Свою литературную судьбу я считаю начавшейся с того момента, когда во
время прохождения лагерных сборов от военной кафедры университета я  пошел
на риск первой публикации и  написал  рассказ  в  ротную  стенгазету.  Сей
незатейливый  опус,  решительно  не  имевший   значительных   литературных
достоинств, тем паче опубликованный в весьма малоизвестном издании тиражом
одна штука,  вызвал  неожиданный  резонанс.  В  рассказе  я  не  до  конца
одобрительно  отозвался  о  некоторых  моментах  курсантского  внутреннего
распорядка, как-то: строевая подготовка, строевая песня, надраивание сапог
перед едой и т.д. Из редакционных соображений отрицательное  мое  к  этому
отношение  было  по  форме  облечено  в  панегирик,  где  желаемый  эффект
достигается  гипертрофией  восхвалений.  Прием   это   старый,   азбучный:
восхваления достигали такого количества, что переходили, нарушая  меру,  в
противоположное качество, - что и требовалось.
     Курсанты-студенты тихо радовались содержанию, а офицеры кафедры  тихо
радовались   форме   (возможно,   они   не   обладали   столь   изощренным
диалектическим чувством меры,  как  искушенные  гуманитары  -  историки  и
филологи). Этот литературный экзерсис по-своему  может  расцениваться  как
идеальный случай в искусстве, где каждый находит в произведении именно то,
что родственно ему.
     Но - скрытые достоинства искусства из достояния элиты рано или поздно
становятся  всеобщим  достоянием  или,  по  крайней  мере,  доводятся   до
всеобщего сведения. Миссия  просветителя  пала  на  одного  майора,  волею
судьбы закончившего возиться с жизнью.
     Майор приступил к  комментированному  чтению.  Он  подводил  офицеров
поочередно  к  стенгазете  и  настойчиво  предлагал  ознакомиться.   Когда
читатель заканчивал и  недоуменно  вопрошал:  "Ну  и  что  же?",  майор  с
университетским образованием удовлетворенно и с превосходством улыбался  и
разъяснял малоквалифицированному  коллеге  вредоносную  и  замаскированную
сущность пасквиля, торжественно следя, как лицо очередного травмированного
неисповедимым   коварством   литературы,   вытягивается,    являя    собой
подтверждение древней истине "ибо во многой мудрости много печали,  и  кто
умножает знание, тот умножает скорбь".
     Вслед за тем я узнал, что означает  "автор  ощутил  на  себе  влияние
собственного произведения".
     Миссия просветительская, как известно, неразрывно связана  с  миссией
воспитательной. Покончив с  первой,  майор  безотлагательно  приступил  ко
второй. Он выстроил роту на плацу, поставил  меня  по  стойке  "смирно"  и
высказал свои взгляды на литературу и литераторов, богатством языка высоко
превзойдя  скромный  стиль  моей  безделушки.  Он   обладал   поставленным
командным голосом, и эрудицию пополнила не только наша  рота,  но  и  весь
полк, собравшийся у окон казарм.
     Лишь раз в своей энергической речи он промахнулся:  пообещал  с  моим
рассказом  прийти  в  деканат;  рота  предвкушающе   заржала,   представив
прелестнейший конфуз: в деканате сидели люди,  волею  привычки  понимающие
скорее филологов, чем кадровых строевиков. (В  дальнейшем  майор  исправил
свою оплошность, вполне грамотно).
     Первым моим  гонораром  явились,  таким  образом,  пять  нарядов  вне
очереди.  И  когда  ночью,  выдраив  туалет,  я  курил  там  в   печальном
предвидении ближайшего будущего, зашедший сержант из другого  взвода,  лет
уже под  тридцать,  усатый,  толстый,  очень  какой-то  добрый,  уютный  и
домашний, пробасил сочувственно: "Что,  брат,  трудно  быть  писателем  на
Руси?"
     Слово "писатель" было применено  ко  мне  в  первый  раз.  И  я  даже
почувствовал в этой ситуации некое посвящение.
     Остается добавить,  что  я  был  уличен  на  госэкзамене  в  незнании
материальной части и приборов и единственный из двухсот  тридцати  человек
его  не  сдал.  Перед  четвертым  заходом  главы  учебника   снились   мне
постранично. А в ноябре в деканат пришла основательная  бумага  с  военной
кафедры, где поведение мое в период прохождения  сборов  квалифицировалось
как  отменно  недисциплинированное  и  безнравственное:  майор   не   стал
приходить в деканат с рассказом, разумно учтя все  факторы.  В  результате
меня чуть  не  выперли  из  университета,  и  если  бы  майор  увидел  мое
мученическое лицо, с коим я доказывал необязательность отчисления  меня  с
пятого  курса,  мотивируя   это   государственными   затратами   и   своей
безрассудной любовью к литературе, он счел бы себя сторицей отмщенным.
     Видимо, по врожденной беспечности характера я не  сделал  выводов  из
этой достаточно поучительной для  мало-мальски  сообразительного  человека
истории. Несмотря на то, что кончал я  русское  отделение,  золотая  фраза
Чехова: "Младенца по рождении надобно высечь, приговаривая при  этом:  "Не
пиши! Не пиши!" не укоренилась в моем  поверхностном  сознании  достаточно
глубоко. Ибо второй рассказ  я  опубликовал  в  факультетской  стенгазете,
после чего факультет разделился по отношению ко мне на три  части:  первые
сочли меня гением, вторые доискивались  сути  насмешки  над  читателем,  а
третьи просили объяснить им, почему меня приняли в  университет,  а  не  в
специнтернат для дефективных; это была самая многочисленная часть.
     Но - "если человек глуп, то это надолго". Имея в характере  наряду  с
беспечностью упрямство, я, пострадав от двух собственных рассказов, взялся
за  изучение  чужих  и  придумал  себе  тему  диплома:  "Типы   композиции
рассказа". Тема эта необъятна тем более, что в нашем литературоведении  ею
и поныне никто не занялся; тем сильней она меня привлекала. Строго говоря,
способы построения рассказа вполне перечислимы, если не  лить  воду  и  не
мутить ее. Однако  от  меня,  разумеется,  шарахались  все  здравомыслящие
преподаватели, не желая  связываться  с  подобным  авантюристом,  пока  не
нашелся один страстно любящий теорию литературы доцент, запамятовавший, не
иначе,  что  его  недавно  выгнали  за  нечто  же  подобное   из   другого
университета.
     В  результате  я  представил  к  защите  диплом,   превзошедший   мои
собственные ожидания.
     Когда в  заключении  процедуры  защиты  дипломанты  были  допущены  в
аудиторию и высокая комиссия встала для зачтения приговора, я, стоящий  по
алфавиту обычно в  начале  списка,  своей  фамилии  в  перечне  вообще  не
услышал. Я невольно завертел головой, как бы пытаясь со стороны обнаружить
- где же я-то, когда  председатель  голосом  Левитана  известил:  "Что  же
касается дипломного сочинения..." -  и  моя  фамилия  закачалась  на  краю
бездонной качаловской паузы. Аудитория ухнула. Я обомлел. Зачли диплом  за
кандидатскую? Вряд ли. Не то настроение у  комиссии.  Не  припомнят  здесь
таких  случаев.  Так,  прямо...  Два?!  Провал  на  защите...  небывало...
дожили... "то комиссия не пришла к единому мнению об оценке,  -  включился
председатель  обличительно,  -  и  постановила  назначить  дополнительного
оппонента, с тем чтобы провести повторную защиту!"
     Мои однокашники,  работающие  сейчас  в  университете,  говорят,  что
подобных случаев на их памяти не было больше.
     Мнения членов комиссии, как я узнал позже, охватили полный  диапазон:
от "отлично с рекомендацией в аспирантуру" до "неудовлетворительно".
     Дополнительным оппонентом оказался  ни  больше  ни  меньше  тогдашний
директор Пушкинского дома.
     После повторной получасовой перегрызни комиссии за закрытыми дверьми,
когда прочие защитившиеся обрушились на  меня  с  руганью  за  нервическое
ожидание по милости моих изысков (комиссия, впрочем,  сводила  собственные
научные счеты), я поимел нейтральную четверку. После чего директор Пушдома
с заведующим  кафедрой  отечески  обсели  меня  и  полчаса  усовещивали  в
формализме,  объясняя,  почему  отказался  Эйхенбаум   от   "Как   сделана
гоголевская "Шинель".
     И я понял, что не судьба  мне  принадлежать  к  счастливцам,  которые
занимаются вещами понятными и приятными всем, или хотя бы всем коллегам.
     Через год, подав  свои  рассказы  на  конференцию  молодых  писателей
Северо-Запада, я подвергся  двум  полным  разносам  и  двум  замечательным
восхвалениям (как нетрудно подсчитать, нуль в  итоге).  Но  вынесенной  за
скобки осталась первая  фраза  руководителя  семинара,  подтвердившая  мои
подозрения: "Никто никого никогда писать не научит". Так что польза была.
     После этого благословения старшими собратьями  по  перу  я  два  года
вообще не писал, собираясь с мыслями, и  еще  два  года  писал  ежедневно,
бросив работу, счастливо страдая над  текстом  до  бессонницы  и  дрожи  в
коленях. Не показывал я написанного никому, кроме разве что младшего брата
-  он  вырос  под  известным  моим  влиянием  и   вредного   литературного
воздействия на меня оказать, по моему разумению, не мог.  Я  был  молод  и
честолюбив,  войти  в  литературе  хотел  сразу,  сильно  и   красиво.   Я
воспитывался в американском духе: "Свое дело ты должен делать лучше всех".
Своим делом я считал рассказ. Вернее,  короткую  прозу,  ибо  рамки  жанра
новеллы размыты сейчас абсолютно: прочитав по  данному  вопросу  все,  что
имелось  в  ленинградских  Библиотеке  Академии  наук  и   Государственной
публичной на русском, английском и польском, я в этом  полностью  убежден.
Ясно, это не помогает писать - рыба не знает, как она плавает, а ихтиологи
могут тонуть, - но я стал рыбой, которая может сказать, как  она  плыла  и
почему.
     И в двадцать восемь лет решив, что  я  пишу  очень  хорошую  короткую
прозу, я стал рассылать рукописи по редакциям в ожидании фанфарного  пения
и гонораров.
     Больше  всех  остальных  мне  понравилась  редакция  одного  толстого
журнала в белой обложке. Она возвращала рукописи через неделю. Я стал  все
папки рассказов  пропускать  сначала  через  нее,  чтоб  не  залеживались.
Седьмая серия вернулась с рецензией в одну  строку:  "Послушайте,  это  же
несерьезно..."
     Я заинтересовался редакционной механикой и выяснил, что на "самотеке"
сидят стопперы-литконсультанты - сами, по моим представлениям, решительные
неудачники и бездари. Забавнее другое: всем  нравились  или  не  нравились
разные рассказы. Всегда!
     Из неопределенных отзывов друзей,  начавших  получать  мои  опусы  на
прочтение, следовал тот вывод, что пишу я так себе.  Средне  пишу.  Но  уж
ежели что-то определенно нравилось или не нравилось - всем разное, никогда
иначе. Я стал ставить опыты: пять людей получали пять рассказов с просьбой
выделить лучший и худший. Обычно получалось пять лучших и пять худших.  "А
вообще, - глубокомысленно говорилось мне, - они у тебя  все  разные.  Тебе
надо что-то одно", - и каждый указывал на удачный, по его мнению, рассказ.
     Желая тем временем привлечь к себе внимание  редакций  с  тем,  чтобы
меня там хоть читали толком, я со свойственной мне  практичностью  решился
на эффективный шаг. Со скоростью три  страницы  в  час  (быстрее  не  умел
печатать) я испек три "рассказа" до бреда фривольного  характера.  "Брать"
они должны были первой же фразой - чтобы уже не оторваться до конца. Автор
выглядел маньяком не без  юмора,  помешанным  на,  как  бы  это,  интимной
стороне жизни. Расчет  строился  на  природном  любопытстве,  скажем  так,
сотрудников редакций.
     Пока я распечатывал шесть экземпляров, дабы закинуть приманку сразу в
шесть журналов, с творчеством сим ознакомились несколько друзей.  Не  надо
быть провидцем, чтобы сообразить, что именно  это  они  объявили  отличной
литературой, а читанное ранее - ерундой. Это  окончательно  подорвало  мое
доверие к читательским откликам, так что акция моя имела уже минимум  одно
положительное следствие, - не считая того веселья, с каким  я  эту  ахинею
порол.
     В собственноручно склеенных розовых папках  с  зелеными  тесемками  я
отправил свой доморощенный "Декамерон" радовать центральные  редакции  (из
предосторожности не указав своего адреса),  через  месяц  повторил  второй
серией.  Выработав  таким  образом  у  редакторов  положительный  условный
рефлекс на мою фамилию, я отправил настоящие рассказы, считая, что  теперь
их по крайней мере сразу прочтут. И в общем не совсем ошибся.
     Лишь один из шести журналов не ответил. Прочие  отреагировали  сразу.
Наиболее симпатизирующий ответ, трехстраничный,  скорбел:  "Печально,  что
присущее вам, судя по предыдущим рассказам, чувство юмора направлено  пока
лишь на привлечение внимания  к  себе".  Настоящие  рассказы  у  них,  как
явствовало, так же как и у моих друзей, интереса не вызвали.
     Пока  я  изучал  литературный  процесс,  мои  университетские  друзья
продвигались по службе. Подстрекаемый их практическими советами, я  пришел
к выводу  о  неизбежности  личных  контактов.  Я  стал  налаживать  личные
контакты. Меня посвятили в два самых привилегированных  литобъединения.  Я
отсчитывал  в  Доме  писателей  копейки  на  малолюбимый  мной  кофе.   Но
повторялось неуклонно: всем  нравилось  разное,  что  трактовалось  мне  в
ущерб.
     В редакциях мне советовали изучать жизнь. Я бестактно  возражал,  что
перегонял скот в Алтае, строил железную дорогу на Мангышлаке и т.д.  Тогда
мне советовали больше работать:  работал  я  ежедневно  до  упора.  Тогда,
морщась, объясняли, что я  еще  в  поиске  и  не  нашел  своей  темы,  что
подтверждается наличием совершенно  непохожих  рассказов.  И  этот  камень
преткновения мне было не спихнуть. Я опасался, что если  прочту  редактору
лекцию на тему "что такое рассказ", литературные взгляды его, возможно,  и
расширятся, но перспектива нашего сотрудничества сузится до черты порога.
     Эти две формулировки - "молодой автор находится в поиске" и "писатель
еще не нашел своей темы"  -  реяли  над  моим  бедствием  как  два  черных
вороновых крыла. Впоследствии прибавилась  еще  пара  дубинок:  "нарочитая
усложненность" и "неясно авторское отношение".
     Мне же всегда хотелось писать именно разные  рассказы.  Не  то  чтобы
хотелось - они должны быть  разные.  Так  я  чувствую  и  понимаю.  Каждый
материал сам выбирает свою форму, и каждый  рассказ  -  это  не  изложение
неких фактов и мыслей, но больше -  это  всегда  нахождение  единственного
органичного  воплощения  материала,  построения  его,  языковых   средств,
позиции автора, чтобы в результате из этого единого  целого  возникла  та,
если можно так выразиться, надыдея, которая и является сутью рассказа.
     В идеале каждый рассказ - это открытие другого мира, а  не  еще  одна
дверь в мир один и тот же.
     Можно, найдя удачную  формулу  и  "поставив  руку",  писать  рассказы
схожие, где автор ясен сразу  по  одному  рассказу.  "Мир  Лондона",  "мир
Шукшина". У каждого - своя сфера, за ее пределы  он  не  ходок.  Пусть  он
гений, талант, мир его уникален, воззрение  самобытно,  -  но  жизнь-то  -
всякая! Каждая комбинация элементов неповторима и дает другой мир;  должны
быть разными и рассказы,  а  не  ситуации  и  даже  не  характеры,  -  мир
рассказов должен быть разным.
     Подобными  объяснениями  я  пытался   оправдывать   свою   преступную
разноплановость и непохожесть рассказов. В чем мало преуспевал. Я  казался
сам себе  то  бесталанным  Дон-Жуаном  от  новеллистики,  но  неправильной
пчелкой из "Винни-Пуха", которая делает неправильный мед.
     На мое везение, был конкурс ленинградских фантастов  (анонимный!),  и
мой рассказ занял первое место. Его напечатали в Риге, взяли  в  альманах,
перевели в Болгарии и охаяли в других местах, - кому это не знакомо. Но  -
стали брать: по одному рассказу из пяти-шести, советуя и  надеясь,  что  в
будущем получат все рассказы наподобие понравившегося, "сильного", -  чтоб
попохожее.
     И только на тридцатом уже году жизни я познакомился с одним более чем
признанным писателем, автором  десятка  книг  и  среди  прочего  -  мощных
рассказов, который поведал, как, будучи  помоложе,  наполучал  критических
шпилек за "разнородность" своих рассказов, за убежденность, что рассказы и
должны быть разными. Я, помнится, дернулся и помахал руками.  И  весь  тот
вечер норовил макать сигареты в чай и перебивать старшего  единомышленника
маловразумительными восклицаниями в том духе, что как это здорово.
     И всегда хотелось мне выпустить такую книгу, чтоб все рассказы в  ней
были разные - даже  если  у  меня  есть  и  сходные.  Потому  что  сборник
рассказов представляется мне не в виде строя солдат, или  производственной
бригады, или даже компании друзей  или  семейства  за  столом,  а  в  виде
собрания самых различных людей, по которым можно составить представление о
человечестве в целом. Отбор по  росту,  расе,  полу  или  профессии  здесь
просто неуместен. По человеку - всех  рас,  народов,  ростов  и  судеб.  А
общего у них то, что все они люди с одной планеты. И чем более разными они
будут, тем богаче и полнее составится в единое целое мозаика жизни.

Популярность: 30, Last-modified: Tue, 19 Jun 2001 10:18:37 GMT