ожила меню, разъяснила, что на оркестр никак не хватает, но в зале имеется музыкальный автомат, который за пятак может сыграть любой танец. -- И краковяк? -- спросила Ментихина строго. -- Краковяк? -- опешила Клара. -- Зачем краковяк? -- Светик! -- взмолился Ментихин. -- Ну почему Светик? Почему Светик? Я хочу краковяк! -закапризничала старушка. -- Хорошо. Будет краковяк, -- отрубила Клара. -- Товарищи, а может быть, вовсе без водки? -вдруг предложила Вера Малинина. Все молча переглянулись. -- Видите ли, Вера Кузьминична... -- вкрадчиво начал Файнштейн, но Серенков перебил его: -- Веселие на Руси есть питие! Народ сказал. Понятное дело, с народом не поспоришь. Да и Вера сама смутилась, мол, что я такое говорю, лишь только представила себе банкет на двести с лишним человек и -- без водки. -- Ну, не только на Руси... -- загадочно протянул Файнштейн, как бы не возражая, а лишь уточняя предыдущего оратора. -- А где же еще? Там? -- прогремел Серенков, кивая почему-то не в сторону, а вниз. -- Где -- там? -- побледнев, спросил Файнштейн. -- На что вы намекаете? -- Там! Там! -- тыча пальцем себе под ноги, утверждал Серенков. -Нам намекать не к чему! -- Прекратите, товарищи, -- поморщился Рыскаль. Спорщики притихли, отвернувшись один от другого. Такие микростычки между ними происходили почти на каждом заседании Правления. И тот, и другой были в вечной оппозиции к большинству членов и к майору Рыскалю -- один слева, другой справа -- вот бы им объединиться! -- но ненависть друг к другу оказывалась всегда сильнее. По существу оба часто говорили одно и то же, лишь разными словами: Файнштейн непременно логично и наукообразно, Серенков же рубил сплеча, нарочито по-мужицки, хотя ни крестьянином, ни рабочим не был, а руководил кружком баянистов во Дворце культуры. Ненависть была не только национальной, о чем догадывались все, но и биологической. Когда Файнштейн вдыхал, Серенков непременно выдыхал; сердца у них бились в противофазе, несовместимость групп крови была полнейшая! Если Файнштейн всегда носил галстук, то Серенков не носил никогда; гамма цветов у Серенкова была черно-коричневая, у Файнштейна же -- зелено-желтая; такое сочетание цветов уместно для предупреждающих дорожных знаков, но в жизни излишне контрастно. Если бы мы с милордом верили в биополя, то могли бы представить себе их полную противоположность, разноименный заряд и яростную схватку друг с другом, когда биополя приходили в соприкосновение. Всем на минуту стало неловко от вспыхнувшей распри, в основе которой лежало все понимали что. Клара Семеновна прервала неприятную паузу сообщением о том, что одна из воздухоплавательниц (Завадовская, конечно, сказала "жиличка") просит разрешения пригласить с собою на банкет своего знакомого. Ей одной, видите ли, скучно. -- Кто такая? -- спросил Рыскаль. -- Ирина Михайловна Нестерова, квартира двести восемьдесят семь. -- А кого она хочет пригласить? -- Из соседнего дома... Ну, отставной генерал, помните? Он у нас на собрании выступал, -- ответила Клара несколько пренебрежительным тоном. -- Товарищи, у них роман! -- воскликнула Светозара Петровна, мгновенно оживляясь и обводя членов Правления восторженно-таинственным взлядом. -- Он к ней телефон провел, беседуют часами! Я сама видела! Он мужчина солидный, но со странностями, товарищи. -- Нестерова что, одинокая? -- спросил Рыскаль, припоминая. -- Почему одинокая? Совсем не одинокая! -- воскликнула Ментихина. -- Говорит, что муж в командировке. А он, между прочим, здесь! В городе... -- Светозара Петровна понизила голос до шепота. -- А его как фамилия? Нестеров? -- снова спросил Рыскаль, не отыскивая в памяти кооператора с такой фамилией. -- Нет! Демилле! Его фамилия Демилле! -- вскрикнула Ментихина в упоении от счастья -- сообщить важнейшую новость. -- Ах, вот как... Майор мигом припомнил звонок в Управление по поводу незарегистрированного бегуна, который интересовался адресом улетевшего дома. Слишком уж необычная фамилия! Значит, соседям жена говорит, что муж в командировке, а нам -- что не живет с нею совсем... Впрочем, не наше дело. Мало ли какие у нее причины?.. Однако они не разведены. Это уже плохо. Пожалуй, не стоит осложнять обстановку. Поразмышляв так, Рыскаль ответил Кларе: -- Отсоветуйте ей, Клара Семеновна. Лишние разговоры. Не нужно ей это... А с генералом я сам после поговорю. Он сделал пометку в перекидном календаре. -- Совершенно правильно, Игорь Сергеевич! А я с Иринушкой поговорю, -- сказала Светозара Петровна услужливо. Ее общественный темперамент прямо-таки выплескивался из души и тут же находил себе желанные русла. Рыскаль чуть поморщился, но возражать не стал. С вопросом о банкете было покончено, и перешли ко второму пункту: концерт художественной самодеятельности. Светозар Петрович зачитал список выступающих и названия номеров. Дабы подать пример, Правление во главе с Рыскалем тоже в полном составе подалось в артисты -- Рыскаль даже со всем семейством. У него дома было заведено петь, и уже давно существовал вокальный квартет, где запевалой была Клава. Возражений программа концерта не вызвала, но, как и в предыдущем вопросе, наметилось осложнение. Светозар Петрович, сделав печальную мину, доложил, что вынужден был отстранить от участия в концерте трех самодеятельных авторов: один из них предлагал басню собственного сочинения, а двое других -- молодая супружеская чета -- сочинили песенку под гитару, которую и намеревались исполнить на концерте. -- И там, и там -- о нашем событии, -- значительно сказал Светозар Петрович. -- О каком событии? -- не понял Рыскаль. -- О перелете. Светозара Петровна распространила между членами Правления тексты упомянутых сочинений. На листках стояли фамилии авторов и номера квартир. Басня являла собою пародию на крыловский "Квартет", довольно неумелую и не слишком остроумную. Заслуживала внимания лишь концовка, скорее всего, получившаяся у автора случайно: ...и где-то там, под небесами, Узнали мы, что мы летим не сами, А тянет нас вперед Народ, Который к коммунизму все идет, Летит, спешит и не дойдет до цели... И тут мы у Тучкова сели. Посадка мягкая была, но все ж, как ни садитесь, Друзья, вы в космонавты не годитесь! Песенка была шуточная, по типу студенческой, ложившаяся на любой незамысловатый мотив. О том, как хорошо летать домами, избами и сараями и что, освоив такой способ передвижения, человечество непременно будет счастливо. -- Ну, и почему вы им не разрешили? -- напрямик спросила Вера Малинина. -- Разглашение... -- печально развел руками Ментихин. -- Да ну вас! Сразу вранье начинается! Я понимаю, что трепаться на улице не надо. Но все же свои. Все и так знают! -- обиделась Вера. -- Все знают, что в магазинах нет... скажем, ситца. Но писать об этом не принято, -- сказал Файнштейн, по форме возражая Вере, а по интонации -присоединяясь. Серенков тут же наискось открыл рот, ища возражения, но пока думал -- реплику Файнштейна проехали. Рыскаль, желая, видимо, быть мягким и демократичным правителем, песенку разрешил, а басню отверг, ввиду непонятности позиции автора. То ли он обличает, то ли насмехается неизвестно над кем? -- Как его фамилия?.. Бурлыко? Квартира шестьдесят семь?.. Хорошо. Глава 21
У НАТАЛЬИ ...Временами стало казаться, что приплыл, достиг прочной суши, успокоился. Особенно когда выходил по утрам из Натальиной комнаты с полотенцем на шее и раскланивался с соседями: со старухой Елизаветой Карловной, помнившей его еще по первому визиту десятилетней давности, и с новыми, появившимися год назад, -- семейством Антоновых. Умывшись, варил кофе, на службу не спешил никогда, ибо приучил начальство и сослуживцев к почти произвольному появлению -- ему прощали, вернее, махнули рукой: как же! Демилле у нас талант! Считали талантом по привычке, берущей начало с тех давних великолепных проектов, подрамники от которых частью затерялись, частью засунуты куда-то за шкафы в мастерской или дома. Дома... Каждый раз это слово укалывало в сердце. Демилле спешил перепрыгнуть мыслями на другое, приучал себя, что теперь здесь -- его дом. Эту мысль обосновывал внутри себя тщательно, пока не намекнул Наталье о том, что его проживание может продлиться неограниченно долго. Она насторожилась, задумалась на минуту, потом покачала головой: "Нет, Женя. Так мы не договаривались". -- "Почему? -- обиделся Демилле. -- Ты не хочешь?" -- "Не хочу". После паузы проговорила: "Я не хочу терять старого друга. Муж ты никакой, а друг хороший. Менять старого друга на нового мужа не стоит". Демилле надулся, как ребенок, подумал с тоской: "И здесь не нужен...". Стал осторожно интересоваться на службе, нет ли где свободной комнаты или квартиры, чтобы снять. Нет, не себе... родственнику... Вдруг обнаружились какие-то болезни, которых раньше не замечал. Ныло в животе справа -- печень не печень, а что там? -- неизвестно. Нашел у Натальи книгу о здоровье, рациональном питании и образе жизни, стал читать, мечтая, как будет по утрам бегать трусцой в Таврическом -- здесь близко... Однако не было спортивного костюма. Все чаще наваливалась тоска по Егорке, тогда ныл, жаловался Наталье на судьбу, упрекал Ирину, пил валерьянку... Желанный душевный покой никак не наступал -- да и мог ли наступить? -- но и бороться с обстоятельствами Демилле не умел. Он вообще не привык с ними бороться, был баловнем, но тут чувствовал, что надо начинать с какого-то другого конца, а с какого -- не знал. "Тебе надо превратиться, -- сказала Наталья. -- Но не знаю, сможешь ли ты?" Евгений Викторович встрепенулся, попытался представить себе превращение -- но не смог. Чтобы не выглядеть совсем уж жалким, придумал себе гордость: ежели Ирина его не ищет, не звонит на работу, не приходит к Анастасии Федоровне и Любаше -- значит, не хочет. А раз так, то и он не будет навязываться, пускай живут, как знают. Когда придумал гордость, а произошло это дней через десять после бегства из общежития, немного полегчало, стал строить планы новой жизни. По правде сказать, связывать себя с Натальей тоже не хотел, у них все давно установилось, ничего иного быть не может. Думал так: сниму комнату, перееду, непременно сделаю ремонт, пить не буду, начну работать... Вещи свои забрал из общежития через несколько дней после побега. Между прочим, когда возвращался с вещами к Наталье (было около полудня, пасхальное воскресенье), встретил у решетки того же Преображенского собора знакомого. Это был Борис Каретников. Демилле, проходя по улице Пестеля, увидел, как Каретников выходит из церковного двора, огороженного старинными пушками, а навстречу ему идет человек с гривой седых волос, с тростью, в демисезонном пальто. По лицу Каретникова, расплывшемуся в улыбке, Демилле понял, что они друзья. Каретников и седовласый троекратно облобызались с возгласами: "Христос воскрес!" -- "Воистину воскрес!" -- чуть более громкими, чем необходимо, и седовласый, взяв Бориса под руку, повел его не спеша вдоль ограды собора. Они перешли через проезжую часть и остановились, о чем-то разговаривая. Тут случился и Демилле с чемоданом и сумкой. Он попытался пройти мимо незамеченным, но зоркий глаз Каретникова остановился на нем. Сторож автостоянки, прервав беседу, воскликнул: -- Господи! Какая встреча! Евгений!.. Арнольд Валентинович, это же Евгений, помните, я вам рассказывал. Человек из того дома! Седовласый обернулся, внимательно взглянул на Демилле, Евгению Викторовичу пришлось подойти и поставить вещи на тротуар. -- Безич, -- сказал седовласый, пожимая руку. -- Евгений, почему же вы не позвонили Арнольду Валентиновичу? -- с легким укором произнес Каретников. -- Вашего звонка ждали. -- Да-да... как-то замотался... -- оправдывался Демилле. -- Боренька, вы же знаете: время разбрасывать камни и время собирать камни... -- значительно произнес Безич. -- Но телефон у вас сохранился? -- спросил Каретников. -- Да. Спасибо. Телефон есть, -- несколько сухо ответил Демилле. -- Христос воскрес! -- вдруг вспомнил Безич. -- Да... м-м.... воистину... я, знаете... -- смешался Демилле. -- Вы крещеный? -- строго спросил Безич. -- Да, кажется... -- Кому кажется? Вам кажется? Или Ему? -- Безич воздел глаза к небу. Демилле безмолвствовал. Безич печально улыбнулся, покачал головой. -- Вы себя потеряли, молодой человек. Но Бог вас видит, помнит о вас. Помните и вы о нем. Демилле кивнул; досада поднималась в его душе. Он подхватил вещи и пошел, не оглядываясь, к дому Натальи. Безич и Каретников некоторое время смотрели ему вслед. Уже когда вернулся к Наталье, досада перешла в злость. Почему все вокруг знают про него, а он сам не знает? Где они берут эту уверенность в жизни? Все к чему-то прислонены: эти к Богу, те к науке, другие к семье... а попробовали бы сами по себе, в одиночку!.. Это все и выложил Наталье. Она еще не совсем верила тому, о чем поведал ей Демилле, то есть истории с домом -- такой уж у нее был характер: пока не увидит своими глазами -- не поверит. Пыталась найти рациональное объяснение; вплоть до временного помрачения ума. Потому вела себя с Евгением Викторовичем осторожно, ласково, как с ребенком. -- Вот и послушался бы советов. Со стороны виднее. Но прошла неделя, потом другая, и Наталья увидела, что Демилле никак не может собраться с мыслями, что-то решить. По правде сказать, уже начал ей немного надоедать капризами, неуверенностью, сомнениями. Что за мужик? Втайне сочувствовала Ирине: жить с таким нелегко, неудивительно, что та не ищет. Как-то раз, не предупредив Демилле, прямо со службы Наталья поехала на улицу Кооперации, обошла забор, поинтересовалась у постового: "Строят, что ли?.." -- "Да вроде..." -- пожал плечами милиционер. Лишь после этого уверилась в случившемся. На майские праздники Наталья была приглашена за город, в Солнечное, в компанию старых друзей -- еще со школы. Демилле, узнав, нахмурился. Ехать ему туда не хотелось, было не совсем удобно, да никто и не приглашал. Наталья, как само собою разумеющееся, сообщила о том, что уезжает на три дня, принялась собираться... "А я?" -- спросил Евгений Викторович. "А что ты?" -- "Что мне здесь прикажешь делать?" -- "Ничего не прикажу. Делай что хочешь". Демилле изобразил надменность, забрался на тахту, накрылся пледом и стал демонстративно читать переписку Достоевских. Наталья упаковывала рюкзак. "Турпоходы -- это для двадцатилетних", -не выдержал Евгений. Наталья в сердцах швырнула в рюкзак ком одежды, выпрямилась. -- Знаешь, мне только не хватает семейных сцен. Я уже десять лет без них живу -- и ничего!.. Женя, давай раз и навсегда договоримся: ты мне не муж, и даже любовником я тебя не считаю... -- Вот как! А что же тогда мы изредка делаем? -- Не зли меня. Если бы у меня сейчас кто-нибудь был, ты бы мог жить здесь сколько угодно, как домашний кот. И ничего бы между нами не было... Демилле не на шутку обиделся. Домашний кот... Он чувствовал, насколько точно это сравнение именно сейчас, когда он, свернувшись калачиком, лежит на тахте под пледом, ему тепло и сытно... фу, какая гадость! -- Ты меня уже попрекаешь... -- скривил он губы. -- А ты не лезь со своими правами. Прав у тебя на меня не было и нету. И вправду, ты на кота похож... -- улыбнулась она примиряюще. -- Ну, не куксись! Я тоже кошка! Кошка, которая гуляет сама по себе. Пожрать тебе я оставлю, не волнуйся. Вечером тридцатого апреля она уехала. Оставшись один, Демилле долго не мог уснуть в широкой Натальиной постели, рассматривал проступавшие в весеннем полумраке ночи стены с книжными полками -- библиотека у Натальи была неплохая, на книжки тратила она почти всю зарплату, -- думал почему-то о великих писателях, как они жили, мучались, писали свои гениальные книги, из которых все равно ничему нельзя научиться. Почему же так все подло устроено, что каждый должен сам расшибить себе нос, чтобы удостовериться в истине? Где тот неуловимый смысл жизни, над которым бились веками? Как посмотришь вокруг: зачем люди живут? Только о немногих можно догадаться... Вот, например, Наталья... Она ведь хорошая женщина, а семьи нет, детей нет... Что ей там, в АПУ? Ну, йогу читает, фильмы смотрит... Получается, что живет по инерции. Что же, и ему жить теперь по инерции? Утонуть в мелких радостях жизни? Или же начать сначала, создать новую семью, снова добиваться жилья, потом ребенок... Скучно. Или же искать Ирину с Егоркой? Не может быть, чтоб не нашлись. Ну, а как найдутся? Что им сказать? "Нужна перспектива..." Это Жанна однажды изрекла, доложив ему о новом своем любовнике, операторе с документальной студии. Мол, появилась у нее перспектива, которой с Демилле не наблюдалось. Чушь! Перспектива одна: все умрем рано или поздно. А теперь еще лучше перспективка появилась: умрем все сразу, когда ахнут над головой дьявольские боеголовки -- перекреститься не успеешь!.. Почему он подумал -- "перекреститься"? Это, вероятно, Безич вспомнился, его воздетые к небу глаза. Демилле услышал во дворе мужские голоса, поднявшись с кровати, отодвинул занавеску. Прямо под окном, пошатываясь, мочились двое. Демилле резко задернул занавеску, повалился в постель, закрылся одеялом. Гнусно, гнусно на душе! Вдруг он вспомнил свой спичечный Коммунистический дом, святую веру и непоколебимые идеалы. Как радостно тогда было жить! Какая перспектива открывалась впереди! Жизнь казалась широким проспектом, ведушим в счастливое будущее... Теперь же она представляется черной подворотней, где то и дело мочатся пьяницы. С этими скверными мыслями он уснул. Проснулся оттого, что где-то далеко на улице празднично гудел репродуктор. Тревожное ощущение Первомая, его прохлады и ветра над Невой, полощущего знамена, проникло в душу; захотелось на улицу, к людям, к празднику. Демилле быстро умылся, оделся и вышел в плаще на улицу. Гром репродуктора ударил яснее, обозначились бодрые слова диктора и маршеобразная музыка. Он вышел на Литейный. Было восемь часов утра. Тут и там по всему проспекту группировались демонстранты разных предприятий и учреждений, каждая под своими знаменами и эмблемами. Люди смеялись, пели под гитару, толкались плечами, согреваясь, что-то глотали из фляжек и термосов. Над толпой плыло знакомое с детства: "Утро красит нежным цветом..." Между группками сновали деловитые мужчины с красными повязками "распорядитель" -- они формировали сводную колонну района. В самих же группках выделялись местные руководители, которые обеспечивали демонстрантов флажками, лозунгами и портретами. Демилле, по неосторожности проходя сквозь одно из людских скоплений, внезапно получил в руки портрет на длинном древке. Молодой человек, распределявший портреты (у него была целая охапка), бросил коротко: -- После демонстрации сдашь в машину. -- Да я не... -- попытался возразить Демилле, но парень уже совал следующее древко кому-то другому. Бросив взгляд вверх, Евгений Викторович убедился, что ему достался портрет Устинова. Таким образом он стал полноправным участником демонстрации и пошел дальше уже с портретом, беззаботно неся его на плече, как винтовку. Он направился к Невскому, минуя отдельные колонны, которые становились все плотнее и организованнее, пока не слились в один людской поток, впадающий в Невский проспект. Там, впереди, уже слышались звуки команд распорядителей, разносившиеся радиомегафонами: "Побыстрее, товарищи! Разберитесь по восемь человек!" -- толпа убыстряла шаг, сплачивалась, становилась вязкой... Демилле понял, что он уже не принадлежит себе и вынужден двигаться вместе с колоннами... впрочем, это его не огорчало, хотя и навело на следующую мысль: "Находящийся в толпе может двигаться только в сторону движения толпы... И только со скоростью толпы!" -- заключил он эту сентенцию, когда все вокруг вдруг перешли на рысь, догоняя переднюю колонну. Демилле тоже прибавил шаг, бежать стыдился. Поток демонстрантов с Литейного свернул на Невский, по которому текла широкая река от Московского вокзала -- вся в знаменах и транспарантах, -- по кромке тротуара тянулась живая цепь солдат и матросов, между которыми попадались милиционеры... работала схема Рыскаля, в то время как последний впервые за долгие годы был занят совсем другими делами. Скорость движения менялась: то колонна топталась на месте и поневоле уплотнялась, то вдруг ускоряла шаг, двигаясь короткими перебежками, и тогда, в полном соответствии с законами физики для жидкостей и газов, давление в потоке падало, появлялись разрежения, пользуясь которыми Демилле мог перемещаться вдоль колонны вперед и назад. Он постоянно менял место в рядах демонстрантов, оказываясь то в шеренге трудящихся галантерейной фабрики, то в коллективе ученых-химиков, то среди геологов, то рядом с учащимися ПТУ и школьниками... И везде почему-то не к месту -- так ему казалось -- с этим портретом, по-прежнему болтавшимся у него за спиной лицом вниз. Уже на Аничковом мосту ему стало невыносимо от одиночества, охватившего его среди веселой, сплоченной толпы -- со своими шуточками, перемигиваниями, окликами, подначками, песенками, разговорчиками -- в каждой группе свои собственные, но в целом одни и те же. А он не мог ни поддержать, ни отойти... Был чужим. И это ощущение чуждости как никогда ранило душу, омрачая праздник. Свернуть нельзя было: мимо плыл уже Гостиный двор, но когда Демилле мысленно прикидывал путь до площади, получалось невообразимо далеко, дальше, чем до Луны. Разрежения встречались все реже, движение замедлялось, Евгений Викторович поневоле надолго прибивался к той или иной группе трудящихся; заметив, что многие демонстранты развернули знамена и подняли транспаранты повыше, он тоже снял портрет с плеча и понес его, держа обеими руками перед собой. Миновали наконец улицы Герцена и Гоголя, где в народную реку Невского влилось несколько притоков, рассекаемых живыми цепями курсантов на отдельные струи, и вышли, повернув, на простор Дворцовой площади, с противоположной стороны которой шагала навстречу демонстрантам фигура Ленина, изображенная на огромном, прикрывающем трехэтажное здание плакате. Демилле шел уже в колонне Металлического завода, во главе которой медленно ехала грузовая машина, задрапированная красной материей; на машине громоздилась эмблема предприятия. Микрофонный голос над площадью без передышки выкрикивал лозунги и приветствия, на которые эхом "ура!" отзывались демонстранты. Дошла очередь и до спутников Демилле. "Привет славным труженикам орденоносного Ленинградского Металлического завода!" -разнеслось над площадью, и колонна взорвалась криком "ура!". Евгений Викторович тоже крикнул "ура", но как-то неубедительно, так ему самому показалось, поскольку кричал из вежливости и желания хоть на секунду стать своим. Но не стал: шагавшие рядом покосились на него, а может, ему почудилось... мнительность эта интеллигентская, будь она проклята! Во всяком случае, "ура" еще больше испортило ему настроение; он насупился, прижал палку портрета к груди, шагал мрачный. "Откуда, черт побери, эта отъединенность? Когда я перестал быть своим? Да и был ли когда-нибудь? В чем причина?" Демилле всегда считал себя демократом, снобизма не терпел, так был воспитан в семье, потому сейчас испытывал растерянность. И происхождением, и образованием, и воспитанием он не слишком выделялся среди массы народа. Всему виной, пожалуй, потеря дома, сделавшая его вдруг одиноким, никому не нужным... Или потеря идеала? Впрочем, может быть, это одно и то же. Он глядел на развевающиеся над колоннами разноцветные воздушные шарики, на уверенные улыбающиеся лица... на маленьких детей, взгромоздившихся на плечи отцов... на преданных жен, шагающих бок о бок с мужьями. Это к ним относились приветствия, долетавшие с центральной трибуны, это они, сплотившись вдруг на площади до физического понятия "народ", шествовали к видимой им цели, а он, Евгений Викторович Демилле, шагал рядом, вцепившись в древко случайно доставшегося ему портрета. Ощущение было не из приятных. Повернув голову налево, он заметил в параллельном потоке, через два ряда милиционеров, эмблему электронно-вакуумного завода, на котором работали многие жильцы улетевшего дома. Демилле знал этот завод и его эмблему, поскольку раньше всегда проезжал мимо проходной завода, когда направлялся на работу. Он стал шарить глазами, высматривая знакомых, и действительно увидел неподалеку от головного грузовика инженера Вероятнова с красным розанчиком на лацкане пальто. Евгений Викторович попытался сунуться туда, но его вежливо остановили, направили в свой ряд. Он что-то говорил, пытаясь убедить, милиционеры непреклонно качали фуражками, показывали рукой вперед: дальше, перейдете после площади... Он никак не мог вспомнить, как зовут соседа по этажу, помнил только фамилию. Наконец, собравшись с духом, крикнул тонким голосом: "Товарищ Вероятнов!" -- крик был неуместен и фальшив. Вероятнов не слышал, его голова обращена была к трибуне, то есть в противоположную от Демилле сторону. Евгений Викторович, поминутно теряя инженера из виду, потому как его заслоняли знамена, головы, портреты и все прочее, шел на цыпочках вдоль живой цепочки и, как только Вероятнов выныривал, повторял свой призыв. Наконец Вероятнов расслышал. Он дернул головой, поискал глазами; Демилле помахивал портретом. Инженер заметил его, на его лице вспыхнуло недоумение и даже испуг, но он все же вскинул руку в приветствии... Демилле показывал: я хочу с вами встретиться. Вероятнов понял и, подобно милиционерам, стал показывать пальцем куда-то вдаль, за площадь -- мол, там... После этого снова отвернул голову к трибуне. Демилле в нетерпении проследовал мимо Александровской колонны, и тут, при выходе с площади, его ждал удар. Поток, с которым он следовал, направили в правую сторону, на набережную Мойки; поток же Вероятнова устремился налево, в улицу Халтурина. Такова была схема. Евгекий Викторович, задевая портретом демонстрантов, устремился вдоль набережной, перебежал мостик... налево, по Зимней канавке, было нельзя, стояло заграждение... он побежал дальше, ища выхода на параллельную улицу, но свернуть удалось только у Конюшенного моста. Он выбежал на улицу Халтурина и увидел удаляющуюся к Марсову полю машину с эмблемой вакуумного завода. Догнав ее, он принялся рыскать в толпе, ища Вероятнова, но того уже не было рядом с грузовиком. То ли затерялся в толпе, то ли нарочно скрылся, не желая встречи... Демилле добрел до Марсова поля, по которому вольными толпами гуляли демонстранты. На кустах висели обрывки шаров, бумажные цветы, там и тут валялись ненужные уже флажки и портреты. Продавали пиво и бутерброды из крытых машин, люди подкреплялись. Демилле купил бутылку пива и припал к горлышку. Мужчина, стоявший рядом и занимавшийся тем же, блаженно вздохнул, посмотрел на яркое весеннее небо, расправил грудь... сказал, обращаясь к Демилле: -- Хорошо... -- Что хорошо? -- переспросил Евгений Викторович. -- Вообще... И жизнь хороша, и жить хорошо! -- подмигнул мужик. -- Почему вы так решили? -- Да ну тебя в баню! -- махнул он рукой, впрочем, довольно добродушно. Потом отвернулся и глотнул еще. Евгений Викторович присел на скамейку, опорожненную бутылку осторожно поставил рядом с урной, а портрет прислонил к спинке. Потом он покурил, постепенно проникаясь светлыми чувствами, оглядел площадь, втянул ноздрями прохладный воздух и, поднявшись, медленно направился к Михайловскому саду. -- Эй! Портрет забыл! -- крикнули ему вслед. -- Это не мой, -- оглянувшись, ответил Демилле. Строго говоря, он не соврал: это был не его портрет. Он пришел пешком на улицу Радищева, нашел что-то в холодильнике на кухне, рассеянно поел, а потом до вечера провалялся на тахте, так же рассеянно читая. Вечером, однако, его обуяла жажда общения. Одиночество превысило некий допустимый уровень, и Евгений Викторович вышел на коммунальную кухню. Там находилась Елизавета Карловна, которая жарила что-то в чугунке, распространявшем аппетитный запах. В нем Демилле уловил что-то из детства.... Пончики? Коврижки?.. -- С праздником, Елизавета Карловна, -- сказал он. -- Чем же это вкусно так пахнет? -- Хворост жарю, Евгений Викторович, -- охотно отозвалась старуха. -- К вам гости придут? -- Ну что вы! Какие гости! Некому уже давно приходить. -- В таком случае я предлагаю вам свою компанию, -- неожиданно для старухи и для себя сказал Евгений Викторович. -- У меня есть бутылка вина, пирожные... Вы не возражаете? -- С радостью! А где же Наташенька? -- Поехала за город. У них там туристический слет... Ну, а я никогда туристом не был... -- Понятно, понятно... Стол накрыли в комнате Елизаветы Карловны. Гора румяного хвороста на блюде, бутылка "Напареули", пирожные, конфеты... Елизавета Карловна достала из старинного серванта чайные чашечки, расписанные золотом, уже поблекшим от времени, серебряные щипцы для пирожных, ножички... Вообще все здесь было старое или же старинное: мебель, книги, фотографии. Книги, как разглядел Демилле, были почти сплошь на французском языке: Дидро, Вольтер, Стендаль, Мопассан. С фотографий смотрели явно довоенные лица. Может быть, и дореволюционные. Прошедшие лет тридцать совсем не коснулись комнаты -- ни телевизора, ни радиоприемника, ни проигрывателя. Раскрытый сундучок, окованный медными полосами, был доверху заполнен мотками шерсти самых разнообразных расцветок и размеров. Тут же лежали и спицы -- деревянные и стальные, и крючки, и какое-то начатое вязанье. Евгений рассматривал комнату, Елизавета Карловна не мешала. Достала варенье, принесла чай... Евгений Викторович утонул в мягком кожаном кресле за низким столиком, потекла неторопливая тихая беседа. Она была именно тихой, негромкой, ибо старушка говорила ровным голосом, не повышая его и не понижая, тем не менее Евгений все хорошо слышал, а потому и сам говорил негромко и неторопливо. Он разлил вино в бокалы. Елизавета Карловна пригубила, похвалила вино, бесшумно разлила чай. Тишина и спокойствие в комнате были такими, что хруст разламываемого хвороста казался непростительно грубым; Евгений Викторович отложил в сторонку взятый было с блюда, причудливо перевитый, тончайший лепесток, чтобы не нарушать покоя. Он чувствовал, что умиротворение, исходящее от Елизаветы Карловны и ее жилища, где время как бы остановилось, -- это то, что требуется ему в настоящий момент. Он подумал, что на протяжении нескольких последних лет не чувствовал себя человеком. Но тогда кем же? Сухим оторванным листком -- хуже! -- обрывком газеты на непонятном языке, гонимым по площади. -- Вы у нас долго не появлялись, Евгений Викторович, -сказала Елизавета Карловна. -- Что, поссорились с Наташенькой? -- Дело не в том. Другие причины... -- раздумывая, отвечал Демилле. Он не знал, стоит ли говорить старухе о потерянном доме, об Ирине и Егорке, -- потом решил, что можно. И рассказал. Елизавета Карловна взяла на колени вязанье, замелькали в руках спицы. Она, не отрываясь, смотрела на Демилле, иногда кивала, а спицы плели сложный и тонкий рисунок, будто изображая рассказ Евгения Викторовича. -- Какое несчастье! -- сказала она, а потом добавила: -- Я вас понимаю. Я потеряла всех близких в войну. Муж погиб на фронте, сын умер в блокаду двенадцати лет... -- И вы жили в одиночестве? -- Да. С тех пор живу одна. Ни одного родственника у меня нет -- ни здесь, ни в других местах. Демилле растерялся. Перед ним сидела женщина, прожившая последние тридцать восемь лет в полном одиночестве. "Ей было сорок лет, когда она потеряла близких. Как мне, -- подумал он. -- Чем же она жила? Зачем же она жила?" Елизавета Карловна, будто догадавшись о мыслях Евгения, а может быть, и вправду, прочитав их на его лице, задумчиво проговорила с извинительной интонацией: -- Знаете, Женя... Можно я вас так буду называть?.. Я видела, что всегда рядом со мною был кто-то, кому тяжелее. Я потеряла сына и мужа, а дети теряли родителей... Представляете, в три-четыре года, в войну, в голод, стать сиротами... Калеки с войны возвращались, физические и духовные, семьи рушились... -- Да как же вы измеряли: кому-то хуже, чем вам? Ведь своя боль ближе, даже маленькая. -- Считать свою боль самой большой -- несправедливо. Это эгоистично, если хотите. И потом интеллигентные люди не должны показывать. Это невоспитанно. Так меня учил отец. Она покачала головой. Полный запрет. В первый раз в облике Елизаветы Карловны мелькнуло что-то немецкое -- пуританская твердость моральных устоев. Удивительно, что она ни словом, ни взглядом не осудила его и Натальины отношения. Даже теперь, узнавши достоверно, что у него есть жена, сын... -- Чем же вы занимались после войны? -- Я преподавала. Французский, немецкий... Теперь вяжу, читаю. Пишу письма своим ученикам, изредка получаю от них... -- Но не казалось ли вам, что этого мало для жизни? Что для этого не стоит жить? -- допытывался Демилле. -- Это очень много, Женя. Это есть жизнь. -- Но вы могли после войны выйти замуж... Спицы на секунду замерли в старухиных руках, она точно окаменела. -- Фамилия моего мужа и сына была -- Денисовы, -- сказала она. -- Простите, Елизавета Карловна, -- сказал Демилле. Он поспешил перевести разговор на другую тему. Она тут же и нашлась в виде ленинградской культуры. Как понял Демилле, последняя была пунктиком Елизаветы Карловны, именно по ленинградской культуре, во многом утраченной за последние десятилетия, болела ее душа -- короче говоря, это была та самая общественная идея, которую каждый человек в себе носит. И если Евгений Викторович по большей части неосознанно исповедовал идею всемирного братства, то Елизавета Карловна -- и вполне сознательно -- печалилась по воспитанности и интеллигентности. -- Вы, конечно, не помните, Женя... не можете этого помнить. Но до войны слова "ленинградец", "ленинградка" имели совершенно особый смысл. Это прежде всего означало не то, где человек живет, а то -чем он живет, как он воспитан... Но нас слишком мало осталось еще до войны, а в блокаду почти все вымерли... Я до войны часто гостила во Пскове. Ничего не хочу сказать худого. Но теперь мне часто кажется, что я живу во Пскове, а не в Ленинграде. Атмосфера была другой. Хамство задыхалось в атмосфере тактичности. Хам натыкался на стену ледяной вежливости -по отношению к нему, разумеется... -- Слишком велик приток со стороны, -- сказал Демилле. -- В Ленинград всегда приезжали. Немцы, шведы, чухонцы... Да те же скобари из Пскова. Но тут они переставали быть скобарями. Нет-нет, что-то другое случилось... Мы перестали уважать свое прошлое. Хамство не имеет роду и племени. Демилле задумался, медленно помешивая чай серебряной ложечкой. Старуха, увидев, что ее слова вызвали погруженность гостя в себя, тактично замолчала -- лишь мелькали тонкими лучиками спицы. Евгений Викторович чувствовал, что есть между его идеей и словами Елизаветы Карловны какое-то глубинное родство. То ли истинного братства не получается из-за хамства, то ли братства, наоборот, слишком много, да такого качества, что без хамства просто уже не обойтись... И стало вдруг зябко от сознания, что ни он, ни та же Елизавета Карловна, никто другой ничего не могут поделать со всеми своими интеллигентскими печалями, а жизнь катится валом, куда хочет, по неподвластным законам, вызывая беспокойство и страх. Он подумал, что пора откланиваться. Уже в дверях Елизавета Карловна чуть задержала его и сказала тихо: -- Не знаю, имею ли я право, Женя... Но если бы у меня была малейшая надежда, что мой муж или сын живы, я отправилась бы искать их хоть на край света. К несчастью, я своими руками похоронила Ваню на Пискаревке. У Демилле внезапно кровь бросилась к лицу. Он смешался, наклонился к старухиной руке и поцеловал ее. Потом поспешно вышел в коридор. Последующие два дня до приезда Натальи он провел тихо, почти не выходя из комнаты, листая книги по архитектуре и фотографические альбомы Венеции, Рима, Праги... дышал полузабытым воздухом классики, и снова захватывало дух от готических шпилей и узких стрельчатых окон. Обнаружив у Натальи нетронутую коробку "Кохинора", тщательно очинил все карандаши, добиваясь идеальной остроты и симметрии -- потратил час, -- после чего начал срисовывать фасады. Увлекся, принялся фантазировать в готическом стиле, извел пачку бумаги. За этим занятием и застала его Наталья, вернувшаяся бодрой, но несколько рассеянной. Увидела эскизы, похвалила с преувеличенным одушевлением, так что Демилле заподозрил воспитательную цель; впрочем, было приятно. На ночь Наталья неожиданно постелила ему отдельно, на диване. Демилле не возражал; после разговора с Елизаветой Карловной, устыдясь собственного легкомыслия и распущенности, вдруг решил сохранять верность Ирине, пока не найдет ее и не решит окончательно насчет дальнейшего. Однако молчаливый Натальин демарш породил непонятную ревность и обиду. Поэтому, когда улеглись порознь и потушили свет, Демилле шмыгнул к Наталье. Она подвинулась, да и только. Ласки пресекла сразу, мягко, но решительно. Демилле обиделся еще больше. "А что, собственно, случилось?" -- прошептал он, делая попытку поцеловать ее. "Случилось, Женя", -- вздохнула она, отстраняясь. "Переспала, что ли, там с кем-нибудь?" -- нарочито грубо, но не без внутреннего волнения спросил он. "Да, Женечка, переспала, отдалась по любви, с тобой больше не буду", -- сказала она насмешливо, и Евгений Викторович почувствовал вдруг сильную горечь. Заставил себя не показывать обиды, наоборот: "Вот и хорошо! Замуж выйдешь...". Она покачала головой, внезапно обняла его, прижалась, поцеловала -- он чувствовал, что она дрожит. "Ты хороший, Женя, иди, иди... Я очень хочу сейчас, но не тебя, иди..." И подталкивала его, обнимая и бормоча. У Демилле ком встал в горле, он пересилил себя, выпрыгнул из постели, рывком натянул брюки и сбежал в кухню курить. Успокаивался долго, думал о любви: что она такое? Никогда не мог решить для себя этого вопроса. Больше к этому разговору не возвращались, но жить стало трудно. Ложились спать в разное время: то Наталья задержится на кухне, стряпая что-нибудь с повышенным тщанием, в то время как Евгений старался побыстрее заснуть, то он придет попозже и застанет ее уже спящей. Наталья предприняла энергичные попытки поисков исчезнувшего дома через АПУ, докопалась до проектных чертежей, которые ей выдали не без помех; она поняла, что интерес к потерянному дому нежелателен. Ничего определенного Наталье узнать не удалось, однако, роясь в рабочих чертежах, она наткнулась на примечательный и даже настораживающий факт: привязку типового проекта осуществляла мастерская проектного института, где трудился Демилле. Более того, на рабочих чертежах Наталья обнаружила подпись Евгения Викторовича! Когда она сообщила ему об этом, Демилле пришел в сильнейшее волнение. Нелепая мысль ударила в голову: плохо привязал, вот он и улетел! Как он мог забыть о своем участии в привязке типового проекта! Объяснение было простым: когда привязывали, улица называлась Илларионовской, а через пару лет Демилле въехал с Ириной в новый дом по улице Кооперации, да так ни разу и не поинтересовался, как она называлась раньше. С трудом припомнил он ту работу -- сколько их было, привязок! -- и не нашел в ней ничего необычного, но факт оставался фактом: привязку осуществлял он, он же и потерпел крушение через много лет. Будто своими руками заложил мину замедленного действия, да и забыл о ней. И вот она сработала! Запоздало коря себя, он валил в кучу все свои грехи, прежде всего профессиональные, и, как бы желая выправиться, попросил у Натальи снять копию плана с того типового проекта. Наталья принесла кальку, и Евгений Викторович увидел на ней схематическое изображение той страшной картины, которая открылась ему памятной апрельской ночью. Фундамент собственного дома... Он горячо взялся за работу (тут уж горячо было почти буквально, точно в горячке -- не соображая, зачем) и в течение нескольких дней, почти не выходя из дому, выполнил эскизный проект Дворца пионеров, используя сохранившийся фундамент улетевшего дома. Он рассудил так: не пропадать же добру, все равно рано или поздно на этом месте что-нибудь построят. Словно вину искупал... Не знал только, куда идти с проектом. Да и вряд ли на пустующем месте построят именно Дворец пионеров, это уж как горисполком решит. Но для себя дыру вроде бы залатал, точно пломбу на больной зуб поставил. Так ему теперь и представлялся Дворец пионеров на улице Кооперации, построенный по его проекту. Однако все это не приблизило встречу с исчезнувшим домом. Наталья все более нервничала, пока он трудился, стараясь не показывать вида, но все же не выдержала и однажды попросила его прийти домой не ранее полуночи. "Сходи в театр, Женя, я билет взяла". Демилле все понял, усмехнулся в душе -- смех и грех! -- он почувствовал себя школьником, которого выпроваживает мать-одиночка на то время, когда к ней придет любовник. Тем не менее, разыскав в душе последние капли юмора, договорился с Натальей об условном знаке: если занавеска на окне будет задернута, когда он придет, -- значит, еще нельзя. С этим и пошел в театр. Там он испытал приблизительно то же чувство, что на демонстрации. Странно, когда оставался один, не чувствовал себя таким потерянным и никому не нужным, как в толпе, среди людей. С трудом, почти не вникая, посмотрел комедию Пиранделло со странным названием "Человек, животное и добродетель" -- название заинтересовало его больше, чем комедия, и заставило поразмыслить над всеми упомянутыми категориями; соседствовали с ним какие-то курсанты, которые смеялись и неистово хлопали, чем привели Демилле в подавленное состояние. Не до театра было ему сейчас. Он пошел домой пешком, не спеша, и все равно пришел рано. Занавеска была задернута. "Тоже мне, конспиратор!" -- подумал он, закуривая во дворе и не зная, куда бы податься. В это время хлопнула дверь подъезда, где жила Наталья, и оттуда вышел небольшого роста человек, по виду пожилой. Тут же занавеска на окне отодвинулась. Демилле с интересом взглянул на своего преемника. Это действительно был мужчина лет шестидесяти, если не больше, морщинистый и печальный. Он выглядел задумчивым, будто что-то нес в себе, боясь расплескать. Он мельком взглянул на Демилле, вдруг приостановился, похлопал себя по карману плаща и вытащил сигареты. Ни слова не говоря, он потянулся к Демилле за огоньком, улыбкой испросив разрешение. Демилле зажег спичку. Мужчина затянулся, вежливо проговорил: "Извините за беспокойство", -- и скрылся в темной подворотне. Демилле так и не понял -- знал или не знал он о нем? догадался ли? за какое беспокойство просил прощения? Он вошел в подъезд, отпер дверь своим ключом. Настроение было -- сквернее не придумаешь. Наталья плескалась в ванной, что-то тихонько напевая. Он вдруг позавидовал ей и тому старичку, остро так позавидовал -- любовник... А он в телеге пятое колесо. Не раздеваясь, принялся собирать чемодан, довольно небрежно, укладывая самое необходимое. Сумку оставил -- не выходить же ночью с двумя нагруженными руками, за вора могут принять! В состоянии все той же апатии написал Наталье записку: "Спасибо за все. Позвоню. Не волнуйся. Всего хорошего!" -- придавил записку ключом и вышел из квартиры с чемоданом, щелкнув замком. Глава 22
ПРАЗДНИК Впервые в истории кооператива (и не только нашего, а и кооперативов вообще) в первомайской демонстрации участвовала колонна жильцов дома -- и многие воздухоплаватели предпочли шагать в ней, игнорировав колонны своих предприятий. Лишь кооператоры, облеченные служебной властью (завотделом Вероятнов, начальник цеха Карапетян и еще несколько), были вынуждены шествовать со своими организациями, прочие же, возглавляемые майором Рыскалем и членами Правления, шли в небольшой, но сплоченной колонне улетевшего дома. Дворники Храбров и Соболевский несли транспарант с надписью: "Да здравствует воздушный флот!" -- вполне безобидно, но с подтекстом (Рыскаль возражал, но молодежь его уговорила), шли рука об руку Ментихины и Вера Малинина, Клара Семеновна и Файнштейн, и кавторанг в отставке Сутьин, и даже Серенков пожаловал, как всегда хмурый и неизвестно почему кривящий рот. Шли и Ирина Михайловна с Егоркой и генералом Николаи. На них бросали осторожные любопытствующие взгляды. Шагали, пели, кричали "ура!"; на Марсовом поле, объединившись, подкрепились бутербродами и лимонадом (кое-кто и вином, припрятанным за пазухою) и с песнями пошли через Кировский мост домой. И уже праздничным вечером висел на стене штаба "Воздухоплаватель 1 2", в котором центральное место занимал рисунок первомайской демонстрации в том же шаржированном духе. Рыскаль посмотрел, улыбнулся, сдержанно похвалил... в душу прокралось сомнение: что это они веселятся? все же демонстрация, дело серьезное! Посоветовал шире привлекать актив дома к выпуску стенгазеты и наметил ряд тем, требующих отражения: дежурства в подъездах, лифтовое хозяйство, неразглашение. Дворники послушно кивали. Окружавшие центральный рисунок печатные тексты, исполненные на разбитой машинке "Москва", принадлежавшей Храброву, являли собою образцы творчества обоих дворников. Рыскаль прочитал внимательно, но ничего не понял. В просторном рассказе, называвшемся "Синдром черепахи", говорилось о каком-то человеке по фамилии Елбимов (фамилия майору резко не понравилась), который потихоньку затягивался роговым веществом снизу, как ноготь, пока не превращался в твердокожее существо в прозрачном панцире, малоподвижное, с остекленевшим взглядом. Под конец рассказа его неосторожно протыкали вилкой, и он вытекал из панциря, как студень, лишь твердые стеклянные глаза остались в оболочке, закатившись почему-то в пятку левой ноги. Игорь Сергеевич брезгливо поморщился, представив себе эту картину, и перешел к стихам. Стихи были еще более непонятны, но раздражения не вызывали. Что-то, как можно было догадаться, о любви, но уж больно заумно. -- О жизни надо писать, ребята, -- сказал Рыскаль. Дворники понимающе переглянулись, однако снова кивнули. "Дураком считают", -- горько подумалось Игорю Сергеевичу, но он удержался от дальнейших советов, решив поглядеть, как будут разворачиваться события дальше. А на следующий день празднично одетые кооператоры снова потянулись в школу -- концерт был назначен на четыре часа. Ирина Михайловна и на сей раз шла с генералом. Перед этим к ней забежала Завадовская и вернула деньги на банкет, загодя уплаченные Григорием Степановичем. Завадовская без обиняков объяснила Ирине, как велел Рыскаль: вам же лучше хотим, во избежание... и т. п. Ирина Михайловна почти обрадовалась тому, что отказ исходит не от нее, а от начальства. По правде сказать, она сама чувствовала себя неловко. Вроде бы наплевать на чужие мнения, а вот ведь не наплевать! Что-то мешает. Но на концерт все же взяла. С одной стороны, Николаи ей уже чуть-чуть поднадоел своею учтивостью и предупредительностью, а главное -- постоянным оптимизмом. И это несмотря на то, что Григорий Степанович уже давно висел на волоске; он пережил два инфаркта, и в любую минуту мог наступить третий. Ирина недоумевала: чего старик бодрится? хорошего в жизни гораздо меньше в сравнении с плохим! Куда ни глянь -- беды и горести, и беспросветный мрак впереди. А улыбка генерала, его звонкий, уверенный голос отвечали ей: это не совсем так, уважаемая Ирина Михайловна! посмотрите вокруг внимательнее! ваши беды не стоят выеденного яйца! вы живы и, слава Богу, здоровы, чего же вам еще надо? С другой стороны, Ирина уже привыкла к генералу. При ее-то консервативности! нелюдимости! Однако Николаи уже вписался в быт, стал не то чтобы членом семьи, а вроде доброго домового. Как бы и нет его, а все же есть. А может, не домовой, а Карлсон, который живет на крыше, правда, без моторчика за спиной и кнопки на животе. Стоило Егорке распахнуть окно, как генерал тут как тут! И рассказы, и стрельбы, и бумажные голубки, и мыльные пузыри... Теперь, торопясь на концерт с Егоркой и генералом, Ирина опасалась лишь одного: как бы генерал не вышел на сцену с каким-нибудь номером художественной самодеятельности. Мысль эта, сначала показавшаяся ей фантастической, по мере приближения к школе становилась все более правдоподобной. Ирина не выдержала и спросила вроде бы в шутку: -- А сегодня вы не собираетесь выступать, Григорий Степанович? -- Ах, черт! -- воскликнул Николаи. -- Как же я не подумал! Можно было фокусы показать. Знаете, Ирина Михайловна, я недурно показываю карточные фокусы. Но колоду не захватил. Жаль! Он вдруг рассмеялся и заглянул ей в глаза -- поверила или нет? Ирина смутилась. Актовый зал встретил их возбужденной предпраздничной суетой -- рассаживались по рядам, занимали места соседям, переговаривались... По проходу промчалась Клара Семеновна с пышной прической, в драгоценностях, на высоких каблуках... кто-то в углу настраивал гитару; провели, придерживая за худенькие плечи, двух детей в молдавских национальных костюмах... На сцене взъерошенный молодой человек пробовал микрофон, время от времени над рядами разносился его хриплый, с потрескиваниями голос: "Раз, два, три, проба, проба, проба..." Вся обстановка и тревожное томительное ожидание напомнили Ирине Михайловне что-то давнее, из детства... вдруг она вспомнила: пионерский сбор! Это ощущение родилось не у нее одной, многие истосковавшиеся по коллективизму кооператоры с наслаждением обнаруживали в себе прочно забытые, казалось, желания. Хотелось скандировать и рапортовать. Потому, когда на сцене появилась Светозара Петровна с красным бантом на лацкане костюма и подняла руку, обратив ее раскрытой ладонью к залу, кооператоры разом смолкли. -- Внимание, товарищи! Торжественное собрание кооператива объявляю открытым! -- звонким приподнятым голосом возвестила Ментихина, и тут же за сценой ударили в барабан и заиграли марш на баяне. Открылась противоположная сцене дверь, и по проходу через весь зал под звуки марша быстро и четко прошел майор Рыскаль в парадной форме. Его сопровождали Светозар Петрович и Вера Малинина. В руках у Рыскаля была тоненькая стопка почетных грамот. Это напоминало вынос пионерского знамени дружины. Кооператоры встали со своих мест и овацией в такт маршу сопроводили майора к сцене. В этот миг на сцене появился знакомый уже кооператорам транспарант "Да здравствует воздушный флот!", который вынесли из-за кулис дворники. Овация перешла в беспорядочные рукоплескания. Рыскаль не без молодцеватости взбежал по ступенькам на сцену и занял место рядом с Ментихиной. Старушка не могла скрыть счастливой улыбки. Дожила-таки до торжества тех, правильных, идей! Рыскаль зачем-то пожал ей руку, что не предусматривалось сценарием, и жестом усадил кооператоров. Речи, а тем более доклада, не планировалось. Тем не менее, оказавшись лицом к лицу со внимающим залом, майор почувствовал ее необходимость. Слова нашлись легко -- и не казенные, а свои, от сердца, давно забытые, оставшиеся там, в туманной дали пятидесятых. И те из кооператоров, кто помнил иные, еще более туманные времена, и сорокалетние, и молодежь, родившаяся после войны, сидя в этом обыкновенном зале обыкновенной школы, украшенном обыкновенными плакатами, чувствовали, что происходит нечто такое, чего уже давно ждали, о чем неосознанно грезили, страдая от разъедающих общество язв, когда на словах человек человеку был "друг, товарищ и брат", а на деле оборачивался волком, когда... но что об этом говорить! У тех, кто постарше, это смутно с чем-то ассоциировалось; молодые же внимали с чувством, поскольку дух коллективизма, вспыхнувший в кооперативе, благодаря беде и общей борьбе, был, что ни говори, весьма притягателен. И вот что удивительно -- формы единения были те же, казенные: собрание, субботник, демонстрация, художественная самодеятельность, а чувства рождали истинные. Должно быть, потому происходило так, что беда коснулась самого сокровенного -- собственного дома -- и стало вдруг понятно, что справиться с нею можно только самим. Со сцены уже лились взвизгивающие звуки молдаванески, а те самые дети в костюмчиках потешно и не в такт топтались на месте, взявшись за руки и высоко вскидывая голые коленки. Аккомпанировал на баяне Серенков, его застывшее лицо ничего не выражало, в то время как пальцы с удивительным проворством бегали по клавиатуре. Детям щедро похлопали, и Светозара Петровна объявила следующий номер: художественное чтение. На сцену вышла Вера Малинина -- она сильно изменилась в последнее время, стала увереннее, помолодела и похорошела. "Лермонтов. Мцыри", -- сказала она и принялась читать хрестоматийный отрывок из поэмы -- поединок с барсом... "Но в горло он успел воткнуть и там два раза повернуть свое оружье. Зверь завыл..." -- читала уверенно и с выражением. Затем Армен Карапетян без сопровождения спел армянскую народную песню, а Файнштейн прочитал свою юмореску о сантехниках. На сцену вышел квартет Рыскалей -- майор при параде, Клава и Марина с Наташей, вполне оформившиеся уже девицы, очень похожие на мать. Серенков склонил голову, прикрыл глаза и заиграл "Ромашки спрятались, поникли лютики...". Клава повела чисто, дочки подхватили: "Зачем вы, девочки, красивых любите...", Рыскаль тихо и печально вторил. Женщины в зале прослезились, а мужчины сурово нахмурили брови, кроме генерала Николаи, который, наоборот, распахнул глаза и с удивлением взирал на сцену. -- Надо же, какие молодцы! -- шепнул он Ирине, тоже против воли растроганной. Рукоплескали Рыскалям еще добротнее, а они, смущенно покланявшись, затянули есенинское "Не жалею, не зову, не плачу..." -- да еще лучше прежнего! Девочки порозовели, голос Клавы дрожал от волнения, а майор усердно помогал себе бровями, оставаясь в целом вполне статуарным. На "бис" исполнили "Вечерний звон" -- коронный номер. Рыскаль глубоко и неторопливо подавал свои "бом-бом", пока жена и дочки, точно ангелы на небесах, выводили мелодию. Зал рыдал в буквальном смысле слова. Кроме удовольствия, доставляемого пением, еще одна причина заставляла кооператоров радоваться, возможно, и неосознанно, а именно -- простота и душевность руководителя, которые демонстрировались с полной убедительностью. Выступавший после Рыскалей вокальный дуэт с самодеятельной песенкой на тему летающих домов не имел и половины того успеха. И тут нравственное чутье не подвело кооператоров. Может быть, это и грубое сравнение, но... "в доме повешенного не говорят о веревке". Молодожены-студенты, занимающиеся в кружке бального танца, показали бразильскую самбу -- он в черном смокинге, она в пышной кружевной юбочке... Серенков аккомпанировал всем весьма квалифицированно, а затем исполнил свою "коронку" -- "Полет шмеля" композитора Римского-Корсакова, блеснув виртуозной техникой. Старики Ментихины порадовали юмористической миниатюрой, ими же и сочиненной, -- Светозара Петровна изображала кассиршу "Универсама", а Светозар Петрович воришку-покупателя, припрятавшего под полою банку сардин. При этом брат и сестра обнаружили бездну юмора и артистического дара -- кооператоры покатывались, глядя, как Светозара Петровна, оставив кассовый аппарат, производит детальный обыск покупателя и извлекает на свет божий содержимое карманов... Вообще раскованность на сцене и в зале была полнейшая. Будто рухнули разделявшие кооператоров перегородки -- никто не боялся показаться таким, как есть, и принимал другого со всеми его достоинствами и слабостями. Ирина заметила, что генерал достал из кармана носовой платок и как-то странно комкает его в руках, теребит, прячет в кулаке... Он бросил на нее взгляд и смутился. -- Не могу вспомнить один фокус... Очень забавный фокус. Исчезновение носового платка. Хотелось бы показать... Не успела Ирина придумать какое-нибудь возражение, как Светозара Петровна, вновь появившаяся на сцене в качестве ведущей, объявила: -- А сейчас, товарищи, гвоздь нашего вечера! Валентин Борисович Завадовский! Опыты с телекинезом! Зал загудел. Несколько мужчин, не проживающих в нашем доме и сидевших в первом ряду, подобрались и вскинули головы, уставившись на сцену с повышенным вниманием. Из-за кулис вышел Валентин Борисович, сопровождаемый Кларой. Она осталась стоять у задника, не спуская глаз с мужа, а Завадовский вышел на авансцену и едва заметно поклонился. Публика по инерции приветствовала его аплодисментами. -- Это тот, который дом угнал! -- возбужденно проговорил кто-то, объясняя соседу. С Валентином Борисовичем произошли изменения. Он прибавил достоинства, почувствовал себе цену. Куда девался робкий кооператор, которого привыкли видеть с собачкой на спортивной площадке, куда девалась его заискивающая улыбка! Перед зрителями предстал маленький, изящный, хорошо одетый мужчина аристократического вида, с несколько усталым и надменным лицом. Он подчеркнуто медленно потер одна о другую руки и проговорил чуть слышно: -- Ну что ж... Начнем. По сигналу Клары дворники вынесли на сцену стол, а Светозара Петровна -- графин с водой и пустой стакан. Все это поставили перед Завадовским на самом краю сцены. Валентин Борисович отступил на шаг, прикрыл ладонью лицо и несколько мгновений сосредоточивался. В зале наступила гробовая тишина. Завадовский жестом, исполненным артистизма, приподнял руку и плавно взмахнул ею снизу вверх. И тут кооператоры увидели, как графин, дотоле мирно занимавший свое место на столе, медленно взлетел в воздух и, повинуясь движениям руки Завадовского, сделал небольшой круг над стаканом. Затем графин наклонился, и из него в стакан полилась вода. Бульканье воды с ужасающей отчетливостью слышалось в помертвевшем зале. -- Да, здесь мне делать нечего... -- восторженно выдохнул генерал. Завадовский опустил руку, и графин занял свое место на столе. Зал, пришедший в себя от шока, взорвался аплодисментами. Не аплодировала только Клара, впервые лицезревшая новый талант мужа. Она застыла на фоне разрисованного под пионерский лагерь с горнами и барабанами задника, сцепила на груди пальцы и вглядывалась в затылок Валентина Борисовича с болью и нежностью. А муж, дождавшись, когда стихнут рукоплескания, поднял обе руки перед собой и обратил их ладонями к Кларе. Затем он закрыл глаза и согнул сомкнутые на обеих руках пальцы. Лицо его исказилось нечеловеческой мукой, в то время как пальцы стали медленно возвращаться в вертикальное положение. И тогда Клара, точно привязанная к кончикам этих пальцев невидимой ниточкой, поползла вверх, как пионерский флаг на веревке, что был изображен на заднике. Несколько мгновений она не соображала, что с нею происходит, но потом вдруг с ужасом заболтала ногами в воздухе и завизжала на весь зал: -- Валентин, опомнись! Валентин Борисович, не открывая глаз, улыбнулся самодовольной улыбкой и переломился в поклоне, бросив обе руки книзу. Клара за его спиной опустилась на пол с завидной быстротою, то есть почти упала с метровой высоты, встряхнулась всем телом, точно собака после купания, и убежала за кулисы, не посмев даже подойти к дерзкому мужу. Случись такое пару месяцев назад, от Валентина Борисовича остались бы лишь рожки да ножки! Нечего и говорить, что зал неистовствовал: хохотал, рыдал, топотал ногами. -- Еще! Еще! -- скандировали кооператоры, словно не догадываясь, что в любую минуту каждый из них может повторить трюк Клары Семеновны. И Завадовский дал понять свою власть над зрительным залом. Бывший забитый циркач, угождавший публике, наслаждался сейчас своей силой. Он выпрямился и, придав взгляду гипнотизм, принялся шарить по рядам глазами, словно выискивая очередную жертву. Кооператоры притихли и вдавились в стулья. Завадовский будто кружил над залом -- горный орел, кондор, стервятник, -- сейчас он отплатит им за годы унижения, сейчас он взметнет эти ряды, закрутит их в спираль и вышвырнет в чистое майское небо, которое пока еще ничего не подозревало, раскинувшись за широкими окнами актового зала во всей своей голубизне. Валентин Борисович сверкал очами, пальцы его хищно шевелились. Похоже было, что он слегка помрачился рассудком. Но минута триумфа и помрачения длилась недолго. В переднем ряду встал мужчина в штатском и тихо, но внятно произнес: -- Прекратите, Завадовский! И Валентин Борисович мгновенно сник, осунулся, помельчал... -- Простите, Роберт Павлович... -- прошептал он, поклонился и быстрыми шагами ушел со сцены за кулисы. Зрители, облегченно вздохнув, проводили его хлопками. На сцену выпорхнула Светозара Петровна с лицом чуть бледнее обычного и крикнула в зал: -- Концерт окончен! Последний номер, несмотря на его безусловную сенсационность, несколько испортил праздничное настроение кооператоров. Опять повеяло страхами и загадками памятной ночи, о которых хотелось бы забыть навсегда. Кооператоры расходились встревоженные, потому как нельзя кстати маячил впереди банкет, где можно будет забыться и залить тревоги вином. Генерал проводил Ирину до щели и, уже прощаясь, вдруг сказал: -- Ирина Михайловна, я давно хотел спросить: какие у вас планы на лето? Ирина замялась. Планов никаких у нее еще не было. По правде сказать, все эти дни на новом месте проскочили впопыхах; ее не покидало вокзальное ощущение временности, а потому строить какие-либо планы она просто боялась. Генерал, не дождавшись определенного ответа, продолжал: -- Я хочу предложить вам с Егором провести лето у меня на даче. Это в семидесяти километрах от города в сторону Приозерска. Там немного запущено после смерти моей супруги, но вполне сносно... -- Спасибо, Григорий Степанович, я как-то не знаю... -- После будете "спасибо" говорить. Когда у вас отпуск? -- В июле. Впрочем, я не знаю -- отпустят ли. Я всего третий месяц на этом месте. Отпуск мне еще не положен. -- Это в училище-то? Отпустят! -- сказал генерал. -- Начальник училища -бывший мой подчиненный. Ирина не знала -- благодарить генерала или нет. Настолько неожиданным было его предложение, что она не успела взвесить, удобно ли, что скажут посторонние... впрочем, что за ерунда! Какие посторонние? -- Ну, вы подумайте, потом скажете. Я настоятельно советую и приглашаю. Мальчику будет хорошо, -- сказал Григорий Степанович, обратив взгляд на Егорку и потрепав того по плечу. -- И вам, надеюсь, тоже... И мне... -- добавил он после паузы неожиданно дрогнувшим голосом. -- Всего доброго! Желаю весело провести вечер! -- закончил он бодрым опять голосом, повернулся и пошел к своему дому. -- Ну что, Егор? Поедем к Григорию Степановичу? -- растерянно спросила Ирина. -- Поедем! -- обрадовался Егорка, но тут же вспомнил: -- А папа? -- Папа... -- упавшим голосом повторила Ирина. -- В общем, это еще не скоро, посмотрим... На банкет к семи часам вечера она пошла с неохотой, чуть ли не по обязанности: не любила выделяться. В ресторане ей указали, куда садиться; столики компоновались по лестничным клеткам, и Ирина обнаружила за своим Ментихиных и чету Вероятновых, остальные соседи по этажу отсутствовали: Сарра Моисеевна по возрасту, я -- по занятости совсем другими делами, прочие -- по неизвестным причинам. Здесь уже торжественная часть прошла мигом в виде тоста Светозара Петровича "за дружбу и взаимопонимание", после чего торжество рассыпалось на отдельные застолья -- где скучнее, где веселее, официанты работали спустя рукава, посетитель был больно уж беден -- восемь пятьдесят на человека! -- они почти не скрывали презрения... а когда по рукам пошли бутылки водки, принесенной "с собой" в двух сумках Клары Семеновны, то все стало знакомо и неинтересно... Разговор за столиком Ирины не вязался. Вероятнов отмалчивался; все еще таил обиду на кооператоров, сместивших его с поста, хотя -- видит Бог! -- нужен он ему был как собаке пятая нога, да и новый председатель чувствовал себя в соседстве с предшественником неуютно. Ментихина придвинулась к Ирине и слово за слово начала целенаправленный разговор о жизни: хватает ли денег? скоро ли вернется муж из командировки? что будет летом делать мальчик? неужели в городе останется?.. вы простите, Иринушка, что я вторгаюсь, но с мужем у вас все, так сказать, в порядке?.. извините, Бога ради! -- Я видел его, -- вдруг брякнул Вероятнов после рюмки. -- Кого? -- удивилась Ирина, ибо Вероятнов обращался к ней. -- Мужа вашего. -- Где? -- вскинулась Ирина, будто Демилле был потерянным в городе, хотя достаточно было позвонить мужу на работу, чтобы он отыскался. -- На демонстрации, -- ответил Вероятнов. Он перестал жевать и удивленно уставился на Ирину -- больно уж она переменилась в лице! Ментихина обратилась в слух. -- На демонстрации... -- повторила Ирина. -- Он никогда на демонстрации не ходил. -- А тут пошел. Да еще с портретом, -- Вероятнов хохотнул, вспомнив нелепый вид Демилле. Пришлось ему рассказать подробнее об их встрече. Ирина пришла в себя ("В самом деле, чего я волнуюсь? не маленький! ему, видно, все равно, раз на демонстрации ходит!"), но старушка успела все же определить для себя, что дела в семействе Демилле обстоят неважно. По мере того как содержимое бутылок вливалось в единый организм кооператива, шум в зале нарастал, вот уже полетели пятаки в музыкальный ящик и первые пары закружились между столиков. Идейное воодушевление, охватившее кооператоров на концерте, незаметно переходило в алкогольную эйфорию с горьким осадком на дне. И официанты с постными ухмылочками, и бутылки водки, тайком передаваемые под столами, и закуски, один вид которых навевал мысли об ОБХСС, -- все, буквально все разрушало с таким трудом созданное единство, намекало на тщетность коллективистских отношений. Будто из нарисованного на заднике пионерлагеря вернулись в реальную жизнь... И уже текли пьяные речи, и струились пьяные слезы, а поток брудершафтов и лобызаний достиг опасной силы. Тянулись с бокалами к Рыскалю, высказывали ему слова признательности и любви, которые, будь они сказаны в трезвом состоянии, безусловно, имели бы больше веса, чем теперь. Рыскаль хмурился, вертел фужер с "пепси-колой" за тонкую ножку. Не позволил себе выпить ни грамма, хотя абсолютным трезвенником не был, употреблял -- но лишь в семье или с друзьями по праздникам. Никак не на работе. А здесь была работа. Инесса Ауриня, сверкая глазами и размахивая пышной копной волос, вдруг пустилась в пляс под зажигательные звуки цыганочки. Кооператоры-мужчины хлопали в такт, не жалея ладоней, официанты смеялись в кулак, сгрудившись у дверей зала. И уже Файнштейн с Серенковым, заложив большие пальцы рук под мышки, синхронно танцевали "семь сорок", точно родные братья, Клара Семеновна вертелась перед ними колбасой, подзуживала, подкрикивала... В разгар веселья у дверей в зал произошло движение. Официанты преграждали кому-то дорогу, разводили руками: мол, мест нет, но потом расступились и пропустили в ресторан незнакомую женщину. Она поискала кого-то глазами, затем подошла к столику моих соседей и уселась рядом с Ириной. Только тут Ирина ее узнала. Это была дочь генерала Николаи. Рыскаль, конечно, заметил появление женщины и не спускал с нее глаз. Не хватало ему, кроме людей Коломийцева, еще и неизвестных посторонних! Мало ли откуда? Вдруг Управление прислало проверить?.. Он несколько успокоился, увидев, что женщина завела какую-то беседу с Ириной Нестеровой. Заметил Рыскаль, что к разговору женщин внимательно прислушивается и Светозара Петровна. Значит, и ему будет известно... Не прошло и минуты, как Ирина, покраснев, вскочила с места и бросилась к выходу. Незнакомка, как ни в чем не бывало, налила себе водки в фужер и залпом вылила. Ну и гости!.. После чего она встала и с пугающей развязностью пригласила на танец Вероятнова. Тут Рыскаль окончательно убедился, что незнакомка (кстати, одетая довольно скромно) изрядно пьяна. Ее качнуло и бросило в объятия к бедному растерянному гиганту Вероятнову. Еще минута, и вспыхнул бы скандал, ибо жена Вероятнова уже готовилась ринуться в бой, но тут неожиданно вернулась Ирина, схватила незнакомку за руку и потащила ее к выходу. Никто из кооператоров по-настоящему не обратил внимания на этот инцидент, поскольку забав хватало. Дело близилось к концу, гром победы раздавался, официанты убирали грязную посуду... Кооператоры гурьбой двинулись на улицу. Домой пошли почти тою же колонной, что вчера на демонстрацию. Затянули песню, с нею вступили на проспект Щорса ("Широка страна моя родная...") и пошли прямиком на Безымянную. При подходе к дому случился еще инцидент. Несколько молодых кооператоров и среди них, как потом выяснилось, баснописец Бурлыко, подступили к Завадовскому, не без труда сопровождавшему веселую Клару, и потребовали от Валентина Борисовича, чтобы он тут же, не сходя с места, вернул дом на улицу Кооперации. Сначала вежливо и почти в шутку: "Ну, что вам стоит? Раз-два -- и в дамки!". Потом чуть ли не с угрозами: "Старик, давай по-хорошему! Нам здесь уже н-надоел-ло!" -- они схватили Завадовского за локотки, оторвали от ничего не понимающей Клары и потащили на пустырь, где стояли ненужные уже деревянные туалеты. Отсюда хорошо был виден один из торцов дома с освещенными окнами. Разбойники поставили Валентина Борисовича лицом к родному жилищу и приказали уже грозно: "Валяй, отрывай!". -- Как, "отрывай"? -- спросил испугавшийся циркач. -- От асфальта. Двигай, двигай! Завадовский с испугу, и вправду, решил попробовать, хотя в успехе уверен не был (Клара в это время, очухавшись, догоняла Рыскаля, который уже просочился в щель и подходил к своему подъезду). Валентин Борисович зажмурился, зажал голову между ладоней, скорчил страшное лицо и... Где-то высоко раздался треск, кооператоры задрали головы и увидели в сероватом небе наступавшей белой ночи улетающие вверх телевизионные антенны коллективного пользования -- всего восемь штук. Антенны летели параллельно, как стая фантастических птиц. Это все, что удалось Завадовскому. Не успел несчастный кооператор повторить попытку, как на пустыре показался майор Рыскаль. -- Прекратить! -- кричал он на бегу. Группа злоумышленников рассыпалась, майору удалось схватить лишь одного из них, а именно Бурлыко. Рыскаль проворным проверенным приемом заломил руку баснописца назад и пригнул его к земле. В это время антенны со страшным грохотом, разбудившим полмикрорайона, обрушились обратно на крышу дома. Майор вздрогнул, но нарушителя не выпустил. Клара Семеновна, наконец-то завладев мужем, повела его домой на египетскую перину. Глава 23
МЕЦЕНАТ ...По воле судьбы, а скорее -- благодаря собственному самолюбию, Евгений Викторович снова оказался в бегах. На этот раз Демилле, почти не раздумывая, направился на такси к Каретникову. Он ощущал перед ним некоторую неловкость: человек от чистого сердца вызвался помочь ему, дал телефон, а он... Каретников не удивился позднему появлению знакомца, будто ждал его все эти ночи. Ни о чем не расспрашивая, он оставил Демилле в будочке присматривать за стоянкой, а сам побежал к ближайшему телефону-автомату. Вернулся через две минуты запыхавшийся, быстро написал на бумажке адрес и вручил его Евгению Викторовичу со словами: -- Арнольд Валентинович вас ждет. -- Но... ведь уже поздно, -- в нерешительности проговорил Демилле. -- Ничего, ничего. Он не спит. Торопитесь, вот-вот разведут мосты. Ехать вам на Васильевский. Демилле поблагодарил и снова пустился в путь. Через полчаса, благополучно миновав Тучков мост, он входил в парадную старого дома на 7-й линии. Едва он поднялся на третий этаж и приблизился к черной, обитой кожей двери, на которой сиял старинный надраенный латунный номер, как та приоткрылась и за нею обнаружился сам Арнольд Валентинович. Он кивнул гостю и сделал приглашающий жест. Демилле вошел в прихожую и поставил чемодан на пол. Арнольд Валентинович помог ему снять плащ, все так же храня молчание. Несмотря на поздний час, хозяин квартиры выглядел изысканно. На нем был мягкий вельветовый костюм, под пиджаком виднелась тонкая шерстяная клетчатая рубашка, но более всего поражал галстук-бабочка -- коричневый, в горошек, весьма внушительного размера. Безич был аккуратнейшим образом причесан и, как показалось Демилле, даже надушен. Во всяком случае, от него исходил явственный приятный запах. Роста он был маленького, сухой, с вдавленной в плечи большой головой, украшенной львиной гривой седых волос. Так же молча они прошли по коридору в гостиную -- хозяин впереди, гость сзади. Демилле отметил походя резную деревянную, покрытую черным лаком корзину для тростей и зонтов, из которой торчало их штук двадцать -- тонких и толстых, с набалдашниками на ручках и без. Не успев как следует удивиться такому обилию тростей и зонтов, Евгений Викторович вступил в гостиную, тут у него перехватило дыхание. Все стены просторной комнаты с овальным столом посредине были увешаны разного размера картинами. С первого взгляда становилось ясно, что живопись эта -- подлинная, старая и, вероятно, необыкновенно дорогая. -- Неужели... Пиросмани? -- спросил Демилле, указывая на картину, написанную в манере, которую трудно спутать с другой. -- Именно, -- кивнул Безич. -- И это тоже... Однако давайте все же познакомимся окончательно. Арнольд Валентинович... И он протянул маленькую узкую ладонь Демилле. Евгений Викторович тоже назвал свои имя и отчество, уже известные Безичу, и хозяин усадил гостя на старинный стул, обитый сафьяном. -- Тут есть, на что посмотреть, вы еще успеете.. -- .говорил Арнольд Валентинович, не спеша доставая из буфета маленькие, с золотым ободочком рюмочки, фарфоровые расписные блюдца, пару бутылок нестандартной формы и расставляя все это на скатерти стола. -- Это Машков, там Кузнецов, Ларионов... -- кивал он на полотна. -- Простите, Бога ради, вам что-нибудь говорят эти фамилии? -- Да, -- коротко отвечал Демилле. -- Очень хорошо. Многие ведь не знают... Вы что предпочитаете -виски или ментоловый ликер? Демилле пожал плечами. Виски ему пробовать доводилось, ментоловый ликер -- никогда. -- Ликер, если можно, -- сказал он. Безич налил в рюмку прозрачной изумрудно-зеленой жидкости. Появился в его руках и огромный апельсин, который хозяин принялся надрезать специальной конфигурации ножичком. Демилле смотрел, как отпадают от апельсина толстые, будто подбитые изнутри белым войлоком, дольки кожуры. -- Значит, вы по-прежнему бездомны, и власти отказываются вам помочь? -- спросил Безич, разламывая очищенный апельсин и выкладывая половинки на блюдечко перед гостем. -- Да. Это так, -- ответил Евгений Викторович, с неудовольствием отмечая про себя, что старается говорить с несвойственным ему аристократизмом. Безич горестно покачал головой, при этом мягкая коричневая бабочка у него на груди затрепетала крыльями. Он принялся за другой апельсин, что-то обдумывая: -- К сожалению, мы немного упустили время, -- наконец сказал он. -- Вам следовало обратиться ко мне сразу. Сейчас уже шум утих... Вы до сих пор не имеете никаких сведений относительно исчезнувшего дома? -- Имею. -- Какие же? Безич покончил со вторым апельсином и только тут налил виски в свою рюмочку и приподнял ее, кивком приглашая гостя выпить. Они выпили, не чокаясь, предупредительно глядя друг другу в глаза. -- Он улетел, -- сказал Демилле довольно небрежно, ощущая ментоловый холодок во рту. -- Как вы сказали? -- Ну... улетел куда-то в другое место. Моя жена и сын живы-здоровы, об этом мне известно, но пока не объявились, -- пояснил Демилле со скрытой горечью. -- Так-так-так... Им запрещают. Очевидно, им запрещают. -- Вы думаете? -- Тут и думать нечего! -- воскликнул Безич. -- Значит, не снесли, а перенесли на другое место... -- задумчиво продолжал он. -- Кто перенес? -- нерешительно спросил Демилле. Безич взглянул на него с печалью и шумно вздохнул, отчего бабочка взмахнула крылами. -- Вы, должно быть, совсем не представляете себе могущества нынешней военной техники. Не думаете же вы, в самом деле, что дом перелетел самостоятельно? Так сказать, по своему желанию! -- М-м... -- сомневаясь, промычал Демилле. -- Но как ловко сработано! И мировая общественность об этом не знает! Ловко, очень ловко!.. Я думал -- слухи... Почему-то было связано с пивом. Скажите, в вашем доме не было пивной? -- Ну что вы! Кооперативный жилой дом! -- Странно... При чем здесь пиво? Ну да Бог с ним! Чего не придумают! Вы завтра же должны написать письмо. -- Кому? -- удивился Демилле. -- Мадридскому совещанию. Демилле опешил. -- Ну зачем же сразу Мадридскому... -- забормотал он. -- Может быть, лучше в горисполком? -- Ну-ну! Пишите! Пишите! Уповайте на горисполком! Вы меня просто удивляете! -- заволновался Арнольд Валентинович. Он засопел, обиделся, отвернулся от Демилле. Тому стало неловко. -- А что писать? -- робко спросил он. -- Вот это другое дело! -- оживился Безич. -- Мы придумаем, что писать. Это мы придумаем... Напишите о ваших мытарствах, о произволе властей, о правах человека... Он снова налил ликер гостю и виски себе. -- Меня с работы выгонят, -- подумав, сказал Демилле. -- Конечно, выгонят! -- обрадовался Арнольд Валентинович. -А мы еще напишем! Пусть знают! Главное -- не сдаваться, друг мой! Эта перспектива пришлась не по нутру Евгению Викторовичу. Он и представить себе не мог, чтобы его личные несчастья могли заинтересовать кого-то в Мадриде. Они опять выпили, и хозяин предложил укладываться спать. Он принес из другой комнаты сложенную постель и расстелил ее на диване с высокой спинкой, обитой тем же сафьяном. Церемонно пожелав Евгению Викторовичу спокойной ночи, Безич исчез за дверями соседней комнаты. Демилле остался наедине с картинами и долго разглядывал их, прежде чем погасить свет. Живописные фрагменты чужих судеб, уложенные перед ним на стене в пеструю мозаику, как нельзя лучше отображали нынешнее его состояние. Он перебегал взглядом с картины на картину, а сам чувствовал, что физически переходит из пространства в пространство -- это были пространства человеческих душ. Сколько таких пространств вокруг него! Не погружаясь ни в одно из них полностью, он убегал к новому -- так и в любви он искал свое пространство, так и в архитектуре когда-то... Существует ли оно вообще? То пространство, которое начало открываться ему здесь, у Безича, интриговало и настораживало. Кто этот борец за права человека? Альтруист, правдоискатель, сноб?.. Он потянул за шелковый шнурок настольной лампы под абажуром с кистями и погрузился в темноту. Не успел Демилле заснуть, как услыхал скрип двери, и, приоткрыв глаза, увидел женскую фигуру в роскошном ночном халате. Как можно было определить в рассеянном свете, падавшем из высоких окон, женщина была молода и красива. Она зевнула и окинула взглядом диванчик с Демилле, поджавшим под одеялом ноги (диванчик был короток). -- Нолик, опять у тебя диссидент лежит! -- капризно произнесла она, отвернув голову к приоткрытой двери. -- Когда это кончится? -- Зиночка, не волнуйся, дорогуша! -- проворковал откуда-то голос Безича. Зиночка, шаркая ночными туфлями, поплелась через комнату в прихожую. Вскоре с той стороны донеслось рычание бачка, и Зиночка прошествовала обратно. Демилле обдумывал ее фразу. Он -диссидент? Неужто это так? Нет уж, увольте!.. К диссидентам Евгений Викторович относился со смешанным чувством брезгливости и страха. Он все-таки заснул, и ему приснился сон, будто они с Ириной чистят столовое серебро у Елизаветы Карловны. Чистили они, как и положено, подушечками пальцев. Демилле взглянул на них и увидел, что они черны, будто выпачканы в саже. "Как же я их отмою?" -- забеспокоился он и, взяв жену за руку, проверил пальцы у нее. Они светились спокойным серебряным светом. "Мы же серебро чистим, Женя, -- сказала жена. -- Чему ты удивляешься?.." Проснулся он рано, быстро оделся и сполоснул лицо в просторной ванной, после чего убрал постель и сел на диванчике рядом с горкой белья, сложив перед собою руки и ожидая пробуждения хозяев. Вскоре он услышал, как заплескались в ванной, заскрипели полы в соседней комнате, из нее имелся отдельный выход в коридор. Демилле терпеливо ждал. "Бедный родственник!" -- с неудовольствием подумал он. На этот раз, глядя на картины, он заметил, что они разделены лабиринтом узких полос однотонных серовато-зеленых обоев. Лабиринт был весьма прихотлив по рисунку. "Может быть, это и есть мое пространство? -подумал Демилле. -- Узкие однотонные проходы между чужими жизнями". Ему понравилась эта мысль, он нашел ее нетривиальной, но продолжить философические размышления помешал Безич, вышедший из дверей спальни в том же самом виде, что ночью, будто он и не ложился спать. Последовала процедура приготовления утреннего кофе и сервировки стола. Зиночка выплыла, когда кофейный аромат разнесся по квартире и Безич вернулся из кухни с серебряной джезвой в руках. Демилле встал и с достоинством поклонился. Зиночка кивнула рассеянно. Ночное освещение обмануло Евгения Викторовича на несколько лет: ночью ему показалось, что Зиночке двадцать пять, утром она выглядела на все тридцать. Безич представил их друг другу, назвав обоих по имени-отчеству. Зиночка официально именовалась Зинаидой Прохоровной. На покрытом утренними кремами блестящем лице Зиночки читались равнодушие и легкое презрение ко всему происходящему. Только они уселись за стол и Арнольд Валентинович затеял светский разговор об архитектуре модерна в Петербурге, узнав, что Демилле архитектор, как раздался звонок. Безич извинился и пошел открывать. -- Еще один диссидент явился. Как я их ненавижу, если бы вы знали! -- пожаловалась Зиночка со вздохом, будто не замечал, что сказанным относит к ненавидимым своего собеседника. Демилле на всякий случай придал лицу выражение надменности. В прихожей раздавались церемонные приветствия. Через минуту хозяин ввел в гостиную бородатого человека лет сорока со впалой грудью, в свитере. Шея бородатого была обмотана тонким шарфом, брюки пузырились на коленках. Демилле вгляделся в лицо вошедшего и понял вдруг, что хорошо с ним знаком, встречал неоднократно, но очень давно. Где же могло это быть? В Доме архитекторов? В институте? На конкурсных выставках?.. Может быть, они вместе работали когда-то? Убей Бог, субъект не припоминался! Внезапно из темного уголка памяти вынырнула фамилия: Кравчук. Почему Кравчук? Откуда Кравчук? А может быть, и не Кравчук вовсе!.. -- Знакомьтесь! Первый поэт Петербурга Аркадий Кравчук! -приподнятым голосом представил нового гостя Арнольд Валентинович. Но прежде чем хозяин успел назвать Евгения Викторовича, Кравчук как-то странно сморщил лицо, что, по всей вероятности, означало улыбку, и шагнул к Демилле. -- Женька, черт! Вот не ожидал! Да ты, что же, не помнишь меня! Я тебя сразу узнал! -- воскликнул он, суя руку и чуть ли не намереваясь обняться, на что Демилле, неуверенно улыбаясь, инстинктивно отступил назад. -- Мы же в школе вместе учились! -- объявил Кравчук, оглядывая хозяев. Господи, как он мог забыть! Кравчук! Аркаша Кравчук, несусветный лодырь и душа парень, отсидевший в одном классе с Демилле последние три года средней школы! Демилле, помнится, еще занимался с ним по математике -- без особого успеха. Принадлежали они к разным компаниям, Демилле всегда входил, что называется, в "ядро" класса, где группировались активисты и отличники, Кравчук же пребывал на отшибе. Но все равно! Как он мог забыть!.. Демилле пожал Аркадию руку, растроганно полуобнял, быстро припоминая, что после десятого класса знал о нем следующее: Аркаша завалил в мореходку и попал в армию. Дальнейший его жизненный путь совсем был неизвестен, даже на традиционном сборе выпускников, посвященном двадцатилетию окончания школы, Аркадий не присутствовал, и никто о нем не вспомнил. -- Вот как бывает! Вот ведь как бывает! -удовлетворенно повторял Безич, глядя на встречу однокашников, в то время как Зиночка, подхватив чашку с недопитым кофе, молча удалилась в спальню. Безич, скривившись, махнул рукою ей вслед: мол, оно и лучше! -- А вы, Евгений Викторович, и не догадывались, что известный всей России поэт Аркадий Кравчук -- ваш одноклассник! -- укоризненно-ласково проговорил Безич, направляя Аркадия за стол. Демилле устыдился: он никогда не слышал о поэте с такой фамилией. Аркадий же, на удивление, воспринял слова Безича как должное, лишь улыбнулся -- то ли скромно, то ли снисходительно: ну, будет, будет! Стали пить кофе, причем Безич тут же принялся рассказывать историю Демилле, напирая на произвол. Аркадий слушал сосредоточенно, уткнувшись в чашку с кофе, потом вдруг достал из кармана брюк потертую записную книжицу с вложенным в нее простым карандашом, привязанным к корешку веревочкой, и черкнул в книжице пару строк, не переставая слушать. Демилле ежился: его история в пересказе Арнольда Валентиновича приобретала явный политический оттенок, чего ему не хотелось. -- И вот перед нами пример советского блудного сына, -- эффектно закончил Безич, указывая на Демилле золоченой ложечкой. -- Вы теперь классический "бомж", Евгений Викторович! -- "Бомж"? -- вздрогнул Демилле. -- Что это такое? Хозяин снисходительно улыбнулся: -- Словцо обязано своим происхождением милицейским протоколам. Так называют людей без определенного местожительства. Аббревиатура, вы понимаете... -- А-а... -- догадался Демилле. "Господи! Я еще, к тому же, и "бомж"!" -- что-то похожее на панику взметнулось в его душе, и он быстро отхлебнул кофе, стараясь справиться с волнением. -- Тебе, значит, жить негде? -- подал голос Аркадий. -- Могу предложить свою конуру. -- Превосходно, Аркадий! -- обрадовался Безич. -- Я, знаете, как-то... затруднялся. Зиночка, знаете... К сожалению, она не одобряет нашего образа мыслей... Демилле почувствовал протест: его явно куда-то пристегивали, к какой-то упряжке, а это всегда было ему не по нутру. Политика вызывала в нем смутное недоумение -- никогда он не мог понять людей, имеющих четкие политические взгляды, как не мог понять и того, что на это можно тратить драгоценную человеческую жизнь. Иными словами, Демилле был аполитичен -- наихудший вариант в мире, раздираемом противоречиями, ибо аполитичному человеку достается с обеих сторон. Выяснилось, что Кравчук живет в Комарове на старой даче, принадлежавшей покойному ныне академику. Зимой Аркадий присматривает за нею в одиночестве, на лето туда переезжает старуха, вдова академика. Жилье бесплатное, минимальные средства на жизнь дает Аркадию работа сторожа в РСУ дачного треста. Сутки дежурства -- трое свободных. -- В Комарове... -- протянул Демилле. -- Это же очень далеко. -- Пятьдесят минут на электричке, -- пожал плечами Аркадий. -- В городе концы и поболее. "Почему бы и нет? -- подумал тогда Евгений. -- На службе сейчас затишье, близятся летние отпуска. Можно бывать один-два раза в неделю, а работу взять на дом. Решмин разрешит, я ему и так глаза мозолю..." Арнольд Валентинович, видя, что Демилле колеблется, повернул разговор на другое, чтобы дать мыслям новообращенного созреть. Он положил свою маленькую ладонь на записную книжку, все еще лежавшую на столе, тем мягким движением, каким кладут руку на колено возлюбленной, и искательно проговорил: -- Там ведь новые стихи, Аркадий? Не томите нас в безвестности, почитайте! Аркадий промычал что-то, еще более сутулясь, но отставил в сторону кофе и принялся листать книжку. Страницы сплошь были покрыты мелкими карандашными строчками, в нижних углах они позатерлись от частоты перелистывания или прижатия большим пальцем при чтении. Наконец, Аркадий остановил свой выбор на одной из страниц и начал читать глухим монотонным голосом, глядя на дно кофейной чашечки, в блестевшую, как мазут, кофейную гущу. Демилле сосредоточился, стараясь не пропустить ничего из красот лучшего поэта города. Прежде всего от стихов этих рождалось впечатление тесноты и неустроенности, в них трудно было дышать, они напоминали кашель чахоточного больного. Слова, из которых состояли стихи, были общеупотребительны, но поставлены в такие сочетания, что казались давно изжитыми, архаичными, как дедушкины галоши, забытые в прихожей. Веяло от них началом нынешнего века или концом прошлого. Аркадий замолчал, не поднимая головы. -- Гениально... -- прошептал Арнольд Валентинович. -- Если можно, еще... Аркадий прочитал еще -- так же размеренно и глухо. Своими стихами он будто сам загонял себя в угол и погибал там чуть ли не с упоением. Чтение продолжалось около получаса, изредка прерываемое краткими и, как правило, восторженными комментариями Безича. Прикрыв книжицу, Аркадий наконец-то оторвал взгляд от гущи, поднял голову и покосился на Демилле. Евгений Викторович понял, что от него ждут оценки, реакции. -- Да... Не ожидал... -- протянул он, так что трудно было понять -- чего именно он не ожидал. Безич истолковал благоприятно. -- Вот видите! Вы и не знали, что учитесь с будущим классиком! Дальше разговор неизвестно как свернул на Олимпиаду, от которой Безич ожидал ужасных бедствий и опять-таки произвола, однако энтузиазм хозяина постепенно стал гаснуть, а когда Зиночка демонстративно прошла в кухню и обратно, то Арнольд Валентинович и, вовсе увял. Аркадий сидел, хмурясь каким-то своим мыслям. Демилле сообразил, что пора уходить. -- Ну, мы пойдем, Аркаша... Благодарим вас, Арнольд Валентинович. -- Не стоит благодарности, что вы! Телефон у вас есть, звоните мне, я постараюсь получить нужную информацию, потом мы начнем действовать! Последние слова сказаны были с решительностью и даже некоторой угрозой. Когда прощались в прихожей, Аркадий, уже одетый в поношенную синтетическую куртку, отвел Безича в сторонку и что-то тихо ему сказал. Арнольд Валентинович засуетился, исчез в комнате и через несколько секунд вернулся с чем-то, зажатым в кулаке. Он сунул кулак в карман куртки Аркадия и тотчас вынул разжатым. "Деньги положил", -- догадался Демилле. Выйдя во двор, они договорились о дальнейшем. Аркадий с чемоданом однокашника поехал домой в Комарово, а Демилле налегке поспешил на службу отметиться и захватить нужные материалы для работы. Аркадий обещал встретить его на платформе поселка Комарово в четыре часа дня. ...Когда Евгений Викторович, потрудившись первую половину рабочего дня и испросив разрешения у руководителей мастерской работать дома, ехал на электричке за город, имея под мышкой папку с материалами по очередной привязке, за грязноватыми окнами вагона сиял и переливался красками яркий майский денек. Ветер шевелил бледно-зеленые листочки на ветках деревьев, земля просыхала, на огородах копошились люди, по распаханным полям неуклюже бродили черные птицы. Евгений Викторович чувствовал, что какая-то неукротимая сила, подобная электропоезду, влечет его все дальше от собственного дома по широкой спирали, витки которой расходятся с опасной свободой, будто он был малой планетой, внезапно потерявшей устойчивую орбиту и теперь спешащей в неведомое. Он вспомнил Костю Неволяева с его "черными дырами" и представил себя пропадающим в такой дыре, где ни света, ни надежды. И в то же время весенняя погода и теплый ветерок, врывающийся в открытые сверху окна электрички, против воли рождали радостные ожидания -- он вырвался из осточертевшего уже города, в котором, как иголка в стогу, затерялась его семья... Глава 24
НОЧНЫЕ БАБОЧКИ Не без трепета приступаю я к этой главе, стараясь оживить в памяти тусклый блеск ушедших белых ночей, вслушиваясь в шорох шагов на пустынных, видимых насквозь улицах. Робкие тени прохожих быстро скользят вдоль каменных стен и пропадают в мрачных парадных, точно проваливаются в преисподнюю -- только что был человек и нет его, прямая улица зияет, как прореха в кармане, и окна домов подернуты синеватой мертвенной пленкой. Кто из писавших о нашем городе прошел мимо гибельного очарования белой ночи, мимо ее ирреального блеска? Имен называть не надо, они известны всем. Что же нового сможем внести мы в эту картину, кроме желтых светофорных огней, тревожно мигающих на перекрестках? Окинем мысленным взором знакомый городской пейзаж, восстановим в душе образ белой ночи. Не правда ли, он, по крайней мере, наполовину обязан своим происхождением любимым стихам, повестям и романам? Едва промелькнули май и июнь, как мы уже забыли о прошедших белых ночах, а вернее, присоединили их мимолетный облик к бессмертному литературному образу. Да разве одних белых ночей это касается? Весь наш город наполовину из камня и железа, наполовину же из хрупких словесных сочетаний. "Спящие громады пустынных улиц" -- что это? Четыре слова, которые заменяют сотни домов на Невском и Измайловском, на бывшей Гороховой и Моховой. Ленинград насквозь литературен. Время переплавляет его грубую плоть в неосязаемый, но не менее прекрасный поэтический эквивалент -- плоть постепенно умирает, и душа города в виде бессмертных творений возносится над ним, образуя легкое сияние в небесах, наподобие полярного. Ни один город в мире не имеет такого литературного ореола, как наш. Если бы, по несчастью, город вдруг исчез с лица Земли, его можно было бы восстановить по одним литературным произведениям. Конечно, дай Бог ему долгих лет жизни и, кроме прочего, новых штрихов его духовному облику, и все же такое исключительное положение бывшей нашей столицы чревато опасностями для пишущего... Слишком тяжел груз традиций, а литературный ореол в дождливую погоду превращается в низкую свинцовую облачность, которую не прошибить пушкой. Образ города держит литератора за глотку, навязывая ему классичность стиля и обязательный набор реминисценций. Ореол в этом случае подобен смогу, надышавшись которым пишущий уже не в силах уклониться от канонов и будет вечно дудеть в дудку "петербургской" школы, увеличивая и без того плотную литературную облачность. Все это я говорю к тому, мистер Стерн, что далее речь моя пойдет о поэте. ...Аркадий встретил Демилле на перроне. Он щурился на солнце, подставив ему обросшее лицо, а рядом стояла рыжая гладкая собака с искательным взглядом печальных глаз. Они были чем-то похожи -- Аркадий и собака, в бороде Аркадия на солнце пробивалась рыжина, да и куртка песочного цвета была под масть собаке. Аркадий повел его в глубь поселка, собака поплелась следом. -- Твоя? -- спросил Демилле, оглядываясь на нее. -- Нет, бездомная. Мы с нею дружим. Прошли мимо железных ворот РСУ дачного треста -- Аркадий перекинулся двумя словами с дежурной бабкой -- и через пять минут были на месте. Голубая, давно не крашенная дача с мезонином стояла посреди заросшего кустами сирени участка, обихоженного на небольшом клочке возле дома. Оставшаяся часть участка была занята сосновым редким лесом. Было тепло, тихо, умиротворенно. Дачный сезон еще не начался. От канав, выложенных по дну черными прошлогодними листьями, струился теплый пар; на участках жгли подсохший на солнце мусор; сизоватый дымок нехотя выползал на свет, разливался прозрачными озерцами в воздухе, запахом своим напоминая Демилле что-то давнее, из детства, а может быть, из темной дали времен до него... "Дым отечества" -- как точно сказано! Демилле против воли испытал растроганность. И старуха, встретившая их на участке, тоже натолкнула на литературную ассоциацию: Васса Железнова. Демилле пьесы Горького не читал, не довелось, но помнил откуда-то образ властной женщины гренадерского роста с лязгающей фамилией. Аркадий поздоровался со старухой довольно подобострастно и тут же представил Евгения Викторовича, испросив разрешения для него пожить на даче. Старуха, выпрямившись, стояла средь взрыхленных грядок, руки у нее были в земле. Выслушав Аркадия и бросив пронизывающий взгляд на Демилле, она кивнула: разрешаю! Бывшие одноклассники взошли на высокое крыльцо и очутились в доме, где пахло еще зимним нежилым духом. Впрочем, печка топилась; в мансарде, куда поднялись приятели, было почти по-летнему тепло и солнечно. Демилле оглядел свое новое пристанище, и оно понравилось ему больше, чем прежние, -- простором, беспорядком, рассеянной пылью, толпившейся в снопах солнечного света, бившего из высоких круглых люнетов под скошенным потолком. В мансарде было две комнаты, отделенных друг от друга беленой стеной, где пряталась печная труба. Из обеих комнат вели двери на балконы, выходившие один на фасадную сторону, а другой -- на зады, в частокол прямых сосновых стволов. В комнатах все кричало о бедности, вольнодумстве, безалаберности. Книги лежали стопками на полу, на старых диванах и матрасах валялось какое-то тряпье,