцев жили, а сукно бабы дома ткали. Все это пустое. Главный же мастер все-таки мужичок, который хлебушко сеет. Вот без хлеба не проживешь, а остальное все пустое. Баловство... Пимка постоянно думал о том, как живут другие люди на белом свете. Хоть бы одним глазком посмотреть. Может быть, солдат-то и не врет. Вон он рассказывает, что есть места, где зимы не бывает, и что своими глазами видел самого большого зверя - слона, который ростом с хорошую баню будет. Это детское любопытство разрешилось небывалым случаем. Раз весь курень спал мертвым сном. Стоял страшный мороз, и даже собаки забились в балаганы. Вдруг среди ночи Лыско сердито заворчал. У него было свое ворчанье на зверя и свое - на человека; теперь он ворчал на человека. Скоро послышались громкие голоса: это была партия железнодорожных инженеров, делавшая изыскание нового пути для новой линии железной дороги. Всех было человек десять: два инженера, их помощники, просто мужики и вожак. Последний сбился с дороги и вывел партию вместо Шалайки на курень. Солдат Акинтич выскочил горошком и пригласил набольшего в свой балаган. - Ваше высокоблагородие, милости просим. В лучшем виде все оборудуем для вас. Сейчас огонек разведем, в котелке воды согреем. Вы уж извините нас, ваше высокоблагородие. Пимка в первый раз еще видел чужестранных людей и рассматривал их с удивлением маленького дикаря, точно все они пришли чуть не с того света. Потом его поразила та угодливость, с какой Акинтич ухаживал за гостями и на каждом шагу извинялся. Набольший барин все-таки сердился, сердился на все: и на то, что все в балагане было покрыто сажей, и на дымившийся очаг, и на заблудившегося вожака, и даже на трещавший в лесу мороз. - Действительно, ваше высокоблагородие, оно того, значит, дым, - наговаривал Акинтич, - и опять, того, страшенный мороз... Вы уж извините, потому как живем в лесу и ничего не знаем, ваше высокоблагородие. - Ты из солдат? - спрашивал набольший. - Точно так-с, ваше высокоблагородие... В Москве бывал. Да... А здесь, уж извините, одним словом, лес и никакого понятия. Пимка увидел, как и чай пьют господа, и как закусывают по-своему, и как папиросы курят. Он даже попробовал сам чаю, то есть съел несколько листочков и убедился, что солдат все врал. Ничего сладкого, а так, трава как трава, только черная. Рано утром партия отправилась дальше. Теперь ее уже повел Акинтич, не знавший, чем угодить господам. - Ишь, точно змей извивается... - ворчал дедушка Тит, качая головой. - Ах, солдат, солдат, всех он нас продаст! А набольший все утро ворчал: и в балагане холодно, и вода в котелке чем-то воняет, и собаки ночью лаяли, - всем недоволен. Пимка стоял с разинутым ртом и все боялся, как бы набольший не треснул его чем. Однако все прошло благополучно. Когда гости уехали, на курене вдруг точно пусто сделалось. Тихо-тихо так. Все куренные сбились в одну кучу и долго переговаривались относительно уехавших. - Ах, все это солдат наворожил, - говорил отец Пимки, почесывая в затылке. - Чугунка, чугунка, а она сама и приехала к нам. Мужики долго соображали, хорошо это будет или худо, когда через их лес наладят чугунку. - И для чего она нам, эта чугунка? - ворчал дедушка Тит. - Так, баловство одно, а может, и грешно... Ох, помирать, видно, пора! - Подведет нас всех солдат! Не надо его было пущать с набольшим-то, а то мастер наш солдат зубы заговаривать... Ровно через три года немного пониже Шалайки через Чусовую железным кружевом перекинулся железнодорожный мост, а солдат Акинтич определился к нему сторожем. У него теперь была и своя будка, и самовар, и новая трубка. Акинтич был счастлив. Вся Шалайка сбежалась смотреть, когда ждали первого поезда новой чугунки. Приплелся и старый дед Тит. Старик больше не ездил в курень, потому что прихварывал. Он долго смотрел на Акинтича, который расхаживал около своей будки с зеленым флагом в руках, и наконец сказал: - Самое это тебе настоящее место, Акинтич. Работы никакой, а жалованье будешь огребать. Пимка весь замер, когда вдали послышался гул первого поезда. Скоро из-за горы он выполз железной змеей, и раздался первый свисток, навсегда нарушивший покой этой лесной глуши. Акинтич по-солдатски вытянулся в струнку и, поднимая свой флаг, крикнул первому поезду: - Здравия желаем!!! Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. В горах --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Это случилось лет тридцать назад, и из трех участников экспедиции остался в живых только один я. Да, их, моих товарищей, уже нет, родной край далеко-далеко, и я часто вызываю мысленно дорогие тени моего детства и мысленно блуждаю в их обществе по родным местам, освященным воспоминаниями первой дружбы. Наша экспедиция была задумана еще зимой и носила научный географический характер. Дело в том, что необходимо было определить линию водораздела между Европой и Азией. Задача, без сомнения, очень серьезная, что мы отлично понимали, а поэтому и скрывали самым тщательным образом наше предприятие. В учебниках географии ничего не говорилось об этом пункте, на картах его совсем не было, а показания современников расходились: дьячок Матвеич, страстный охотник, руководивший нами при первых опытах охоты, говорил одно, а туляк Емелька, тоже знаменитый охотник, друг и приятель Матвеича, говорил другое. Вопрос шел о том, стоит ли гора Билимбаиха в Европе или она уже в Азии, что можно было определить только по течению горных речек. Не могу не вспомнить о старом деревянном доме, в котором протекло мое раннее детство и который замечателен был уже тем, что главным фасадом выходил в Европу, а противоположной стороной - в Азию. Из наших окон можно было видеть обе части света, и это обстоятельство, кажется, послужило к тому, что география была одной из самых любимых мной наук, и, в частности, привело к практическим занятиям этой наукой. Увы! Нет давно уже и старого деревянного дома, как нет знаменитых охотников - Матвеича и Емельки и многих других таких хороших стариков, среди которых мы росли, как мелкая молодая поросль в вековом лесу, защищенная от бурь и непогод их отеческой покровительственной тенью. Подчас мы крепко их огорчали неукротимой пытливостью нашего духа, еще больше надоедали своими шалостями; и все-таки все любили друг друга, любили настолько хорошо и просто, что, заговорив об одном, как-то нельзя не сказать и об остальных, все равно как нельзя выкинуть кирпича из стены, не нарушив ее целости. Но я не сказал ничего о главном, то есть о своем друге Косте, с которым неразрывно связаны лучшие воспоминания моего детства. Это был замечательный мальчик во всех отношениях, начиная с того, что Костя был неизменно весел, - я не могу припомнить ни одного случая, когда бы он рассердился и мы бы поссорились. Небольшого роста, кудрявый, с какими-то зеленоватыми глазами и вечной улыбкой на лице, Костя был общим любимцем. С двенадцати лет он уже служил на фабрике (действие происходит на одном из уральских горных заводов), и в будни мы могли видеться только по вечерам, и только праздники принадлежали нам всецело да лето, с Петрова дня по успенье, когда фабрика не работала. Наше знакомство состоялось в заводской школе, где преподавал учитель Миныч, добродушный человек, страдавший запоем, - мы его называли Мандритом, потому что Миныч не признавал просто Мадрида. - Федор Миныч, какой главный город в Испании? - Мандрит. - А как же в географии Корнеля он называется Мадридом? - Ваш Корнель ничего не понимает. После школы нас с Костей сблизили общие игры, менявшиеся по сезонам: ранней весной - бабки, летом - шарик и рыбная ловля, осенью - грибы, зимой - салазки; а завершилась эта дружба охотой, под строгим руководством таких профессоров, как дьячок Матвеич и Емелька. Сначала мы отправлялись в лес только с ними, постепенно расширяя нашу охотничью область, а затем повели дело уже самостоятельно, усвоив все необходимые приемы охоты и, главное, освоившись с нелегкой наукой ходить целыми днями по горам и лесам и не заблудиться. Большим неудобством было то, что ни у меня, ни у Кости не было других часов, кроме летнего солнца. Итак, относительно горы Билимбаихи в географии Корнеля ничего не было сказано, а других пособий для разрешения этого вопроса у нас не было, кроме "генеральной" карты Российской империи. - А мы сами откроем, - предлагал Костя. - По речкам и доберемся... Если влево речка бежит - значит, в Азии, если вправо - значит, в Европе. Мне оставалось только согласиться с этим планом. Как известно, всякая географическая экспедиция требует для своего выполнения большой подготовки и средств, так что зима, когда мы уговорились, промелькнула незаметно. Нужно было сделать необходимые запасы пороха и дроби, а главное - приспособить домашние костюмы, охотничьи сумы, дробовницы и разные лядунки*. Мое ружье-туляк стоило ровно два рубля, а у Кости была отцовская двустволка, составлявшая предмет его величайшей гордости. Говоря откровенно, другого такого ружья я потом не встречал. Дело в том, что ложе у него было сделано в форме крокодила или какой-то фантастической ящерицы, и это ничтожное обстоятельство придавало ружью в наших детских глазах какой-то особенный, таинственный смысл. Да, нет больше таких ружей... Экспедиция была рассчитана на трое суток, а сообразно с этим должны были быть предусмотрены неистовые горные ливни, запас провизии и т.д. К лету все было закончено, то есть далеко раньше, когда еще начал таять в апреле снег. Зима на Урале стоит довольно суровая, и снег тает поздно, но зато весна бывает дружная, так что зима с замечательной быстротой превращается в лето. ______________ * Лядунка - сумка на перевязи через плечо для пистолетных или револьверных патронов. (Примеч. автора.). II Можно себе представить, с каким нетерпением мы ждали наступления Петрова дня, когда закрывалась фабрика и открывалась охота. Кстати, несколько слов об охоте. Как удовольствие - это вещь, без сомнения, жестокая, но для меня лично она всегда служила только предлогом для горных экскурсий. Что ни говорите, а без ружья вы далеко не пойдете, как бы ни любили природу; а затем, сами по себе охотники народ очень интересный: все охотники обладают развитым чувством природы, известной поэтической складкой и наблюдательностью. За несколько дней до экспедиции Костя заявил мне: - А нам придется захватить с собой Сашку. - Это для чего? - Да так. Мало ли что может случиться на охоте... Все-таки нас будет трое. Костя отличался разумной предусмотрительностью, и мне в большинстве случаев приходилось только соглашаться с ним. Сашка был наш товарищ, немного постарше нас. Это был добродушный малый, наивный и доверчивый, с припадками совершенно необъяснимого упрямства. В цели нашей экспедиции мы его не посвятили, потому что он мог все разболтать, а затем, географии для него не существовало. Наше предложение уйти в горы на целых три дня он принял с восторгом. Наступил и роковой день. По условию, все должны были собраться у меня ранним утром. Летом я обыкновенно спал в амбаре, на холодке, и подняться с нагретой постели на призывный стук в двери составляло уже целый подвиг. Солнце еще только поднималось над ближайшим лесом, когда мы выступили в поход, и в воздухе стоял ночной холод, заставлявший вздрагивать. Всем хотелось спать, и все зевали. Бодрее всех был Костя - неутомимый ходок и вообще человек с развитой волей. Он добросовестнейшим образом выполнял всякий намеченный план и не отступал ни перед какими препятствиями. - Ты бы шел лучше домой спать, Сашка, - советовал он, чтобы подзадорить приятеля. - А утром чаю напьешься, закусишь... Ведь до Билимбаихи считают верст восемь, да от Шайтанов до Старика-Камня столько же. Сашка, привыкший к вышучиваньям Кости, угрюмо молчал. Он отличался сырой комплекцией и далекие походы выдерживал с трудом. На Билимбаиху мы ходили на охоту еще с Матвеичем и заранее наметили там себе ночлег в глухом лесном балагане, а дальше должны были идти уже по собственным соображениям. До горы Билимбаихи было верст двенадцать, если идти прямо тропой, но мы удлинили этот путь чуть не вдвое охотничьими повертками. Стоило отойти верст пять, как уже начиналась охота по лесным опушкам. Солнце еще не обсушило росы, трава была выше пояса, и мы вымокли буквально по горло на первой повертке. Идти мокрому страшно холодно, и всякая охота теряет смысл; но Костя был неумолим, хотя и страдал, вероятно, больше нас, потому что не отличался особенным здоровьем. Вдобавок, охота нам не удавалась. Видели и рябчиков, и тетеревиные выводки, но дичь пугала взятая Сашкой пестрая собачонка Лыско, типичная сибирская лайка. До Билимбаихи мы проколесили лесом до полудня, страшно устали, а главное, томились смертной жаждой. С нами был походный медный чайник, и мы вперед мечтали о том, как будем пить чай на берегу безыменной речонки, с которой, собственно, начинался горный подъем на Билимбаиху в пять верст. Кстати, эта речонка должна была служить нам одним из доказательств того или другого положения Билимбаихи. На берегу этой речки нас постигло страшное разочарование: эта географическая граница высохла... Лето стояло сухое, а в это время горные речки высыхают иногда совершенно. Как мы ни искали воды, - ее не было. Только охотники знают, что такое жажда. Сашка изнемог окончательно, растянулся на траве и заявил: - А я дальше не пойду... Ну ее, Билимбаиху. - Пойдешь, - уверенно говорил Костя. - Куда ты один-то пойдешь? Еще нападут бродяги и ружье отнимут. Без шапки придешь домой. Мы отдохнули с час и двинулись дальше. Предстоял подъем в пять верст. Сашка как ни ворчал, а поплелся за нами. Подниматься в гору, когда томит смертельная жажда, ужасно тяжело. Во рту сухо, в висках стучит кровь, ноги точно налиты свинцом. Костя бодро шел впереди, подавая пример выносливости настоящего путешественника. Все наши мысли теперь были сосредоточены около студеного ключика, который был на самой вершине горы. Мы кое-как дотащились до него, усталые, измученные, и, к своему ужасу, нашли только пустую яму под каменным выступом, засоренную прошлогодним сухим листом. - Вот так штука!.. - ворчал Костя. - Этак и помереть можно... На беду, с этого пункта горы открывался далекий широкий горный вид, так что можно было рассмотреть и наш завод, узкую полоску заводского пруда и блестящие нити трех горных речек, вливавшихся в него. С этой картиной сейчас связывалась гнетущая мысль о холодном квасе или чае со сливками... Сашка уже не роптал и не ругался, а безмолвно лежал на траве. - Надо обойти шиханы - там должна быть вода, - решил Костя. Было часа три - самый развал зноя. Сашка остался у высохшего ключика, а мы с Костей отправились искать воду на шихан. Шиханами на Урале называют те скалы, которыми увенчаны горные вершины. У каждой большой горы есть свой шихан. От таких шиханов обыкновенно спускаются по бокам горы каменистые россыпи. Издали они кажутся полосками мостовой, а вблизи это какой-то порог из больших камней, так что приходится прыгать с камня на камень. Мы потратили целый час на розыски воды, которая скопляется обыкновенно в углублениях под скалами, как в цистернах; но все было напрасно. Воды не было... Мы вернулись к ключику ни с чем и нашли Сашку в довольно странной позе: он всем туловищем забрался под камень, а наверху оставались одни ноги. Дело объяснилось. Сашка выгреб со дна ключика весь сор, выкопал в, грязи яму и терпеливо ждал, как в ней накоплялась мутноватая жидкость. Потом он зачерпнул ее чайной ложкой и с жадностью выпил. Я последовал его примеру. Вода была ужасная, и грязь садилась прямо на язык; но географические открытия не даются даром... Мы напились этой грязи и решили идти к балагану, до которого было с версту. Костя шел, по обыкновению, впереди. Балаган стоял в лесу из лиственниц, а около него был ключик; но мы, умудренные горьким опытом, мало рассчитывали на него. Можно себе представить наш восторг, когда Костя звонко крикнул: - Братцы, вода!.. вода!.. Ключик был полон воды, студеной, светлой, как слеза, горной воды... Только испытав отчаянную жажду, в полной мере поймешь такую простую истину, что вода есть синоним* жизни. ______________ * Синонимы - слова, разные по звуковой форме, но равные или очень близкие по значению (например: "око" и "глаз", "храбрый" и "отважный", "путь" и "дорога"). (Примеч. автора.). III Нужно рассказать, что такое балаган. Представьте себе широкую низкую избу, вросшую в землю, крытую дерном, без окон, о очагом из камней вместо печи, с земляным полом и в редких случаях с нарами. Строитель такого балагана остается неизвестным. Днем такой балаган освещается через открытую дверь, а ночью - при помощи огня на очаге. Зимой он, конечно, защищает от холода, а летом - от дождя, комаров и лесной мошкары. В таком балагане страшно сыро, и все стены обрастают мокрой белой губкой. Сырое дерево неустанно точат какие-то жуки, черви и муравьи, так что можно видеть своими глазами, как идет самая разрушительная работа. Но самое главное неудобство такого балагана заключается в том, что у очага нет трубы и во время топки весь балаган наполнен дымом. Ни стоять, ни сидеть нет возможности, а можно только лежать. Задыхаясь от дыма в таком балагане, понимаешь, какое величайшее изобретение - самая простая дымовая труба, не говоря уже об окнах. Напившись настоящей воды, мы сразу оживились. Перед балаганом скоро загорелся веселый огонек, а над ним закипел походный чайник. Настроение сразу изменилось. Костя все поддразнивал Сашку, хотевшего с полдороги вернуться домой. - А ежели я пошутил? - оправдывался он добродушно. - Сказывай... Просто ты - трус. Небось побоялся один домой идти. - Нисколько... Чего мне бояться? - Бродяги с тебя поснимали бы все да еще шею накостыляли бы... - Ну, это еще старуха надвое сказала. Как бы я еще не накостылял... Мы на этот счет простоваты. - Не хвастай. Еще подавишься... Мы напились чаю, потом сварили в том же чайнике похлебку из убитого Костей рябчика и вообще блаженствовали. Жар свалил, и начиналась лучшая часть горного дня. Отдохнув, мы отправились опять на шихан, с которого открывался чудный вид на десятки верст. Вообще время провели очень недурно и вернулись к балагану только в сумерки, когда начала падать роса. Горные ночи холодные, и мы решили спать в балагане. Постель была устроена из горного иван-чая, который достигает высоты человеческого роста. Наступила чудная горная ночь; но спать никому не хотелось, и мы долго просидели около огонька перед балаганом. А кругом стояла торжественная тишина. - Сашка, а тебе не сходить за водой к ключику, - дразнил Костя. До ключика было всего сажен двенадцать, но в лесу было уже совершенно темно, и воображение населяло его призраками. Сашка клялся, что может уйти сейчас один домой, а не то что к ключику. Это было сигналом для самых страшных рассказов. - Вот так же одна девушка пошла за ягодами, - рассказывал Костя, - отбилась от партии, да и осталась в лесу ночью одна... Дома ее хватились, давай искать - целых два дня искали, а на третий - видят, что сидит она на сосне и не откликается. Уцепилась за дерево и сидит... Целых два года была без ума, а уже потом рассказала, как ее леший пугал. Как заухает, как закличет по-ребячьи, как захохочет... Эти разговоры взвинтили воображение, и мы невольно вздрагивали от каждого шороха в лесу. Меня всегда занимал вопрос об этих таинственных ночных звуках в лесу, которые на непривычного человека нагоняют панику. Откуда они, и почему они не походят ни на один дневной звук? Скрипит ли старое дерево, треснет ли сухой сучок под осторожной лапой крадущегося зверя, шарахнется ли сонная птица, - ничего не разберешь, а всего охватывает жуткое чувство страха, и мурашки бегут по спине. И вот как закончился для нас этот тревожный день. Мы еще раз напились перед сном чаю, запасли хвороста и сухих сучьев для топки очага и отправились в балаган. Лежа на своей зеленой постели и задыхаясь от дыма, мы продолжали вести страшные рассказы. Каждый припоминал что-нибудь подходящее: "А вот с моим дядей был случай..." Но догорел огонь на очаге, понемногу вытянулся в дыру, проделанную в крыше вместо трубы, дым, и мы начали засыпать. Вдруг спавшая у наших ног собака глухо заворчала. Мы поднялись все разом. - Бродяги... - шептал Сашка, прячась за нас. Ворчанье повторилось. Мы все превратились в слух. Слышно было, как что-то хрустнуло недалеко от балагана. Очевидно, кто-то подкрадывался. - Берите ружья! - тихо скомандовал Костя. В темноте ничего нельзя было разобрать, и мы не смели шевельнуться. Но потом уж мы достали ружья, и было слышно, как щелкнули поднимаемые курки. Мы решились дорого продать свою жизнь и сидели молча, сдерживая дыхание. Собака принималась ворчать несколько раз, но Костя зажимал ей пасть. Бродяги встречаются в горах довольно часто и по глухим местам пошаливают. Я сейчас же представил себе двух пойманных бродяг, которых видел в волости. Особенно один остался в памяти, - лицо такое зверское, смотрит исподлобья. Встретиться ночью в лесу с таким бродягой не особенно приятно. Прибавьте к этому, что старшему из нас было всего пятнадцать лет. Странное это чувство - страх. Сердце так и захолонет, в коленях неприятная дрожь, в горле пересыхает, руки трясутся, а главное, нет никакой логики, и мысли разлетаются, как стая вспуганных птиц. Едва ли есть человек, который не испытывал страха, хотя это не мешает существовать замечательным храбрецам. Секрет всякой храбрости именно в уменье владеть собой. Да, мы струсили, струсили самым отчаянным образом, до полной паники, и просидели с взведенными курками до белого света. Хорошо, что летом светает рано. В два часа в дымовом отверстии показалась первая полоска занимавшегося света. Вместе со светом прошел и наш страх. Мы решили выйти из балагана и расследовать дело. Предварительно была выпущена собака, которая сейчас же с оглушительным лаем пропала в траве. Она повела нас прямо к ключику. Дело сейчас же разъяснилось. У самого ключика вся трава была смята, - приходили на водопой олени. - Ах, Сашка, Сашка! - хохотал Костя. - К тебе приходило прямо в рот жаркое, а ты труса спраздновал... Через два дня мы вернулись домой. Вопрос о Билимбаихе остался открытым до первого дождя, когда безыменная речка под горой наполнится водой. О своем детском страхе мы, конечно, не рассказывали никому, хотя и не уговаривались предварительно. Что же, дело прошлое - теперь можно и рассказать... Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Вольный человек Яшка --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Глубокая осень. Последний осенний караван "выбежал из камней" только к 8 сентября. На реке Чусовой "камнями" бурлаки называют горы. Пониже камней Чусовая катится уже в низких берегах. Скалы и хвойный лес быстро сменяются самой мирной сельской картиной: по берегам стелется пестрая скатерть пашен, заливных лугов и редких перелесков. Изредка выглянет глухая деревушка, изредка мелькнет далекая сельская церковь... и опять глухой простор на десятки и сотни верст. Выбежав из камней, караван отдыхал. Тяжелая бурлацкая работа осталась позади, - там, где сдавленная каменными кручами, река бурлила и играла, как дикий зверь. Опасность плавания усложнялась осенними дождями, которые подпирали реку в несколько часов иногда аршина на два. Главным образом играли безыменные горные речушки; они стремительно несли в Чусовую дождевую воду, что скатывалась с гор. Так бывает только осенью, когда земля уже достаточно пропитается влагой. - Теперь будем переваливаться с плеса на плес, как блин по маслу, - говорил бурлак Яшка, делая преуморительную рожу. - У тебя везде масло на уме, - ворчал сплавщик* Лупан, припоминая последнюю хватку, когда Яшка напился до зла горя. - Все ищет, где полегче да где плохо лежит. У непутевого человека и разговор непутевый... ______________ * Лоцман. (Примеч. автора.). На барке было шестнадцать бурлаков и в том числе три бабы. Собрались они с разных сторон: какие-то отбившиеся от работы заводские мастеровые, двое татар из Казанской губернии; остальные - свой чусовской прибрежный народ, выросший на сплавах. Из этой пестрой массы Яшка выделился сразу, как непутевый человек. Среднего роста, какой-то весь взъерошенный, кривой на один глаз - одним словом, не настоящий мужик, а так, как мякина в зерне. Особенно страдал Яшка по части одежды: на нем, кроме пестрядинной рубахи и таких же штанов, ничего не было. И это в сентябре, когда и холод, и ветер, и холодный осенний дождь. - Как же это ты так ошибся одежой-то? - журил его водолив. - А вот за работой согреюсь... Который бог вымочит, тот и высушит. - Пропил одежу-то? Яшка только встряхивал головой и улыбался. Что же, было дело!.. Кто его знал, что на реке по ночам так студено будет. Ну, да одежа - дело наживное: не с одежой жить, а с добрыми людьми. Таких молодцов на барке было еще трое, и все забубенные пьяницы. Яшка отличался от них только особенным мужицким балагурством, которое иногда переходило в шутовство. Шутовства-то ему и не прощали. Можно быть и пьяницей и забулдыгой, чем угодно, но только не шутом. А Яшка не мог утерпеть - нет-нет, да и выкинет коленце, так что все помирают со смеху. - Ах, Яшка, хрен тебе в голову!.. Ну и Яшка! На третий день сплава, когда барка бежала еще в камнях, Яшка чуть не подрался. Дело было так. Ранним утром барка бежала мимо лесистого берега. Бурлаки стояли сумрачные, озябшие, озлобленные. С реки так и поддавало холодным осенним туманом. Яшка стоял у потеси вместе с другими и корчился, как грешная душа. Вдруг он прищурил зрячий глаз и жалостливым голосом проговорил: - Эх, кабы ружье!.. - А что, Яша? - Да вот жаркое-то как насвистывает... В лесу действительно перекликались рябчики. - И вкусен теперешний осенний рябчик, - объяснял Яшка. - Ишь как выделывает, шельмец!.. Рраз!.. - и жаркое. Нет лучше этого осеннего рябчика... Падает убитый с дерева, так кожа у него от жира лопается. - Да ты охотник, что ли, непутевая голова? - Случалось... Лет с двадцать ружьишком промышлял. - Куда же ты его дел, ружье-то?.. Яшка хотел объяснить, но его предупредил какой-то шутник: - Да он его пропил, ружье-то... - Я? Пропил?.. Яшка вдруг обиделся, и это послужило потехой для всей барки. Так мог сделать только непутевый человек. Настоящий мужик и вида не показал бы, что его задели за живое, а Яшка выдал себя головой. - Ах, Яша, Яша, зачем же это ты ружье-то пропил? - притворно жалели его. - Вот теперь и стой у потеси... Ел бы жареных рябчиков, кабы ружье-то... Ах, Яша, Яша!.. - Ничего вы не понимаете, черти! - ругался Яшка. - Едал я этих самых рябчиков достаточно. И глухарей, и уток, и косачей - сколько даже угодно. Слово за слово - и дело кончилось дракой. Яшку едва оттащили от большого, здоровенного бурлака, в которого он вцепился, точно кошка. II Слышу я всю эту перебранку. Вглядываюсь в лицо Яшки и вдруг припоминаю такой же ненастный осенний день в горах, ночлег в охотничьем балагане, неожиданное появление глухой ночью охотника-промышленника... Это был он, Яшка! Как это я не узнал его сразу?.. А между тем лицо у Яшки принадлежало к числу тех лиц, которые трудно забыть. Впрочем, наша встреча происходила ночью, а ранним осенним утром Яшка уже ушел на промысел. На расстоянии пяти-шести лет таких встреч - сотни, и можно забыть даже самое заметное лицо. Да и Яшка сильно постарел, как-то весь вылинял, совсем подходил к тем пропащим людям, из каких составляются бурлацкие ватаги. Непонятно было одно: как Яшка, вольный человек, охотник, попал в бурлацкую неволю? - А ты меня не признаешь? - обратился я к нему, когда Яшка грелся у огонька, горевшего посреди барки на особом очаге. Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал затылок и проговорил: - Как будто и не припомню этакого барина... - А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в балагане?.. Ты за рябчиками ходил... Яшкино лицо точно просветлело. - А ведь точно... - заговорил он как-то особенно быстро. - Ах ты, братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку припадала? Вот-вот... У меня тогда тоже собака, Куфта, была - аккуратный песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала... спелую белку искала!.. И на медведя хаживала!.. Эти воспоминания были прерваны новым взрывом досады: - А вот привел господь бурлачины отведать, барин!.. Самый пустой народ... "Ружье, говорят, пропил", а того не понимают, галманы, что такое ружье. Разве его можно пропивать?.. Нет, прямые подлецы они, барин, вот это самое бурлачье. Пропил!.. Варнаки!.. Оглядевшись кругом, Яшка прибавил вполголоса: - Ружьецо-то у меня скапутилось... Да. Пошел по первому снегу за оленями; выследил одного, подкрался - трах!.. казенник* и вырвало. Лучше бы, кажется, руку оторвало... Какой я человек без ружья? Хуже меня нет. Уж я и поправлять его отдавал, ружье-то, денег на поправку стравил видимо-невидимо, а толку не вышло. Мастеришки плохие и вконец извели. Вот я и подумал сплыть на караване до Перми: зароблю** восемь целковых да там и цапну новенькую орудию. ______________ * Казенник - большой железный винт, который вставляется в заднюю часть ружейного ствола. ** Зароблю - заработаю. Таков говор в Пермском крае. (Примеч. автора.). Последние слова Яшка проговорил с каким-то особенным вкусом и даже закрыл глаза, предвкушая удовольствие. Ружье для него составляло все, и он вынашивал мысль о нем, вероятно, целую зиму. Добыть новое ружье было для него большою задачей: он знал, что, добыв ружье, бросит бурлацкое дело и опять станет вольным человеком. Эта встреча доставила мне много удовольствия, хотя водолив, в балагане которого я скрывался на ночь от холода, и косился на Яшку, когда тот с охотничьим простодушием расположился "чаевать" со мною. - Разве они што понимают? - объяснял Яшка с некоторой снисходительностью. - Так, темный народ... Конечно, я на барке-то "пришей хвост кобыле", а поглядели бы на меня в лесу. Ну-ка, попробуй!.. Ты десять раз мимо прошел, а Яшка уж нашел. По лесу-то я барином хожу... Хочу - у огонька буду сидеть, хочу - завалюсь спать. Разве они это могут понимать?.. Яшка - вольная птица... Вот только бы господь сподобил касательно ружья!.. Мне очень хотелось приютить Яшку около себя, но это оказывалось невозможным - третьего места в балагане не было. Вечером я укладывался, и мне тяжело было думать, что я лежу в сухе и тепле, а Яшка корчится около огонька... - Ведь не я один колею, - объяснил Яшка. - Конечно, они варнаки и ничего не понимают, а только все же человеки... III Это была ужасная ночь... Я проснулся от какого-то пронизывающего холода. Часы показывали три. По скрипу потесей, бултыхавших воду с таким тяжелым шумом, точно ее разгребала какая-то огромная лапа, я заключил, что барка плывет. В камнях на ночь останавливали барку - делали "хватку", а теперь барка плыла, потому что, кроме мелей, никакой опасности не предвиделось. Работы было меньше, и бурлаки разделились на две смены - дневную и ночную. Когда я вышел из своего балагана, меня поразила открывшаяся картина. В воздухе тихо кружились хлопья мокрого снега... Вся барка была покрыта слоем этого снега по крайней мере на вершок. Кое-где слабо мерещились мокрые тени работавших у потесей бурлаков. Картина получалась ужасная. Некоторые кутались в мокрые рогожки, а большинство стояло без всякого прикрытия. Царило мертвое молчание. Оно приходилось как нельзя больше под стать этой картине холодной смерти. Мне казалось, что наша барка плывет именно в каком-то мертвом царстве. Сплавщик Лупан, седой важеватый* старик с окладистой бородой, сидел на своей скамеечке на задней палубе и отдавал приказания молча, движением руки, точно и он боялся нарушить мертвую тишину. ______________ * Важеватый - внушительной, солидной внешности. - А где Яшка? - спросил я водолива, отливавшего воду. Он, тоже молча, мотнул головой на кладку медных полос - "штык", проходивших поленницей посредине барочного дна от носа до кормы. Я понял, что водолив не забрался в балаган из совести и мокнул под снегом вместе со всеми остальными. Потому же и Лупан оставался на своей скамейке. Сказалось без слов то артельное чувство, которое из разношерстной бурлацкой ватаги делало одну дружную семью. Яшка спал под мокрой рогожкой, покрытой снегом. Из-под нее поднимался только пар. Он устроился прямо на медных штыках, перевязанных по шести штук, так что через свою рогожку должен был чувствовать каждое ребро медной штыки и все узлы жестких веревок. Другие бурлаки забрались под палубы, - там по крайней мере не заносило снегом, - но вольный человек Яшка привык проводить целые недели на открытом воздухе, а зимой и прямо спать в снегу. Я прислушался, - из-под рогожки слышалось ровное дыхание спящего человека. Я присел к огню и долго смотрел кругом. Никогда еще пламя не казалось мне таким красивым, как именно сейчас, когда оно боролось с этой влажной, тяжелой тьмой. В такие ночи можно понять и все то неизмеримое значение огня, о котором как-то совсем забываешь, сидя в теплой комнате. Какая страшная ночь покрывала бы человечество, если бы не было огня! Недаром Яшка до сих пор считает грехом плюнуть на костер. Вот и теперь он устроился на штыках, наверно, только потому, чтобы быть поближе к огоньку. - Шли бы вы, барин, к себе в балаган, - посоветовал мне водолив, подкидывая на очаг несколько мокрых поленьев. - Дело-то ваше непривычное: как раз лихоманка ухватит, а то и паралик расшибет. Признаться сказать, мне было совестно уходить в свой балаган, когда другие мокли на палубах, но оставаться с ними было не под силу. Ушел я в балаган, кое-как сгороженный из досок, рогож и еловой коры, - на свою жесткую постель из наворованного на берегу сена. Я долго прислушивался к мертвой тишине, пока не заснул тревожным сном. IV Проснулся я поздно, - проснулся от страшного шума, происходившего на барке. Первая мысль была, что барка тонет. Я выскочил из балагана и замер от изумления. Происходило что-то невероятное до последней степени... Над баркой с гоготанием тяжело кружились дикие гуси. Обессилевшая птица, застигнутая ранним снегом, падала в реку. До десятка гусей с какой-то отчаянной решимостью сели прямо на барку. Последнее было тем более удивительно, что дикий гусь - очень осторожная птица и не подпустит охотника на несколько выстрелов. - Лови, робя, бей!.. - галдели бурлаки, гоняясь за обессилевшей птицей. Работа была брошена, и на барке происходила настоящая свалка. Меня поразил отчаянный вопль Яшки, который бегал по барке, как сумасшедший. - Братцы!.. Родимые мои!.. Што вы делаете?.. Ах, варнаки... ах, подлецы!.. Братцы, миленькие, не троньте божью тварь!.. Разе можно ее трогать в этакое время?.. Очумели вы, галманы отчаянные!.. Креста на вас нет, на отчаянных... Ах, братцы, грешно! Вот как грешно!.. Проворнее всех оказалась одна из баб. Она поймала уже двух гусей и лежала на них пластом. Яшка накинулся на нее и отнял помятую, обезумевшую от ужаса птицу. - Што ты делаешь-то, дурья голова?.. Вот я тебя расчешу... Право, отчаянные варнаки!.. Братцы!.. Черти!.. Яшка ругался, как остервенелый, и в то же время гладил отнятых у бабы гусей. Бурлаки смутились, и некоторые уже выпустили пойманную птицу. - А сам-то небось стреляешь всякую птицу, ярыга! - ответно ругалась обиженная баба. - Сбесился, деревянный черт!.. - И стреляю, дура-баба... да! - орал Яшка, закипая новой яростью. - Только не на перелетах... Я вольную птицу бью, которая в полной силе, а эта замерзлая. Вот ты бурчишь, дура-баба, а того не знаешь, что убить человека грешно, а за убитого странника вдесятеро взыщется. Так и с птичкой перелетной... Нажралась бы ты этой гусятины и околела бы сама. Одно слово: дура!.. Птичка-то к нам насела, дескать: "Дадут передохнуть, а может, и накормят", - а ты навалилась на нее как жернов. В другое-то время разве она подпустила бы тебя, дуру?.. - В самом деле, братцы, не троньте божью птицу! - поддержал уже хрипевшего от волнения и крика Яшку старый сплавщик Лупан. - Нехорошо!.. Пусть передохнет, а потом сама улетит, куда ей произволение. Яшка-то правду говорит... - Да ведь это харч, - нерешительно заявил один голос из сбившейся кучки бурлаков. - Такое бы варево заварили, Лупан Степаныч!.. - А ты, оболдуй, слушай ухом, а не брюхом!.. Яшка-то всех умнее себя обозначил. Да!.. Он уж это дело знает. - Ах, боже мой, да ведь грех-то какой! - умиленно повторял Яшка, обращаясь ко всем вообще. - Вон какая смирная птичка... Сама в руки идет. Только вот не говорит: "Устала, мол, я, притомилась, иззябла..." А вы ее бить!.. Выбившийся из сил гусиный косяк теперь покрывал Чусовую, точно живой снег. Гуси не сторожились больше своего страшного врага - человека. Те, которые попали на барку, успели отдохнуть и торжественно были спущены на воду к призывно гоготавшим товарищам. Яшка торжествовал и даже перекрестился, спуская последнего гуся. - Будто еще должен один быть? - думал он вслух, оглядывая недоверчиво толпу бурлаков. - Все тут, Яшка... - Ну, и слава богу!.. Спасибо, братцы! А снег все валил. Вода казалась такой темной в этих побелевших берегах. Где-то вдали смутно обрисовывались деревенские стройки. - Эй, будет валандаться попусту! - скомандовал сплавщик. - Держи нос-от направо... Потеси лениво забултыхались в воде. Гусиный косяк сгрудился и стройной массой с гусиной важностью отплыл к противоположному берегу, провожая барку своим гоготаньем. - Правильная птица! - заметил Яшка, провожая глазами удалявшийся от нас косяк. - Умнее ее нет... И живет парами, по-божески. Не то что, например, косач... Почесав затылок, Яшка прибавил совсем другим тоном: - Эх, ежели бы вот таких гуськов десяточек, был бы Яшка с ружьем и не колел бы, как пес! В Перми бы продал по целковому за штуку... V Вечером мы вместе пили чай в балагане - я, водолив и Яшка. На Яшке мокрая рубаха дымилась от пара. Он с каким-то ожесточением пил одну чашку за другой, вернее, не пил, а глотал. Это опять был жалкий Яшка. - Тебя не знобит? - спрашивал я. - Нет, зачем знобить?.. Вот ежели бы мокрый-то я у огня начал греться, ну, тогда пропасть. Напившись чаю и поблагодарив, Яшка поднялся. - Ну, теперь пойду на свою перину, барин... Взглянув на изголовье постели, на которой отдыхал водолив, Яшка укоризненно покачал головой: - Эх, Павел Евстратыч!.. То-то я давеча не досчитался одного гуська... Где у тебя совесть-то?.. - Ну, ну, подержи язык за зубами. - Я-то подержу, а тебе отрыгнется этот гусь... Из-под изголовья высовывался гусиный хвост. - Да ведь я его не ловил! - оправдывался водолив. - Сам он забежал в балаган. Ну, я его и пожалел: приколол. - У волка в зубе Егорий дал?.. Эх, Павел Евстратыч, нехорошо... Вот как нехорошо! Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Зимовье на Студеной --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Старик лежал на своей лавочке, у печи, закрывшись старой дохой из вылезших оленьих шкур. Было рано или поздно - он не знал, да и знать не мог, потому что светало поздно, а небо еще с вечера было затянуто низкими осенними тучами. Вставать ему не хотелось; в избушке было холодно, а у него уже несколько дней болели и спина и ноги. Спать он тоже не хотел, а лежал так, чтобы провести время. Да и куда ему было торопиться? Его разбудило осторожное царапанье в дверь, - это просился Музгарко, небольшая, пестрая вогульская собака, жившая в этой избушке уже лет десять. - Я вот тебе задам, Музгарко!.. - заворчал старик, кутаясь в свою доху с головой. - Ты у меня поцарапайся... Собака на время перестала скоблить дверь своей лапой и потом вдруг взвыла протяжно и жалобно. - Ах, штоб тебя волки съели!.. - обругался старик, поднимаясь с лавки. Он в темноте подошел к двери, отворил ее и все понял, - отчего у него болела спина и отчего завыла собака. Все, что можно было рассмотреть в приотворенную дверь, было покрыто снегом. Да, он ясно теперь видел, как в воздухе кружилась живая сетка из мягких, пушистых снежинок. В избе было темно, а от снега все видно - и зубчатую стенку стоявшего за рекой леса, и надувшуюся почерневшую реку, и каменистый мыс, выдававшийся в реку круглым уступом. Умная собака сидела перед раскрытой дверью и такими умными, говорящими глазами смотрела на хозяина. - Ну, што же, значит, конец!.. - ответил ей старик на немой вопрос собачьих глаз. - Ничего, брат, не поделаешь... Шабаш!.. Собака вильнула хвостом и тихо взвизгнула тем ласковым визгом, которым встречала одного хозяина. - Ну, шабаш, ну, што поделаешь, Музгарко!.. Прокатилось наше красное летечко, а теперь заляжем в берлоге... На эти слова последовал легкий прыжок, и Музгарко очутился в избушке раньше хозяина. - Не любишь зиму, а? - разговаривал старик с собакой, растопляя старую печь, сложенную из дикого камня. - Не нравится, а?.. Колебавшееся в челе печки пламя осветило лавочку, на которой спал старик, и целый угол избушки. Из темноты выступали закопченные бревна, покрытые кое-где плесенью, развешанная в углу сеть, недоконченные новые лапти, несколько беличьих шкурок, болтавшихся на деревянном крюку, а ближе всего сам старик - сгорбленный, седой, с ужасным лицом. Это лицо точно было сдвинуто на одну сторону, так что левый глаз вытек и закрылся припухшим веком. Впрочем, безобразие отчасти скрадывалось седой бородой. Для Музгарки старик не был ни красив, ни некрасив. Пока старик растоплял печь, уже рассвело. Серое зимнее утро занялось с таким трудом, точно невидимому солнцу было больно светить. В избушке едва можно было рассмотреть дальнюю стену, у которой тянулись широкие нары, устроенные из тяжелых деревянных плах. Единственное окно, наполовину залепленное рыбьим пузырем, едва пропускало свет. Музгарко сидел у порога и терпеливо наблюдал за хозяином, изредка виляя хвостом. Но и собачьему терпенью бывает конец, и Музгарко опять слабо взвизгнул. - Сейчас, не торопись, - ответил ему старик, придвигая к огню чугунный котелок с водой. - Успеешь... Музгарко лег и, положив остромордую голову в передние лапы, не спускал глаз с хозяина. Когда старик накинул на плечи дырявый пониток, собака радостно залаяла и бросилась в дверь. - То-то вот у меня поясница третий день болит, - объяснил старик собаке на ходу. - Оно и вышло, што к ненастью. Вона как снежок подваливает... За одну ночь все кругом совсем изменилось, - лес казался ближе, река точно сузилась, а низкие зимние облака ползли над самой землей и только не цеплялись за верхушки елей и пихт. Вообще вид был самый печальный, а пушинки снега продолжали кружиться в воздухе и беззвучно падали на помертвевшую землю. Старик оглянулся назад, за свою избушку - за ней уходило ржавое болото, чуть тронутое кустиками и жесткой болотной травой. С небольшими перерывами это болото тянулось верст на пятьдесят и отделяло избушку от всего живого мира. А какая она маленькая показалась теперь старику, эта избушка, точно за ночь вросла в землю... К берегу была причалена лодка-душегубка. Музгарко первый вскочил в нее, оперся передними лапами на край и зорко посмотрел вверх реки, туда, где выдавался мыс, и слабо взвизгнул. - Чему обрадовался спозаранку? - окликнул его старик. - Погоди, может, и нет ничего... Собака знала, что есть, и опять взвизгнула: она видела затонувшие поплавки закинутой в омуте снасти. Лодка полетела вверх по реке у самого берега. Старик стоял на ногах и гнал лодку вперед, подпираясь шестом. Он тоже знал по визгу собаки, что будет добыча. Снасть действительно огрузла самой серединой, и, когда лодка подошла, деревянные поплавки повело книзу. - Есть, Музгарко... Снасть состояла из брошенной поперек реки бечевы с поводками из тонких шнурков и волосяной лесы. Каждый поводок заканчивался острым крючком. Подъехав к концу снасти, старик осторожно начал выбирать ее в лодку. Добыча была хорошая: два больших сига, несколько судаков, щука и целых пять штук стерлядей. Щука попалась большая, и с ней было много хлопот. Старик осторожно подвел ее к лодке и сначала оглушил своим шестом, а потом уже вытащил. Музгарко сидел в носу лодки и внимательно наблюдал за работой. - Любишь стерлядку? - дразнил его старик, показывая рыбу. - А ловить не умеешь... Погоди, заварим сегодня уху. К ненастью рыба идет лучше на крюк... В омуте она теперь сбивается на зимнюю лежанку, а мы ее из омута и будем добывать: вся наша будет. Лучить ужо поедем... Ну, а теперь айда домой!.. Судаков-то подвесим, высушим, а потом купцам продадим... Старик запасал рыбу с самой весны: часть вялил на солнце, другую сушил в избе, а остатки сваливал в глубокую яму вроде колодца; эта последняя служила кормом Музгарке. Свежая рыба не переводилась у него целый год, только не хватало у него соли, чтобы ее солить, да и хлеба не всегда доставало, как было сейчас. Запас ему оставляли с зимы до зимы. - Скоро обоз придет, - объяснил старик собаке. - Привезут нам с тобой и хлеба, и соли, и пороху... Вот только избушка наша совсем развалилась, Музгарко. Осенний день короток. Старик все время проходил около своей избушки, поправляя и то и другое, чтобы лучше ухорониться на зиму. В одном месте мох вылез из пазов, в другом - бревно подгнило, в третьем - угол совсем осел и, того гляди, отвалится. Давно бы уж новую избушку пора ставить, да одному все равно ничего не поделать. - Как-нибудь, может, перебьюсь зиму, - думал старик вслух, постукивая топором в стену. - А вот обоз придет, так тогда... Выпавший снег все мысли старика сводил на обоз, который приходил по первопутку, когда вставали реки. Людей он только и видел один раз в году. Было о чем подумать. Музгарко отлично понимал каждое слово хозяина и при одном слове "обоз" смотрел вверх реки и радостно взвизгивал, точно хотел ответить, что вон, мол, откуда придет обоз-то - из-за мыса. К избе был приделан довольно большой низкий сруб, служивший летом амбаром, а зимой казармой для ночлега ямщиков. Чтобы защитить от зимней непогоды лошадей, старик с осени устраивал около казармы из молодых пушистых пихт большую загородку. Намаются лошади тяжелой дорогой, запотеют, а ветер дует холодный, особенно с солнцевосхода. Ах, какой бывает ветер, даже дерево не выносит и поворачивает свои ветви в теплую сторону, откуда весной летит всякая птица. Кончив работу, старик сел на обрубок дерева под окном избушки и задумался. Собака села у его ног и положила свою умную голову к нему на колени. О чем думал старик? Первый снег всегда и радовал его и наводил тоску, напоминая старое, что осталось вон за теми горами, из которых выбегала река Студеная. Там у него были и свой дом, и семья, и родные были, а теперь никого не осталось. Всех он пережил, и вот где привел бог кончать век: умрет - некому глаза закрыть. Ох, тяжело старое одиночество, а тут лес кругом, вечная тишина, и не с кем слова сказать. Одна отрада оставалась: собака. И любил же со старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь она для него была все и тоже любила его. Не один раз случалось так, что на охоте Музгарко жертвовал своей собачьей жизнью за хозяина, и уже два раза медведь помял его за отчаянную храбрость. - А ведь стар ты стал, Музгарко, - говорил старик, гладя собаку по спине. - Вон и спина прямая стала, как у волка, и зубы притупились, и в глазах муть... Эх, старик, старик, съедят тебя зимой волки!.. Пора, видно, нам с тобой и помирать... Собака была согласна и помирать... Она только теснее прижималась всем телом к хозяину и жалобно моргала. А он сидел и все смотрел на почерневшую реку, на глухой лес, зеленой стеной уходивший на сотни верст туда, к студеному морю, на чуть брезжившие горы в верховьях Студеной, - смотрел и не шевелился, охваченный своей тяжелой стариковской думой. Вот о чем думал старик. Родился и вырос он в глухой лесной деревушке Чалпан, засевшей на реке Колве. Место было глухое, лесистое, хлеб не родился, и мужики промышляли кто охотой, кто сплавом леса, кто рыбной ловлей. Деревня была бедная, как почти все деревни в Чердынском крае, и многие уходили на промысел куда-нибудь на сторону: на солеваренные промыслы в Усолье, на плотбища по реке Вишере, где строились лесопромышленниками громадные баржи, на железные заводы по реке Каме. Старик тогда был совсем молодым, и звали его по деревне Елеской Шишмарем, - вся семья была Шишмари. Отец промышлял охотой, и Елеска с ним еще мальчиком прошел всю Колву. Били они и рябчика, и белку, и куницу, и оленя, и медведя, - что попадет. Из дому уходили недели на две, на три. Потом Елеска вырос, женился и зажил своим домом в Чалпане, а сам по-прежнему промышлял охотой. Стала потихоньку у Елески подрастать своя семья - два мальчика да девочка; славные ребятки росли и были бы отцу подмогой на старости лет. Но богу было угодно другое: в холерный год семья Елески вымерла... Случилось это горе осенью, когда он ушел с артелью других охотников в горы за оленями. Ушел он семейным человеком, а вернулся бобылем. Тогда половина народу в Чалпане вымерла: холера прошла на Колву с Камы, куда уходили на сплавы чалпанские мужики. Они и занесли с собой страшную болезнь, которая косила людей, как траву. Долго горевал Елеска, но второй раз не женился: поздно было вторую семью заводить. Так он и остался бобылем и пуще прежнего занялся охотой. В лесу было весело, да и привык уж очень к такой жизни Елеска. Только и тут стряслась с ним великая беда. Обошел он медвежью берлогу, хорошего зверя подглядел и уже вперед рассчитал, что в Чердыни за медвежью шкуру получит все пять рублей. Не в первый раз выходил на зверя с рогатиной да с ножом; но на этот раз сплоховал: поскользнулась у Елески одна нога, и медведь насел на него. Рассвирепевший зверь обломал охотника насмерть, а лицо сдвинул ударом лапы на сторону. Едва приполз Елеска из лесу домой, и здесь свой знахарь лечил его целых полгода; остался жив, а только сделался уродом. Не мог далеко уходить в лес, как прежде, когда ганивал сохатого на лыжах верст по семидесяти, не мог промышлять наравне с другими охотниками, - одним словом, пришла беда неминучая. В своей деревне делать Елеске было нечего, кормиться мирским подаянием не хотел, и отправился он в город Чердынь, к знакомым купцам, которым раньше продавал свою охотничью добычу. Может, место какое-нибудь обыщут Елеске богатые купцы. И нашли. - Бывал на волоке с Колпы на Печору? - спрашивали его промышленники. - Там на реке Студеной зимовье, - так вот тебе быть там сторожем... Вся работа только зимой: встретить да проводить обозы, а там гуляй себе целый год. Харч мы тебе будем давать, и одежду, и припас всякий для охоты - поблизости от зимовья промышлять можешь. - Далеконько, ваше степенство... - замялся Елеска. - Во все стороны от зимовья верст на сто жилья нет, а летом туда и не пройдешь. - Уж это твое дело; выбирай из любых: дома голодать или на зимовье барином жить... Подумал Елеска и согласился, а купцы высылали ему и харч и одежду только один год. Потом Елеска должен был покупать все на свои деньги от своей охоты и рыбной ловли на зимовке. Так он и жил в лесу. Год шел за годом. Елеска состарился и боялся только одного, что придет смертный час и некому будет его похоронить. II До обоза, пока реки еще не стали, старик успел несколько раз сходить на охоту. Боровой рябчик поспел давно, но бить его не стоило, потому что все равно сгниет в тепле. Обозный приказчик всегда покупал у старика рябчиков с особым удовольствием, потому что из этих мест шел крепкий и белый рябчик, который долго не портился, а это всего важнее, потому что убитые на Студеной рябчики долетали до Парижа. Их скупали купцы в Чердыни, а потом отправляли в Москву, а из Москвы рябчиков везли громадными партиями за границу. Старик на двадцать верст от своей избушки знал каждое дерево и с лета замечал все рябиные выводки, где они высиживались, паслись и кормились. Когда выводки поспевали, он знал, сколько штук в каждом, но для себя не прочил ни одного, потому что это был самый дорогой товар, и он получал за него самый дорогой припас - порох и дробь. Нынешняя охота посчастливилась необыкновенно, так что старик заготовил пар тридцать еще до прихода обоза и боялся только одного: как бы не ударила ростепель. Редко случалась такая ростепель на Студеной, но могла и быть. - Ну, теперь мы с тобой на припас добыли, - объяснял старик собаке, с которой всегда разговаривал, как с человеком. - А пока обоз ходит с хлебом на Печору, мы и харч себе обработаем... Главное - соли добыть побольше. Ежели бы у нас с тобой соль была, так богаче бы нас не было вплоть до самой Чердыни. О соли старик постоянно говорил: "Ах, кабы соль была - не житье, а рай". Теперь рыбу ловил только для себя, а остальную сушил, - какая цепа такой сушеной рыбе? А будь соль, тогда бы он рыбу солил, как печорские промышленники, и получал бы за нее вдвое больше, чем теперь. Но соль стоила дорого, а запасать ее приходилось бы пудов по двадцати, - где же такую уйму деньжищ взять, когда с грехом пополам хватало на харч да на одежду? Особенно жалел старик, когда летним делом, в петровки, убивал оленя: свежее мясо портится скоро, - два дня поесть оленины, а потом бросай! Сушеная оленина - как дерево. Стала и Студеная. Горная холодная вода долго не замерзает, а потом лед везде проедается полыньями. Это ключи из земли бьют. Запасал теперь старик и свежую рыбу, которую можно было сейчас морозить, как рябчиков. Лиха беда в том, что времени было мало. Того и гляди, что подвалит обоз. - Скоро, Музгарко, харч нам придет... Собственно, хлеб у старика вышел еще до заморозков, и он подмешивал к остаткам ржаной муки толченую сухую рыбу. Есть одно мясо или одну рыбу было нельзя. Дня через три так отобьет, что потом в рот не возьмешь. Конечно, самоеды и вогулы питаются одной рыбой, так они к этому привычны, а русский человек - хлебный и не может по-ихнему. Обоз пришел совершенно неожиданно. Старик спал ночью, когда заскрипели возы и послышался крик: - Эй, дедушка, жив ли ты?.. Примай гостей... Давно не видались. Старика больше всего поразило то, что Музгарко прокараулил дорогих, жданных гостей. Обыкновенно он чуял их, когда обоз еще был версты за две, а нынче не слыхал. Он даже не выскочил на улицу, чтобы полаять на лошадей, а стыдливо спрятался под хозяйскую лавку и не подал голоса. - Музгарко, да ты в уме ли! - удивлялся старик. - Проспал обоз... Ах, нехорошо!.. Собака выползла из-под лавки, лизнула его в руку и опять скрылась: она сама чувствовала себя виноватой. - Эх, стар стал: нюх потерял, - заметил с грустью старик. - И слышит плохо на левое ухо. Обоз состоял возов из пятидесяти... На Печору чердынские купцы отправляли по первопутку хлеб, соль, разные харчи и рыболовную снасть, а оттуда вывозили свежую рыбу. Дело было самое спешное, чтобы добыть печорскую рыбу раньше других, - шла дорогая поморская семга. Обоз должен сломать трудную путину в две недели, и ямщики спали только во время кормежек, пока лошади отдыхали. Особенно торопились назад, тогда уж и спать почти не приходилось. А дорога через волок была трудная, особенно горами. Дорога скверная, каменистая, сани некованые, а по речкам везде наледи да промоины. Много тут погублено хороших лошадей, а людям приходилось работать, как нигде: вывозить возы в гору на себе, добывать их из воды, вытаскивать из раскатов. Только одни колвинские ямщики и брались за такую проклятую работу, потому что гнала на Печору горькая нужда. В зимовье на Студеной обоз делал передышку: вместо двухчасовой кормежки лошади здесь отдыхали целых четыре. Казарму старик подтопил заранее, и ямщики, пустив