Чем крепче нервы, тем ближе цель. С этим изречением я познакомился  в
девятнадцать  лет:  прочитал  татуировку  на  плече.   Плечо   смотрелось:
мускулистое под жестким загаром, оно как бы подкрепляло смысл  надписи.  И
соответствующее лицо  мужчины.  Что  слова  эти  из  песенки  американских
матросов времен второй мировой войны, я узнал гораздо позднее.
     У меня нервы скверные. Как у многих.  Я  долго  запрягаю  и  медленно
езжу, виляя  по  сторонам.  Близость  цели  возбуждает  меня  сверх  меры,
перехлестывающий энтузиазм мешается со страхом упустить, и как следствие -
паническая суета, затрудняющая дело.  Мысленно  я  всего  уже  десять  раз
достиг и столько же раз потерял. И добившись наконец  давно  желаемого,  я
испытываю обычно только усталость и легкое разочарование,  что  ну  вот  и
все.
     Так было и сейчас - но и не совсем так. У меня вышла вторая книга. Не
шедевр, греза начинающего, однако и не такая плохая книга, честное  слово.
На уровне. Телевидение поставило  мой  сценарий  и  заключило  договор  на
другой.  Тоже  -  не  Штирлиц,  но  многим  вполне  понравилось.  Я   стал
профессионалом.
     Занятое мной положение не давало исчезнуть отраде, знакомый  на  моем
месте любому. Удовлетворение лишь подстегивалось некоторыми отзывами вроде
"талантливо начинал", "на халтуру разменивается", - подобные высказывания,
как  правило,  исходят  от  людей,  добившихся   меньшего,   чем   ты,   и
продиктованы,  вероятнее  всего,  завистью.  А  зависть,  по  формулировке
Скрябина, есть признание себя побежденным... Я - оцениваю свои возможности
реально; а  профессионализм  есть  профессионализм:  неумно  тщиться  быть
гением в тридцать семь лет.
     И вот в свои  тридцать  семь  я  получил  возможность  "остановиться,
оглянуться", - право на  передышку.  Годы  подряд  я,  без  преувеличения,
работал много и напряженно. Я писал и переписывал бесконечно, я  предлагал
десятки вариантов и вносил тысячи поправок. Кто  сомневается,  как  трудно
составить себе какое-то литературное имя, пусть попробует сам.
     Теперь я обладал солидной суммой.  Деньги  гарантировали  свободу  во
времени. Я погасил задолженность за свой однокомнатный кооператив.  Раздал
долги. И полтора месяца предавался сладостному ничегонеделанию.
     Я просыпался в полдень, наливал из термоса кофе и  читали  в  постели
детективы. Бродил днем по музеям и просто по зимнему городу,  едва  ли  не
впервые воспринимая его красоту и красоту  вообще  всего  кругом.  Высшее,
самое тонкое и полное наслаждение всем  сущим  доступно,  наверное,  одним
бездельникам.
     Характер мой выровнялся, исчезла  раздражительность:  я  посвежел.  Я
наслаждаюсь жизнью: с повторяемостью  наслаждение  требует  дополнительной
остроты: я мог позволить себе роскошь никчемных дел.





     Большинство  неактуальных   вещей,   которые   мы   откладываем,   мы
откладываем навсегда. Это можно считать слабость характера; или  давлением
обстоятельств. Можно считать иначе: что  не  сделано,  то  не  очень-то  и
нужно. И все же невыполненные  намерения,  неудовлетворенные  желания,  по
мере времени теряя свою конкретность, превращаются в некий  неопределенный
груз,   тяготеющий   на   душе.   Ощущаешь    какую-то    незавершенность,
неполноценность собственной личности и судьбы. А когда  возраст  переходит
период надежд и откладывать уже некуда, эпизодические отчаяние  по  поводу
проходящих дней сменяется спокойным сознанием несостоятельности.
     Ну,  сознанием  своей  несостоятельности  я,  положим,  не   страдал.
Главное-то я выполнил. А махнуть рукой  на  многое  вынужден  в  жизненном
движении   каждый.   Но   тихо-тихо   подтачивающий   червячок,    скрытый
повседневностью, в моем комфортном состоянии сделался различимым.
     У меня хорошая память на добро. Правда, не хвастаюсь. Вот ответить на
него - это, по совести, несколько другое... Нужны деньги, или  время,  или
то и другое, - а усилия направляешь на главное; все грешны...
     Всегда перед появлением денег я  решал  рассчитаться  по  застаревшим
должкам. Появившись, деньги с абсолютной неотвратимостью тратились на  что
угодно, должки же продолжали существовать; обычное дело.
     В утешение я вспомнил  байку,  как  один  меценат  вещал  о  гордости
человека  слова,  отдающего  в  срок,  и  как  Маяковский   отрубил,   что
присутствующим литераторам есть чем гордиться кроме отдачи  долгов.  Я  не
Маяковский, утешение действовало весьма частично.
     Мне  даже  представляется,  я  знаю,  с  чего  у  меня  возникла  эта
внутренняя потребность не быть должным.





     Во втором классе я проспорил Леньке Чашкину рубль. Споря, я  поступал
здраво и практично, прямо неловко становилось - запросто, задаром получить
Ленькин  рубль.  Затрудняюсь  изложить  сомнительной  приличности  предмет
спора. Ленька поплевывая попрал  мораль,  проявив  известную  мальчишескую
доблесть.  За  попрание  морали   платить   оказался   обязан   я.   Рубль
представлялся мне платой чрезмерной. У меня не было рубля.
     Как все герои, Ленька был великодушен  и  забывчив.  Через  несколько
дней вопрос о рубле, к моему облегчению, заглох. Радостью  я  поделился  с
отцом.
     К моему разочарованию, поддержки в нем я не обнаружил. Отец преподнес
мне те истины, что, во-первых, спорить вообще нехорошо, во-вторых, спорить
на деньги особенно нехорошо,  в-третьих,  спорить  на  то,  что  не  тобой
заработано - вовсе плохо, но не отдавать проспоренное  -  не  годится  уже
совершенно никуда. И выдал рубль.
     Я вручил Леньке рубль.  Он  принял  его,  быстро  скрыв  уважительное
удивление, с превосходством насмешки над неудачником и вдобавок дураком. Я
ожидал иной реакции. Я слегка обиделся.
     Но жить стало легче: исчезла опасность напоминаний, осталось сознание
правильности поступка.





     Первый перекос  мое  представление  о  необходимости  отдавать  долги
получило на собрание абитуриентов, где Надька Литвинова  одолжила  у  меня
рубль до завтра, и это светлое завтра еще не наступило. У нее  ни  в  коем
случае руки не были устроены к себе, раздавая пять лет как староста группы
стипендии, она вечно себя обсчитывала, кому-то давая  больше  -  и  ей  не
всегда возвращали: легкая натура, не придавала она значения рублю. Рублю я
тоже не придавал, а  факт  -  ну  засел,  что  ты  поделаешь.  Первый  раз
памятный.
     Позднее я помню всего четыре случая, когда мне  не  возвращали.  Черт
его знает, не верится, чтобы всего четыре. Я задолжал  куда  больше,  ого.
Хороший я такой, что не помню, или скотина, что мне отдавали, а  я  нет  -
затрудняюсь определенно сказать.
     Как я впервые не отдал - тоже помню отлично.  В  сентябре,  в  начале
второго курса, собирались мы  на  какую-то  пьянку.  (Написал  "пьянка"  и
споткнулся - предложат ведь  заменить  "вечеринкой",  "днем  рождения".  И
пусть слово цензурное, общелитературное, всеми употребляемое... А, - я сам
раньше заменю...) Да, и мне срочно требовались два  рубля,  причем  не  на
вино, а на цветы. Кому цветы, зачем - позабылось, но  точно  на  цветы.  И
занял я у Машки Юнгмейстер,  и  у  Машки  дочка  кончает  школу,  и  Машка
наверняка ни сном ни духом про эти два рубля не ведает - а у меня  память.
Сколько раз я хотел отдать. Или цветов ей принести. Или конфет. Фиг. Не до
того.





     Мы все собираемся когда-нибудь раздать все долги.
     И наступает время. Или так и не наступает.
     Господи, деньги у меня есть - больше нужного, машина, дача и лайковое
пальто мне ни к чему, родные обеспечены,  алименты  платить  не  на  кого,
ресторанов я не переношу, пить  избегаю,  нынешние  мои  знакомые  сами  в
достатке, в я столько в  жизни  добра  от  людей  видел,  клянусь,  иногда
злобишься: "Стану сволочью - насколько легче заживется", -  да  оттаиваешь
при касании участия человеческого...
     Привлекает и благородная праведность - разбогатев, воздать  за  добро
сторицей. Ну, сторицей - не шибко-то и получится, - но воздать. Желательно
с лихвой.
     "Понял?" - сказал я червяку, шевелящемуся  в  безмятежном  довольстве
моей души. И червячок явственно пообещал превратиться в благоуханную розу,
лучшее украшение этой самой моей души.





     По порядку - первый долг следовал Машке. Я запасся  бутылкой  сухого,
тортом, купил букет белых цветов, названия которых и поныне не знаю -  они
один зимой и продаются у нас, кажется хризантемы, - и отправился.
     Адрес еще уточнил в горсправке.
     Перед дверью постоял. Покурил.
     Машка сама открыла. Толстая, нездоровая  на  вид.  Секунду  смотрела,
узнавая.
     - Ой, Тишка! - и повисла у меня на шее. - Тыщу лет!
     Я видел ее как бы раздвоенно, не в фокусе, -  глазами  и  памятью,  и
было чуть больно и печально, пока изображения не  совместилась  и  она  не
стала прежней Машкой, какую я всегда знал.
     - С цветами! С бутылкой! Ну же ты лапуня!..
     - Машка, - сказал я, - за мной должок.
     Она отодвинулась взглядом.
     Я вынул два рубля и подал:
     - Восемнадцать с половиной лет. Вот - взбрело в голову...
     - Ты что, спятил?  -  осведомилась  Машка  с  собранным  лицом.  Она,
похоже, заподозрила, что я решил расплеваться и демонстрирую жест.
     - Спокойно, - успокоил я. - Просто я, понимаешь, немножко разбогател,
и вдобавок мне нечего делать; и вдруг как-то припомнилось...
     Она с исчезающей опаской послушалась, взяла.
     -  И  черт  с  тобой,  -  удивилась  она.  -  Раньше   я   за   тобой
ненормальностей не замечала. Да раздевайся, чего встал. Или только за этим
приехал?
     - Обижаешь, мать, - облегченно поспешил я. - Накормишь?
     - Другой разговор. Цветы. Ну обалдеть! Спасибо,  -  чмокнула  меня  и
впервые удалилась из захламленной прихожей: - Вова! Кто к нам пришел!
     Вовку Колесника, ее мужа, я знал со студенческих времен. Изменился он
мало; приветствуя, мы друг друга похлопали.
     Продолжалось обыденно: ну,  пришел  в  гости...  быстрое  хлопотание,
стол, рюмки, цветы  в  вазе.  Представили  свою  шестнадцатилетнюю  дочку,
довольно милую, попутно упрекнув ее в  слабовыраженности  интересов.  Сели
вчетвером. Машка сияла.
     - Где работаешь-то?
     - Пишу, - сказал я, не то чтобы надеясь, что они меня читали...
     - Да? Где тебя печатали?
     - Ерунда, - небрежно махнул я рукой. - Так, печатаюсь. Телефильм  тут
недавно, "Зимний отпуск", не смотрели?
     - Нет. А что, ты ставил?
     - Не совсем, - сценарий мой.
     - Так молодец!.. - стали радоваться они. - Его  по  второй  программе
еще будут показывать? Знали бы... чего ты не предупредил-то?
     Вовка преподавал в институте, Машка по-прежнему торчала в библиотеке;
разговор пошел о делах... Когда-то Машка здорово играла на гитаре. И пела.
И могла в стройотряде матом поднять на работу бригаду ребят.
     - ...Гитара-то в доме есть, Машка? - спросил я.
     - С ума сошел, - отреклась она, - десять лет в руках не держу.
     - Возьми-и, - в голос заканючили Вовка и дочь Света.
     После сухого Вовка твердо выдержал супругин взгляд  и  достал  водку.
Постепенно все стало хорошо, по-свойски,  без  нарочитости  и  напряжения,
Машка без повторных просьб сама принесла гитару и пела те, старые песни, и
было приятно еще от того, как смотрела на меня - писатель  -  юная  дочка.
Отпустили меня только в половине первого, - поспеть на метро. Мне  неловко
было говорить, что поеду я все равно на такси. Да  и  -  им-то  завтра  на
работу.
     Засыпал я с удовлетворением. Первый пункт  намеченной  программы  был
выполнен толково.





     Со вторым долгом обстояло сложнее.
     На третьем курсе я одолжил у дяди Валентина червонец.
     Зимним  вечером  мы  с  ребятами  в  общежитии  тосковали:  изыскание
ресурсов окончилось безнадежно. Я плюнул, оделся и пошел к дяде, благо жил
он через два дома. Надо заметить, время перевалило за десять,  а  стопы  в
его дом я направлял второй раз в жизни.
     Долго звонил, вознамерившись не отступать (они рано ложились).  Дверь
открылась неожиданно - дядя в ночной старомодной рубашке  до  пят  холодно
смотрел на меня.
     Я шагнул, набрал воздуха и принялся сбивчиво врать про  замечательный
свитер, продающийся срочно и безумно дешево, так  необходимый  мне  в  эту
холодную зиму, - да и не хватает-то всего восьми рублей. Не дослушав, дядя
вышел, вернулся с десяткой, улыбнулся,  потрепал  меня  по  плечу,  пресек
приличествующие расспросы о жизни и здоровье  и  дружелюбно  подтолкнул  к
выходу.
     Червонец был пропит через полчаса.
     Глубокую симпатию с дядиному стилю общения я храню.
     Дядя умер через несколько лет.
     Я купил шоколадный набор за шестнадцать рублей (дороже  не  нашел)  и
поехал к тете, его вдове, которую не видел десять лет.
     Тетя стала суровой и даже величественной старухой.
     - Никак Тихон, - сощурилась она. - Заходи. Никак в гости  сподобился.
Порадовал. А я думала, уж только на  моих  похоронах  встретимся.  В  тебе
крепки родственные связи.
     Я был препровожден в комнату, картиночно чистую,  словно  вещи  здесь
век хранили раз навсегда определенное  положение.  Последовали  наливка  и
типично родственный разговор, который легко представит каждый... Я не  мог
решиться. Конфеты лежали в портфеле.
     Но незаметно переключились на дядю: его доброта,  таланты...  и  я  в
самых благодарственных тонах  прочувственно  изложил  ту  давнюю  историю.
Тетка выслушала спокойно, тихо усмехнулась. И коробку конфет  приняла  как
безусловно должное и приличествующее.
     - Тетя Рая, - приступил я  тогда.  -  Все  собираемся,  собираемся...
Поймите правильно. Свербит у меня... Ерунда, - но... Поймите,  мне  просто
очень хочется, возьмите у меня, пожалуйста, этот червонец.
     - Что ж, - она кивнула согласно. - Давай.
     Мы распрощались друзьями. Я чувствовал, что следующее свидание теперь
произойдет раньше ее похорон. Хотя уже в подъезде понял, что вряд ли...
     Чуть-чуть - чуть-чуть продолжало свербить...
     С десятирублевым букетом я поехал на кладбище.
     Там березы гасли в пепельном небе, тени затягивали слабо  расчищенные
в снегу дорожки. Я долго искал дядину могилу. Найдя, снял  шапку,  опустил
цветы на сумеречный снег.
     - Такие дела, дядя, - сказал я. Закурил и надел шапку - холодно было.
Постоял, подумал... - Может, не такое уж я животное, хоть и не  общаюсь  с
родственниками. Дела, знаешь. Да и о чем разговаривать-то при встречах?  А
по обязанности - кому это нужно, верно?.. Но я помню все. Хороший  ты  был
мужик. Ей-богу, хороший. Пускай тебе воздастся на том свете и за  червонец
тот, если таковой свет имеется. А я - вот он я...
     То ли вечерний  воздух  кладбищенский,  стоящий  и  чистый,  пахнущий
зимним простором, так действовал, то ли само пребывание в месте  подобном,
то ли просто собой я доволен был, - но уходил я с умиротворением.
     На ночь я перечитал "Мост короля Людовика Святого". Когда-то  я  тоже
хотел написать такую книгу.





     "8 р. - Тамаре Ковязиной. (Нечем было срочно заплатить за телефон).
     12.50 - Ваське Синюкову. (Моя доля за диван,  подаренный  на  свадьбу
Витье Гулину).
     4 р. - Виталику Мознаиму. (За что?..).
     7 р. - Егору Карманову. (Не хватило на билет из Сыктывкара. И  обещал
прислать блесны и леску).
     3 р. - Володе Зиме. (Пивбар).
     11 р. - Б.Кожевникову. (Покер.)
     10 р. - Томке Смирновой. (Новый год.)
     40 р. - Витьке Андрееву. (Снятая комната, два месяца.)
     8 р. - Дмитриевым. (Шарф.)
     8.12. Бате (Горшкову). (Пари.)
     4.42 - Боре Тихонову. (Пари.)
     5 р. - Игорю Гомозову. (Оставался без копейки.)
     Володе Подвигину - списаться - Барнаул - обещал прислать парик.
     Кабак - Королеву; Флеровой. Бутылка - Цыпину;





     Человек  с  возрастом  определяется,  твердеет,  исчезает  внутренняя
коммуникабельность, новых друзей нет, старые удерживаются памятью юности -
а при встрече вдруг  вместо  симпатяги  и  умницы  натыкаешься  на  полную
заурядность: "где были мои глаза?.."
     Старая истина открылась мне не сейчас; а не сентиментален.  Я  платил
по  счетам.  Червячок  постепенно  рассасывался,  как  бы  превращаясь   в
невесомую взвесь, сообщавшую дополнительную прочность  веществу  души.  Но
проявилось маленькое черное  пятнышко,  а  как  ядро  в  протоплазме,  оно
выделялось все отчетливее.
     Долг  долгу  рознь,  не  все  рублем  покроешь.  Кто  не  тешил  себя
обещаниями когда-нибудь кое-кому припомнить мерой за меру...
     Пятнышко разрослось в слипшийся  ком.  Я  отодрал  одно  от  другого,
рассортировал,  -  и  с   некоторой   даже   неожиданностью   убедился   в
исполнимости.





     Он унизил меня сильно.  Служебная  субординация...  я  проглотил:  на
карте стояло слишком много.
     Я нашел его. Он был уже на  пенсии.  День  было  теплый  и  талый,  с
капелью, во дворе за столиком укутанные пенсионеры стучали домино.
     - Круглов? - спросил я.
     Они подняли лица в старческом румянце.
     - Вы мне? - спросил он.
     Я назвался. Он не помнил. Я очень подробно напомнил ему тот  год,  то
лето, месяц, пересказал ситуацию.
     Он заулыбался.
     - Как же, как же... Да, отмочили вы (он чуть  замедлился  перед  этим
"вы", по памяти обратившись было на "ты"),  -  отмочили  вы  тогда  штуку.
Выговорил я вам тогда, да, рассердился даже, помню!..
     Я сказал ему в лицо все. Румянец его схлынул, обнажив  склеротическую
сетку на жеваной желтизне щек...
     Пенсионеры испуганно притихли. Но я был готов к жалости, и она мне не
мешала.
     - Я много лет жил с этим, - сказал я. - Теперь  мой  черед...  Квиты!
Помни меня.
     Я отдавал себе отчет в собственной жестокости. Но к нему вернулся его
же камень.





     Первый такого рода долг за мной ржавел со второго класса.
     Мы просто столкнулись в дверях, не уступая дороги.
     - Пошли выйдем? - напористо предложил я.
     - Выйдем?.. Пожалуйста! - принял он готовно.
     Дорожка у заднего крыльца школы, огражденная  низеньким  штакетником,
обледенела.  Болельщики  случились  все  из  моего  класса  (он   был   из
параллельного, причем меньше меня). Ободряемый, я ждал с превосходством.
     Скомандовали:
     - Раз! Два!.. Три! - и он ударил первый, и очень удачно попал мне  по
носу, а  я  стоял  задом  прямо  к  низкому,  под  колени,  штакетнику  и,
поскользнувшись, перевалился через него вверх ногами.
     Засмеялись мои сторонники.
     Ободренный противник, не  успел  я  вылезти,  бросился  и  изловчился
отправить меня обратно.
     Зрители помирали. Я растерялся.
     И в этой растерянности  он  очень  расторопно  набил  мне  морду.  Не
больно, - не те веса у нас были, но довольно  противно  и  обидно.  Я  был
деморализован.
     - Эх ты, - презрительно бросил назавтра знакомый  из  его  класса,  -
Василию не смог дать...
     Я так и не  дал  Василию.  Черт  его  знает:  меня  били,  а  бил,  и
репутацией он не пользовался, бояться нечего было, - а остался его верх.
     Это обошлось мне в пятьсот рублей  и  неделю  времени.  Я  полетел  в
Карымскую, где тогда учился, поднял школьный  архив,  взял  его  данные  и
разыскал в Оловянной, в трех часах езды.
     - Ну, здравствуй, Василь, - сказал я сурово, встав в дверях.
     Он испугался, - хилый недомерок, полысевший, рябой такой.
     - Одевайся, - велел я. - Разговор есть. Минут на пару.
     Затравленно озирающегося, я свел его с крыльца в снег,  к  заборчику,
треснул и, подняв под бедра (легонького, не больше шестидесяти), свалил на
ту сторону.
     Он поднялся не отряхиваясь. И было не смешно. Но и жалко мне не было.
Происходящее воспринималось как бы понарошке. Я знал, что все  объясню,  и
мы посмеемся.
     - Не трусь, - ободрил я. - Лезь обратно.
     И повторил номер.
     Войдя в нечаянный азарт, я довесил ему,  пассивно  сопротивлявшемуся,
напоследок и принялся  очищать  от  снега.  Он  подавленно  поворачивался,
случаясь.
     - А теперь выпивать будем, - объявил я. - Зови в гости.
     Он отдыхал один дома (работал машинистом тепловоза) - жена на работе,
дети в школе.
     - А помнишь, Василь, - со вкусом начал я, когда мы разделись и сели в
кухне, за застеленный клеенкой стол напротив плиты,  где  грелась  большая
кастрюля, - помнишь, как во втором классе одному дал?
     Под нагромождением подробностей, с ошеломленным  и  ясным  лицом,  он
вскочил и уставился:
     - Дак што?.. Ты-ы?!
     Я выставил водку. Мы выпили за встречу. Я, уже привычно, объяснился -
зачем пожаловал. Он смотрел с огромным уважением и не верил:
     - Для этого за столько приехал?
     Разговор пошел - о чем еще?.. - о судьбах школьных знакомых...
     - А ты где работаешь?
     - Пишу.
     - В газете?
     - Да не совсем. Книги.
     - Писатель? - осмысливающе переспросил Василь.
     - Так.
     - Писатель, - он даже на стуле подобрался.  -  А...  что  написал?  Я
читал?
     - Э... Вряд ли. - Я назвал свои книги.
     Он подтвердил с сожалением.
     - Обязательно в библиотеке спрошу, - пообещал он, и  было  ясно,  что
да, действительно спросит, и даже, возможно, найдет  и  прочтет,  и  будет
рассказывать всем знакомым, что этот писатель - Рыжий, Тишка из 2-го  "Б",
которому он когда-то набил морду, а теперь Тишка приехал и ему набил,  вот
дела, и поставил выпить.
     Суетясь на  месте,  Василь  уговаривал  дождаться  семьи,  пообедать,
погостить; приятно и ненужно...
     Я оставил ему  адрес.  Он  кручинился:  семья,  работа...  я  понимал
прекрасно, что он ко мне не заглянет, да и говорить нам будет не о чем,  а
принимать на постой его семейство мне не с руки, - но, отмякший  сейчас  и
легкий, приглашал я его в общем искренне.





     Подобных должков еще пара числилась. И  первый  из  кредиторов,  надо
сказать, обработал меня самым  лучшим  образом.  Крепкий  оказался  мужик.
Потом за примочками мне в аптеку бегал и сокрушался. Последующее время  мы
провели не без удовольствия, он  хахал,  восхищался  моей  памятью,  очень
одобрял точку зрения на долги и все предлагал мне дать ему по морде, а  он
не будет защищаться; профессия моя ему почтения  не  внушала,  это  слегка
задевало, но и увеличивало симпатию к нему.
     Я честно сделал все возможное и ощущал долг отданным; он уверял  меня
в том же, посмеиваясь.
     Мы расстались дружески, по-мужски, - без пустых обещаний встреч.
     С другим обстояло сложнее. Круче.
     Он увел у меня девушку. Такой больше не было. Он увел ее и бросил, но
ко мне она не вернулась. Рослый и уверенный, баловень удачи, -  чихать  он
на меня хотел.
     Ночами я клялся заставить его ползать  на  коленях:  типическое  юное
бессилие.
     Расчет распадался, - разве только он теперь  одряб  и  опустился.  Но
вопрос стоял неогибаемо: сейчас или никогда.
     Он пребывал в Куйбышеве. Он был главным  инженером  химкомбината.  Он
процветал. Я оценил его издали, и костяшки моих шансов с  треском  слетели
со счетом.
     Восемь гостиничных ночей  я  лежал  в  бессоннице,  а  днями  обрывал
автоматы, уясняя его  распорядок.  Из  гостиницы  я  не  звонил,  опасаясь
встречной справки. Утром и вечером я припоминал перед  зеркалом  все,  что
пятнадцать лет назад на  тренировках  вбивал  в  нас  до  костного  хруста
знакомый майор, инструктор рукопашного боя морской пехоты.
     Я пошел на  девятый  день.  Я  знал,  что  он  один.  Я  переждал  на
лестничной площадке, ставя на внезапность, скрепляя  на  фундаменте  своей
боязни недолговечную постройку наглости. Я не звонил - я постучал в дверь,
угрожающе и властно.
     Он  отворил  не  спрашивая  -  в  фирменных  джинсах,   заматеревший,
громоздкий.
     - Ну вот и все, Гена, - сказала ему судьба моим голосом, и я  шагнул,
бледнея, в нереальность расплаты.
     И знаете - тут он струхнул. Он  отступил  с  застрявшим  вздохом,  от
неожиданности каждая часть его лица и тела  обезволилась  по  отдельности,
это был мой момент, и я обрел действительность в сознании,  что  не  упущу
этот момент и выиграю.
     Я ударил его по уху и в челюсть,  без  всякой  правильности,  рефлекс
мальчишеских драк - ошеломить, и знал уже, что он  не  ответит,  и  он  не
ответил, он закрылся, согнувшись, и инструкторский голос рявкнул из  меня,
окрыленного: "На колени!", и я дал ему леща по затылку...
     ...и он опустился как миленький. И сказал: "Не надо..."
     И во мне  прокрутилась  гамма:  счастье,  облегчение,  разочарование,
усталость, покой, растерянность. Я пихнул его носком ботинка в мощный зад,
и все вдруг мне стало безразлично.
     - Иди ум-мойся, - сказал я и стал закуривать, забыв, в каком  кармане
сигареты.
     Он нерешительно поднялся и долгую секунду смотрел (он узнал  меня)  с
робостью, переходящей в убедительнейшую любовь. Любовью всего существа  он
жаждал безопасности.
     - Иди, - повторил я, кивнул, вздохнул и снял пальто. - Быстро.
     Не стоило давать ему опомниться, но у меня у самого нервы обвисли.
     Расположились  средь  модерного  интерьера:  лак,   чеканка,   низкие
горизонты мебели. Любезнейший  хозяин  метнул  коньяк.  Я  припер  жестом:
заставил принять шестнадцать рублей - стоимость.
     - За то, чтоб ты сдох.
     Он улыбнулся с легкой укоризной, и мы чокнулись.
     - Знаешь за что?
     - Да.
     За это "да" он мне понравился.
     Я имел приготовленный разговор. "Почему ты на ней тогда не женился?"
     - "Ну... можно понять..."  -  "Я  могу  заставить  тебя  сделать  это
сейчас. Или - крышка, и концов не  найдут"  (Ужаснейшая  ахинея.  Я  давно
потерял ее из вида.) - "Пусть так, допустим даже... Но - зачем?.."  -  "Да
или нет? Быстро! Все!" - Летучее  лицемерие  памяти:  "Я  думал  иногда...
Может, так было бы и лучше..." Вообще - дешевый  фарс.  Но  взгляните  его
глазами: после прошедшей увертюры первые минуты ожидаешь чего угодно.
     Мы проиграли нечто подобное взглядами.  Превратившись  в  слова,  оно
обратилось бы фальшью.
     - Я мог бы уничтожить тебя, - вбил я. - Веришь?
     - Да. - Правдивое "да" звучало лестно.
     Ах, реализовалась фантазия, спал  долг,  да  печаль  покачивала...  Я
помнил, какой он был когда-то, и она, и я сам, и  как  я  мучался,  и  как
страдала она - из-за него,  и  ее  страдание  я  переживал  иногда  острее
собственного, честное слово.
     Я не испытывал к нему сейчас ненависти. Нет. Скорее симпатию.
     - Прощай.
     Он тоже поднялся, неуверенно  наметив  протягивание  правой  руки.  Я
пожал эту руку, готовно протянувшуюся навстречу.
     Когда-то при мысли, чего эта рука касалась, я погибал.
     А почему бы, в конце концов, мне было теперь и не пожать ее?





     Зима сматывалась с каждым солнечным оборотом, все более размашистым и
ярким; таяло,  сияло,  позванивало;  почки  памяти  набухли  и  стрельнули
свежими побегами воспоминаний о женщинах и любви.
     И я полетел в Вильнюс, где  жила  сейчас  моя  первая  женщина,  жена
своего мужа и мать двух их детей, которая в  семнадцать  лет  любила  меня
так, что легенды тускнели, и которой я в ответ, конечно,  крепко  попортил
жизнь.
     Я позвонил ей; она удивилась умеренно; я пригласил, и она  пришла  ко
мне в номер - казенное гостиничное убранство в суетном свете дня.
     Статуэтки с кукольными глазами, "конского хвостика", ямочек от улыбки
- не было больше; она сильно сдала; во мне даже не толкнулась тоска, - она
вошла чужая.
     - Здравствуй, Тихон, - сказала она (а голоса  не  меняются)  с  ясной
усмешкой, как всегда, уверенно и спокойно. А на самом-то  деле  редко  она
когда бывала уверенной и спокойной.
     И инициатива неуловимым образом опять очутилась у  нее,  несмотря  на
предполагаемое мое превосходство. Из  неожиданного  стеснения  я  даже  не
поцеловал ее, как собирался.
     Шампанское хлопнуло, стаканы стукнули с тупым деревянным звуком.
     - Говори, Тихон.
     - Я давно... давно-давно хотел тебе сказать... Я  очень  любил  тебя,
знаешь?..
     - Неправда, Тихон. - Она всегда называла меня полным именем. - Ты  не
любил меня. Просто - я любила тебя, а ты был еще мальчик.
     - Нет. Знаешь, когда меня спрашивали: "Ты ее  любишь?"  -  я  пожимал
плечами: "Не знаю..." Я добросовестно копался в  себе...  Что  имеешь,  не
ценишь, а сравнить мне было не с чем... обычное дело.  Я  же  до  тебя  ни
одной девчонки даже за руку не держал.
     - Ты мне говорил это...
     Я собрался с духом. Я вел роль. Ситуация воспринималась как  книжная.
Ничего я не чувствовал, как она вошла - так у меня все чувства пропали. Но
я понимал, что делаю то, что нужно.
     - Двадцать лет. Я только два раза  любил.  Первый  -  тебя.  К  черту
логику некрологов. Хочу, чтоб знала. Я ни с кем никогда больше не был  так
счастлив.
     - Просто - нам было по семнадцать.
     - По семь или по сто! Мне невероятно повезло, что у меня все было так
с тобой. Ты самая лучшая, знай. И прости мне все, если можешь.
     - Детство... Нечего прощать, о чем ты... Ты с этим приехал? Зачем? Ты
вдруг пожалел о том, что у нас  не  было?  Или  ты  несчастлив  и  захотел
причинить мне тоже боль?
     - Зачем ты... Я только по-хорошему...
     - Что ж. Спасибо. - Она закурила. - Сто лет не курила. Да. Моя Катька
уже влюбляется. - Она ушла в себя, тихонько засмеялась...
     - Я хотел, чтоб ты знала.
     - Я всегда это знала. Это ты не знал.
     - А ты - ты ничего мне не скажешь?
     - Спрошу. Ты счастлив?
     - Да. Я жил, как хотел, и получил, чего добивался.
     - Не верится. Ну... я рада, если так; правда.
     Я попытался поцеловать ее. Она отвела:
     - Не стоит. - И вся ее гордость была  при  ней.  -  Ты  всегда  любил
красивые жесты.
     - Пускай. Но так надо было, - ответил я убежденно, мгновение желая ее
до слез и изрядно любуясь собой.





     Душа моя очищалась от наростов, как днище  корабля  при  кренговании.
Зеленые водоросли, прижившиеся полипы не тормозили уже свободного хода,  я
чувствовал себя новым, ржавчина была отодрана, ссадины закрашены, - целен,
прочен, хорош.
     Или - я был хозяйкой, наводящей порядок в заброшенном и  захламленном
доме. Или - лесником, производящим санитарную рубку и  чистку  запущенного
леса: солнце сияет в чистых просеках, сучья собраны в кучи  и  сожжены,  и
долгожданный порядок услаждает зрение.
     Мне нравилось играть в сравнения. (А вообще пригодятся - употреблю  в
какой-нибудь повести).





     К концу стало приедаться. Но наступил март, а  мартовское  настроение
наступило еще раньше. Весьма  необременительно  зачеркивать  пустующие  по
собственной вине клеточки в своей судьбе, когда нужное является приятным.
     Я позвонил Зине  Крупениной.  Знакомство  семнадцатилетней  давности,
подобие взаимной симпатии: я ей нравился не настолько, чтоб кидаться в мои
объятия сразу, она мне  -  недостаточно  для  предприятия  предварительных
действий. Лет пару назад,  при  уличной  встрече,  она  улыбалась  и  дала
телефон.
     Все произошло до одури трафаретно, скука берет описывать: ну,  вечер,
двое,   интимный   антураж,   предписанная   каноном    последовательность
сближения... Лицемерием было бы назвать ночь восхитительной, - но не  был,
это, конечно, и чисто рассудочный акт.
     Проснулись до рассвета, с мутной головой - перепили. Я  долго  глотал
воду на кухне,  принес  ей,  сварил  кофе,  влез  обратно  в  постель,  мы
закурили. Окно светлело.
     Я ткнул из  кучи  кассету  в  магнитофон.  Оказался  Кукин.  Песенки,
которые мы все пели в начале шестидесятых, несостоявшаяся грусть горожан.
     Я люблю случающийся рассветный час  после  такой  ночи:  опустошенная
чистота, горечь и надежда утверждения истины.
     - Час истины, - произнес я вслух.
     Кажется, она поняла.
     - Кукин... - сказала она. - Ах... Где он сейчас?..
     - Работает в "Ленконцерте", - сказал я.





     По тому же сценарию прошли еще три  свидания.  Связи,  по  инертности
моей  застрявшие  в  платоническом  уровне,  были   приведены   к   уровню
надлежащему.
     У четвертой выявился полный порядок с семьей и отсутствие желания, но
я уже впрягся как карабахский ишак и,  преодолевая  встречный  ветер,  три
недели волок свой груз через филармонию, ресторан с  варьете,  выставку  и
вечер у знакомых актеров, пока не свалил  в  своем  стойле  с  обещаниями,
услышав которые волшебный дух Аладдина сам  запечатался  бы  в  бутылку  и
утопился в море. И я поставил галочку против этого пункта тоже.
     На субботу я снял банкетный зал в "Метрополе". Я  разослал  пятьдесят
четыре приглашения. Я ходил ужинать к этим людям в дни,  когда  сидел  без
гроша. Они проталкивали мои опусы, когда я был никем, а они тоже  не  были
тузами. Я был обязан им так или иначе. И  я  не  был  уверен,  что  случай
отблагодарить представится. Кроме того, я давно так хотел.
     На  этом  сборище  я  поначалу  чувствовал  себя  нуворишем.  Не  все
клеилось, многие не были знакомы  между  собой.  Но  по  мере  опустошения
столов - вполне познакомились. Ну,  кто-то  льстил  в  глаза,  ну,  кто-то
говорил гадость за глаза, - ай, привыкать ли к банкетам. Я их всех в общем
любил. И все в общем прошло хорошо.





     Наутро я  проснулся  -  будто  первого  января  в  детстве.  Четверть
окончена, табель выдан, каникулы впереди, подарки на стуле у изголовья,  и
праздничное солнце - в замерзшем окне. Играет музыка,  а  веселые  мама  с
мамой разрешают поваляться в постели. Жизнь чудесна!
     Я побродил в халате по квартире, "БониЪМ" пели, сигарета была  мягкой
и крепкой, коньяк ароматным и крепким, апрельский  свежий  день  светился,
прошедшие дни в наполненной памяти лежали  один  к  одному,  как  отборные
боровички в корзине.
     План мой, перечень на  четырех  листах,  я  перечитал  в  тысячный  и
последний раз, и против каждого пункта стояла галочка.
     Я со вкусом принял душ, со вкусом позавтракал,  со  вкусом  оделся  и
пошел со вкусом гулять,  -  путешественник,  вернувшийся  из  незабываемой
экспедиции.
     Дошел до своего метро "Московская", и еще одно осенило:  не  раз  под
закрытие приходилось мне просить контролера пустить в метро без  пятака  -
то рубль не разменять, то просто не было и врал про забытый кошелек,  -  и
всегда пускали.
     Я сосчитал по пальцам число станций нашего метро и купил  в  булочной
тридцать одну шоколадку.
     - Девушка,  -  сказал  я  девушке  лет  сорока,  хмурящейся  в  своем
загончике у эскалатора, - я задолжал вашей сменщице пятачок, - и  протянул
шоколадку.
     Она улыбнулась, взяла и сказала:
     - Спасибо!..
     Я тоже ей улыбнулся и поехал вниз.
     Ту же  процедуру  я  произвел  на  остальных  станциях,  и  к  исходу
четвертого часа, слегка одуревший от эскалаторов и  поездов,  подъезжая  к
последней  остающейся  станции  -  к  "Академической",  -  обнаружил,  что
шоколадки кончились. Я каким-то образом ошибся в счете.  Станций  было  не
тридцать одна, а тридцать две.
     Я устал. Выходить и снова покупать не  хотелось.  Пятак  отдать?  Ну,
несолидно. И безделушек никаких - я похлопал по карманам.  Единственное  -
шариковая  ручка:  простенькая,  но  фирменная,  "Хавера".  Привык,   жаль
немного. А, что жалеть, для себя же делаю.
     И я подарил ручку с подобающими объяснениями светленькой симпатяжке с
"Академической".
     - И вам не жалко? - покрутила она носиком.  -  Спасибо.  Хм,  смешной
человек!..
     Я поехал домой.





     Выйдя наверх, в отменно  весеннюю  погоду  (уж  и  забыл  о  ней),  я
позвонил Тольке Хилину. Трубку никто не снял, - на дачу  небось  выбрался,
работает. Позвонил Наташе - тоже никого. Усенко - не отвечает. Чекмыреву -
никого нет.
     Ну как назло. Хотелось поболтаться с кем-нибудь по  городу,  посидеть
где-нибудь. День еще такой славный, настроение соответствующее.
     Ладно у меня всегда в запас  двухкопеечных  монет,  на  сдачу  привык
просить. Звоню Инке Соколовой.
     - Вы ошиблись. Здесь таких нет, - отвечает мужской голос.
     Странно. Я полез за записной книжкой. Книжки  не  было.  Забыл  дома,
видно, хотя со мной это редко случается.
     Я  истратил  все  семь  оставшихся  монет.  Телефонов  пятнадцать  не
ответили. Семь раз сказали:
     - Вы ошиблись. Таких здесь нет.
     Во мне  разрасталось  странноватое  ощущение.  Не  настолько  дырявая
память у меня. С этим странноватым ощущением я пошел домой.
     В винном кладу мелочь:
     - Пачку "Космоса".
     А продавщица - рожа замкнута, смотрит сквозь меня - ни гу-гу.
     - Мадам! Вы живы?
     Тут мимо меня один протиснулся:
     - За два сорок две.
     Она отпустила ему бутылку. А на меня - ноль внимания. И хрен  с  ней.
Не стоит настроение портить. Я вышел из того возраста, когда реагируют  на
хамство продавцов. В конце концов, дом рядом, заначка имеется.
     Дошел я до своего дома...
     Дважды в жизни я такое испытывал. Первый раз когда школу  закрыли  на
карантин - грипп - а я после болезни не знал  и  приперся:  по  дороге  ни
единого ученика, окна темные и дверь заперта. Чуть не рехнулся. Второй - в
студенческом общежитии пили, я  спустился  к  знакомым  на  этаж  ниже,  а
вернуться - нет лестницы наверх. Полчаса в сумасшествии искал. Нет!  Ладно
догадался спуститься - оказывается, я на верхний этаж, не заметив, пьяный,
поднялся.
     Моего дома не было.
     Все остальные были, а моего не было.
     Ровное место, и кустики голые торчат. Травка первая редкая.
     Я походил, деревянный,  с  внимательностью  идиота  посмотрел  номера
соседних домов: прежние, что и были.
     Старушечка ковыляет, пенсионерка из тридцатого дома, визуально знал я
ее.
     - Простите, - глупо говорю, - вы не подскажете ли...
     Она идет и головы не повернула.
     Я  окончательно  потерялся.  Потоптался  еще  и   пошел   обратно   к
Московскому проспекту. Может, попробовать сначала маршрут начать?
     Очередь  на  такси  стоит.  Покатаюсь,  думаю,  поговорю  с  шофером,
оклемаюсь, а то что-то не того...
     - Граждане, кто последний?
     Ноль внимания.
     Кошмарный сон. На улице без штанов. Руки до крови укусил. Фиг.
     Пьяный идет кренделями, лапы в татуировке.
     - Ты, алкаш, - говорю чужим голосом, - в морду хошь? - и пихаю его.
     Он хоть бы шелохнулся, будто и не трогал его никто, знай себе  дальше
следует.
     Чувствую - сознание теряю, дыхание вроде исчезает.
     Иду куда глаза глядят по Московскому проспекту.
     Мимо  универмага  иду.  Зеркальные  витрины  во  всю   стену,   улица
отражается, прохожие, небо.
     Иду... и боюсь повернуть голову.
     Не выдержал. Повернул.
     Остановился. Гляжу.
     Все отражалось в витрине.
     Только меня не было.
     Я изо всей силы, покачнувшись, ударил в зеркальное стекло каблуком. И
еще.
     И оно не разбилось.

Популярность: 56, Last-modified: Thu, 03 Jul 1997 09:43:06 GMT