ию Викторовичу полным доверием и на третий раз решился рассказать о том, что известно общественности о родственниках Серафимы, опять-таки с ее слов. Переполняясь сначала изумлением, а потом негодованием, Демилле слушал из уст практически незнакомого ему человека историю своей женитьбы, искаженную до неузнаваемости. Он узнал о том, что добился Ирины хитростью, обманув доверчивую девушку, и не женился бы на ней, если бы теща сама не привела его в загс; что он бездельник, пьяница и потаскун (отчасти верные, но очень уж гиперболические определения); что Ирина проклинает тот день, когда вышла за него замуж; что он диссидент, да-да! -- и что он, наконец, спит и видит, когда станет хозяином особняка на Северной стороне после смерти тещи и тестя. Вениамин излагал это, сардонически улыбаясь. -- Будете опровергать? -- спросил он. -- Попробуй опровергни! -- Демилле нервно рассмеялся. По словам Вениамина, сведения, сообщенные им о Демилле, знал каждый второй житель Северной стороны. Фотограф советовал выбросить все из головы, поскольку бороться с инсинуациями не представлялосъ возможным. И Лилина история, оказывается, была известна, правда, вывернутая наизнанку. В частности, переезд семьи в Севастополь трактовался как единственная мера по спасению чести дочери. Убивши любовь и ребенка, мать спасала Лилину честь! Каково? Слушая фотографа за бутылкой вина, Демилле шепотом матерился. -- Вы не думайте. Некоторые люди Серафиме Яковлевне не верят, -- успокаивал Вениамин. -- Некоторые! А большинство? -- А что вам большинство? Вы же тоже из "некоторых". Это тонкое замечание фотографа заставило их выпить еще одну бутылку. Здесь Демилле дал промашку, ибо бдительное антиалкогольное око Серафимы мигом засекло, что зять слегка под мухой, когда Евгений Викторович вернулся домой. Это послужило сигналом к наступлению. Через пару дней Демилле стал ощущать внимание соседей и незнакомых людей. Его провожали взглядами, перешептывались. Однажды удалось расслышать: "Бесстыжие глаза..." Демилле нервничал. Серафима Яковлевна по-прежнему кормила варениками и расточала гостеприимство, особенно на людях. Лиля разъяснила ситуацию в одной из вечерних бесед, которым они предавались наверху, в гостевой комнате, когда прохлада опускалась на раскаленный город. -- Женя, пойми меня правильно. Тебе лучше уехать. Демилле и сам это чувствовал, но все же спросил: почему? Оказывается, он бросил жену с ребенком в Ленинграде, а сам под видом командировки пьет и валяется на пляже (донесли доброхоты); теща, надрываясь, как ломовая лошадь, тащит хозяйство, а он палец о палец не ударит. Вот в таком разрезе. Лиля сказала, что об этом твердит уже вся улица. Демилле расстроился. Уезжать надо было немедля, но куда? В Ленинграде все в отпусках, придется снова искать пристанище... Кроме того, удерживала начавшаяся уже Олимпиада и тещин цветной телевизор, перед которым он просиживал вечерами, наблюдая за соревнованиями. -- Как ты можешь с нею жить? Как ты можешь с нею жить, Лиля? -сочувственно повторял Демилле. -- Привыкла... Почему-то у меня нет на нее зла. Я сама удивляюсь. Вскоре стемнело, над бухтой зажглись крупные, величиною с кулак, звезды. Под окном возник шум -- вернулся пьяненький тесть. Михаил Лукич последнее время стал попивать; он и раньше не чурался, но с тех пор, как Серафима вышла на пенсию и усилила размах хозяйственной деятельности и общественной работы, Михаил Лукич стал прикладываться чаще, несмотря на антиалкогольные устремления жены. Его страждущая порядка душа не могла выносить безалаберности и показухи, когда стряпанье обедов, кулинарные заготовки, хозяйственные нововведения делались больше для того, чтобы поразить воображение соседей, чем для дела; причем Серафима обычно лишь начинала очередную кампанию, а доводить дело до ума приходилось тому же Михаилу Лукичу. Он поневоле топил протест в вине: начинал шуметь, но не конкретно; а вообще производил разного рода крики, среди которых излюбленным был: "От винта!!!" Обычно Серафима легко его утихомиривала, и бедному Михаилу Лукичу приходилось в течение двух-трех дней зарабатывать горбом прощение. Вот и сейчас, как только Серафима вернулась из дружины с повязкой на голой руке, она сразу задала мужу перцу, и он сдался на удивление быстро, так что Серафима даже не размялась как следует. "Да перестань, заяц!.. Ну что ты, заяц..." -- бормотал Михаил Лукич примиряюще. А она кричала (опять-таки с расчетом на соседей): "Я тебе покажу ,,заяц"! Ты думаешь, раз ты мой муж, я тебе прощу?! Я и в своем доме пьянства не потерплю!" И тому подобное. Через пятнадцать минут разбитый наголову заяц Михаил Лукич уже храпел в постели. Но заяц Серафима только-только вошла во вкус. Демилле знал по опыту, что это -- надолго. Устроившись под навесом с теткой Лидой, Серафима до поздней ночи выпускала пар и перемывала мужу косточки. Демилле еле дождался, когда они утихомирятся и уйдут в дом, после чего спустился покурить. Он вышел к ограде, нашел какой-то ящик и уселся на нем в черной тени виноградника. Луна стояла высоко, заливая светом пустую улицу; бухта вдалеке сияла огнями кораблей... Вдруг он услышал топот ног: по улице бежали двое парней. У одного в руках была пустая трехлитровая банка. Парни добежали до калитки тещиного дома и остановились. "Звони!" -- тяжело дыша, сказал один. "Перебужу народ". -- "Звони, не бойся! К ней отдельно". Парень с банкой нажал на кнопку. Через некоторое время из дверей дома показалась Серафима в махровом халате. Она не спеша пошла к калитке. Демилле затаил дыхание и прижался к ограде, совсем утонув в ночной тени. "Тетя Сима, нам как всегда! Вы уж простите, что поздно!" -"Фу, алкоголики несчастные!" -- добродушно фыркнула она, взяла пустую банку и отправилась за дом. Демилле слышал, как лязгнул засов погреба. Через несколько минут Серафима вернулась с полной банкой вина. Парень принял ее через калитку и сунул Серафиме деньги. "Спасибо!" -- "Пейте на здоровье. Только днем мне не попадайтесь -- заберу!" -- "Да мы знаем". Серафима вернулась в дом, а парни, отойдя несколько шагов от калитки, по очереди приложились к банке. "Крепленое! Я тебе говорил!" И исчезли. На следующее утро Демилле демонстративно никуда не пошел, не спустился и к завтраку. Тетка Лида зудела под окном, как муха: "Спять, как баре. Подай-принеси, без прислуги не могуть..." -- конечно, это относилось к нему. Он сходил на пристань, рядом с которой была железнодорожная касса, и узнал, что с билетами плохо. Собственно, это надо было предполагать. С большим трудом, пользуясь обаянием и жалобами на безвыходные обстоятельства, ему удалось уговорить кассиршу принять заказ. Ближайший срок был -- через неделю. "Продержаться бы эту неделю", -- подумал он. Но продержаться не удалось. Вечером Демилле, прихватив транзисторный приемник тестя, ушел гулять на холм Славы, чтобы не мозолить глаза. Здесь продувал теплый ветерок, внизу ползали по бухте катера; от причала Нахимовской пристани отваливал белый теплоход. Неподалеку на составленных одна к другой скамейках сгрудилась компания молодежи с магнитофоном и гитарой. Демилле вытянул из транзистора прутик антенны и принялся крутить ручку настройки. Сквозь вой и скрежет помех доносились музыка, иностранная речь, заунывное восточное пение... Он услышал вдруг русскую речь с той характерной интонацией, которую не спутаешь с другой. Женский голос с металлической окраской и почти неуловимым акцентом передавал новости. Голос то замирал, то усиливался, на его фоне пульсировала морзянка. "Сегодня в Москве скончался известный актер театра и кино, исполнитель популярных песен Владимир Высоцкий", -- тем же равнодушным, констатирующим голосом сказала дикторша, а дальше было не разобрать, свист, скрежет... Демилле сидел оглушенный. Неужели правда? Да, в таких вешах они не врут. Это не какой-нибудь комментарий, а факт. Смерть. Господи, как нелепо!.. Его охватила горечь, он понял внезапно, что произошло нечто важное не только для него, но для русской жизни вообще. Чувство это было не похоже на то, что он пережил со смертью Аркадия. Там было сожаление по поводу незадавшейся жизни, здесь -боль, горечь и почти мгновенное осознание масштаба потери не для искусства даже, а именно для нации. И не в популярности тут дело, а в том -- каким путем и почему пришла эта популярность. И даже не в этом, а в чем -- объяснить нелегко. Словно в подтверждение его мыслей, из магнитофона на соседней скамейке вырвалась песня Высоцкого. "Я стою, как перед древнею загадкою, пред великою и сказочной страною. Перед солоно да горько-кисло-сладкою, ключевою, родниковою, ржаною..." Он поднялся со скамейки и пошел к тещиному особняку. Какое-то неудобство было в мыслях, некая неловкость, пробивавшиеся сквозь раздумья о Высоцком. Уже подходя к дому, он понял: стыд! Этим чувством был стыд. Ему, русскому человеку, сообщил эту горестную весть чужой, иностранный голос! Да разве могут они понять -- чем он был для нас?! За ужином Демилле был мрачен, безмолвствовал. Теща тоже была не в духе, что выражалось в зловещем звоне посуды. Лиля сидела, не поднимая глаз: она слишком хорошо знала эти признаки надвигающейся бури. -- Ты знаешь, Лиля, Высоцкий умер, -- наконец обратился к ней Демилле, чувствуя, что затевать любой разговор опасно. Серафима Яковлевна ждала лишь повода, чтобы ринуться в бой. -- Это какой Высоцкий? -- встрепенулась она. -- Актер, -- коротко ответил Демилле. -- Это который хрипит? Таких актеров на базаре пучок -- пятачок. -- Он очень популярен, -- примиряюще заметила Лиля. -- Популярен среди алкоголиков. И сам алкоголик. Оттого и подох! Полудурок! Мгновенное бешенство закипело в Демилле. Он побледнел, чувствуя, как начинает предательски дергаться нижняя губа. Стараясь унять дрожь, произнес с расстановкой: -- Вы не смеете так говорить. Этот человек сказал о русской жизни... -- О русской жизни?! -- перебивая его, загремела теща. -- Да ты-то что понимаешь в русской жизни?! Русский нашелся! -- Ну, заяц... -- попытался успокоить ее Михаил Лукич, но Серафиму было уже не остановить. -- А что, неправда? Наплодили бездельников! Один бездельник орет, другие подхватывают! А сами палец о палец не ударят! Интеллигенты вшивые! Вы, что ли, страну защищали? Вы ее строили? А туда же -орать! Обличать! Диссиденты вы, антисоветчики, а не русские! И Высоцкий ваш -- антисоветчик! Русские -- мы! Серафима и Демилле смотрели друг на друга ненавидящими глазами. Приступ бешенства у Демилле прошел, дрожь внезапно унялась. -- Да... Вы -- русские... -- медленно начал он. -- Вы из тех русских, которые во все времена были сытым самодовольным стадом. Вы -русские, которым не нужна русская культура. Вам никакая не нужна! -выкрикнул он, чувствуя, что губа снова начинает прыгать. -- Я ненавижу вас! Теща улыбнулась, глядя на Демилле. Казалось, ей были приятны его слова. -- Вот и договорился, зятек... Вот и показал себя, -- покачивая головой, произнесла она и оглянулась, точно ища поддержки. За изгородью, отделяющей сад от соседнего участка, уже торчали головы соседей. -- Мы его вареничками кормим, а он советскую власть хает, -возвысила голос теща. -- Вы -- не советская власть! Не путайте! -- закричал Демилле, вскакивая с места. -- Я-то не путаю, я никогда не путала. Учить меня вздумал, сопля несчастная. Барчук! Мало мы вас душили! -- Мама... -- простонала Лиля. -- Ну, заяц... -- убитым голосом поддержал Михаил Лукич. Демилле бросился наверх, сопровождаемый криками тещи. Слава Богу, собираться недолго! Он затолкал в портфель вещи, огляделся -не забыл ли чего? На глаза ему попалась гипсовая статуэтка, изображавшая Венеру Милосскую, -- грубая рыночная поделка, которыми полон был дом. Не помня себя, он схватил ее за талию и грохнул на пол. Она вдребезги разлетелась, что несколько успокоило Евгения Викторовича. На ходу застегивая портфель, он сбежал вниз. У выхода из дома его ждала Лиля. Поодаль, за столом, еще бушевала буря. -- Женя... Ну зачем? Куда ты? -- шептала Лиля. -- Прости. Не могу больше, -- Евгений Викторович поспешил к калитке. Последнее, что он увидел, затворяя калитку со стороны улицы, были страдающие, полные слез Лилины глаза. И потом, когда взбирался на кручу, долго слышал позади выкрики тещи: "Катись! Катись!" -сопровождаемые ее бурным хохотом. Глава 29
ДАЧНАЯ ХРОНИКА Участок зарос высокой, в Егоркин рост, травой -крепкой, высушенной солнцем, с метелочками соцветий, над которыми, ворча, нависали пчелы. Длинные жилистые стебли делали траву похожей на деревья, и Егорке легко было представить себя крохотным в дремучем лесу трав, когда он, присев на корточки, утонув в зелени, следил внимательным взглядом за трудолюбивой жизнью муравьев и божьих коровок. Серый некрашеный забор вокруг участка обветшал, покосился, зиял дырами в частоколе, сквозь которые Егорка выбирался наружу -в чистый сосновый лес с подстилкой из мха и пружинящими кустиками черники. Здесь хорошо было притулиться спиною к дряхлому пню и аккуратно, по одной обрывать фиолетово-черные ягодки, от которых синели пальцы. Просторный участок с запущенным садом, летняя кухня с высокой печной трубой, торчавшей из крыши, точно труба парохода, сараи, колодец, приземистая баня, сам бревенчатый дом стали для Егорки неведомой страною, требующей исследования. В дровяном сарае висело серое, как валенок, осиное гнездо, вокруг которого угрожающе вились осы. Затаив дыхание, Егорка следил за ними снизу, стараясь не шелохнуться, чтобы избежать нападения. Под сараем изредка слышалось шуршанье. Там жил еж, которого Григорий Степанович называл Гавриком. В крыше сарая были дыры, будто голубые заплатки неба на угольном с блестками слюды рубероиде. Все было ветхим, с прорехами; ржавые гвозди болтались в трухлявом дереве, скрипели дверные петли, стучал ворот колодца, сбрасывая ведро в длинную бетонную трубу, на дне которой блестело глазом пятнышко воды. Тем более странной среди этого запустения казалась искусственная страна, огороженная низеньким забором и находившаяся посреди двора. Она имела размеры шесть на шесть метров и представляла собою миниатюру паркового искусства: постриженные кусты туи, две скамеечки оригинальной формы, аллейки, посыпанные гравием, искусственный ландшафт, по которому были проложены рельсы электрической железной дороги с многочисленными стрелками, ответвлениями, мостами, туннелями, семафорами, домиками стрелочников. Григорий Степанович называл ее "Швейцарией"; первым делом по прибытии на дачу он восстановил железную дорогу, находившуюся в доме на зимнем хранении. Егорка помогал ему с горящими от восторга глазами. На торжественное открытие "Швейцарии" были приглашены Мария Григорьевна и Ирина Михайловна. Генерал усадил их рядом на одной скамеечке, сам сел с Егоркой на другую, держа в руках пульт управления. Составчик в пять вагонов уже стоял на рельсах у маленькой платформы. -- Ну, с Богом! -- провозгласил генерал. -- Давай, Егор! И Егорка осторожно повернул ручку регулятора. Состав дрогнул и с жужжанием покатился по рельсам, нырнул в туннель, пересек по мосту ручеек, свернул на стрелке и покатил дальше, объезжая скамейки. Обе женщины, генерал и Егорка следили за ним, как за чудом. Генерал управлял стрелками. Они еле слышно щелкали, заставляя вагончики с электровозом причудливо изменять путь. -- Ну вот. "Швейцария" заработала, -- удовлетворенно сказал генерал. Ирина кинула обеспокоенный взгляд на кухню, откуда доносилось шипение и скворчание. -- Григорий Степанович, я пойду. У меня там картошка на плите... -- Одну секундочку, Ирина Михайловна! Сейчас только пройдем тоннель. Егор, прибавь скорость! Егор подкрутил регулятор. Поезд нырнул в отрезок бетонной трубы, торчавшей обоими концами из живописного холма с игрушечным замком на вершине, и через несколько секунд деловито появился с другой стороны. Ирина покинула "Швейцарию" по аллейке, шурша гравием. -- В "Швейцарии" хорошо... а дома лучше! -- резюмировал генерал. Снялась со скамеечки и Мария Григорьевна, не проронив ни слова. Генерал вздохнул. Лицо его погрустнело. С первого дня на даче почувствовалось напряжение между Марией Григорьевной и Ириной. Они были корректны друг с другом, но не больше. Все попытки Григория Степановича шуткою ли, разговором сгладить острые углы кончались неудачей. Ирина сразу взяла на себя хозяйство. Генерал настоял, чтобы стол был общим, сам приносил продукты из местного магазинчика, иной раз ездил за ними в город. Кроме хозяйственных забот, заставляли ездить дела: Григорий Степанович проникся заботами кооператива и стал как бы посредником между Правлением и жильцами соседних домов, которые по-прежнему писали жалобы и требовали убрать с Безымянной нежданных гостей. Приходилось участвовать в работе различных комиссий, разбирать заявления, уговаривать, обещать... Генерал возвращался на дачу хмурый и, свалив в кухне рюкзак, набитый продуктами, "эмигрировал" в "Швейцарию", как он выражался, и гонял там с Егоркой игрушечные составы по рельсам, мурлыча одну и ту же песню: "Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я..." Кроме продуктов Григорий Степанович привозил из города цветы. Букетик гвоздик всегда торчал из рюкзачного кармана, точно флажок; по нему можно было безошибочно узнать издали фигуру генерала, шагающего с рюкзаком на плечах со станции в пестрой толпе дачников. Гвоздики вручались церемонно, что приводило Ирину в замешательство, а у Марии Григорьевны вызывало плохо скрываемую усмешку. Уже через неделю после переезда на дачу Ирина почувствовала, что совершила ошибку. Не говоря об отношениях с дочерью генерала, не давали покоя соседские пересуды. По дачному поселку тут же поползли разного рода слухи -- генерал был фигурой заметной. Муссировались две версии: "прислуга" и "любовница"; обе одинаково неприятны были Ирине, сумевшей легко распознать их в прозрачных расспросах дачников, происходивших, как правило, во время долгого стояния в очереди за молоком. Окончательно лишила Ирину покоя профессорская вдова, жившая по соседству. До поры до времени она лишь обдавала Ирину презрительным взглядом при встрече, но наконец не удержалась и вывалила все, что думает по этому поводу, прямо у калитки, на ходу, ни с того ни с сего. Память о жене Григория Степановича, многолетняя дружба... незабвенная... мой долг сказать... это бесчестно, я удивляюсь нынешним молодым женщинам... -- и прочее в том же духе. Ирина поняла, что ее считают уже не любовницей даже, а претенденткой во вдовы и наследницы, сумевшей окрутить несчастного генерала, который "совсем потерял голову". Ирина слушала покорно, опустив руки, нагруженные продуктовыми сумками, и говоря себе, что нужно немедленно уйти -но не уходила. Она действительно чувствовала себя виноватой. Ирина понимала, что поведение генерала трудно истолковать иначе. Слишком заметны были гвоздики, торчавшие из рюкзака, слишком весело разносился по окрестностям его красивый, помолодевший голос. Она также догадывалась, что бесполезно просить генерала изменить свое поведение. Он просто не поймет, скажет: "Пустяки!" Вот уж кому совершенно было наплевать на чужие мнения. Посему Ирина решила: немедленно уезжать! Но легко сказать, да трудно сделать. Бежать тайно с Егоркой и вешами почти невозможно, да и некрасиво после всего того, что она наделала; объясняться не менее трудно... Необходимо было придумать причину отъезда. Ее мысли естественно обратились к исчезнувшему мужу. Нельзя сказать, что она о нем совсем забыла, напротив -- думала постоянно, но эти думы не побуждали ее к действиям, она с удивлением замечала, что отсутствующий муж ей вроде бы удобнее. Иногда ночами находили тоска и желание, но она справлялась с ними несколькими таблеточками пипольфена. И все же она была номинально замужней женщиной, что позволяло спрятаться за эту вывеску. Теперь, как и в том случае с назойливым подполковником, Ирина прибегла к ее помощи. Изобретя повод, она оставила Егорку на генерала и съездила в город. Там было жарко, пыльно, безлюдно. Она с трудом разыскала родной дом: за прошедшие дни его успели закамуфлировать, то есть оштукатурить с торцов, выходящих на Залипалову и Подобедову, и выкрасить в тон прилегающим зданиям, так что теперь его было почти не отличить от домов старой постройки. И еще одно новшество отметила Ирина, подойдя к щели: несколько объявлений об обмене, наклеенных на свежевыкрашенной стене. Все они начинались словами: "Меняю квартиру в этом доме...", причем за трехкомнатные просили квартиры из двух комнат, а за двухкомнатные -- из одной. "Бегут", -- подумала она с горечью и сама же ей удивилась: казалось бы, вполне естественное решение в сложившейся ситуации. Однако обьявления ее покоробили, задели гражданское чувство, если можно так выразиться. В ущелье ей встретился Рыскаль -- похудевший и почерневший, в летней форменной рубахе с закатанными рукавами и фуражкой на затылке. Осветительная арматура сияла всеми ваттами своих ламп, в проходе между домами было чисто -- ни соринки. Рыскаль обрадовался живому человеку, принялся рассказывать о достижениях. Во всех квартирах нижних этажей, наиболее страдавших от темноты, поставили лампы дневного света, от проспекта Щорса тянут ветку канализации. "И ваши дела устроятся", -- сказал он со значением. "А что, уезжают, Игорь Сергеевич?" -- поинтересовалась Ирина, пропустив мимо ушей реплику майора. "Уезжают, -- вздохнул майор. -- Четверым уже подписал документы на обмен. А что я могу сделать? Конституцию нарушать нельзя". Ирина поднялась к себе на девятый этаж, в квартиру, носившую следы поспешного переезда на дачу, и принялась убираться, мысленно готовя себя к разговору с генералом. Ее смущал обман, который она замыслила, а именно: она намеревалась объявить Григорию Степановичу о возвращении мужа и тем мотивировать свой отъезд с дачи. Но... во-первых, генерал мог легко проверить, для этого ему не пришлось бы даже справляться у соседей -- достаточно взглянуть в собственное окно; во-вторых, Ирина опасалась решительного характера генерала. Вполне возможно, он станет оборонять ее от Жени. Ирина рассердилась: едва получив покой и свободу, она тут же попала в новую зависимость! Надо же ухитриться! С какой, собственно, стати? Она ничем не обязана Григорию Степановичу, платить за его участие рабством -- унизительно. Подумала она и о самом естественном выходе из создавшегося положения, то есть о действительном возвращении мужа, для чего достаточно было снова позвонить Любаше, покаяться и попросить связать ее с Женей. Все было бы хорошо, но вот "покаяться"... Этого она не терпела. Добро бы покаяться перед Женей -- в чем? в чем? -- нет, она чувствовала, что каяться нужно перед Любашей, иначе та просто не начнет разговора. О том, чтобы разыскать Демилле через его службу -- институт, отдел кадров, -- она не думала вовсе. Тут хоть ножом режь: сама мысль о жене, пытающейся вернуть супруга через служебные инстанции, была ей глубоко противна. Оставался обман. Она тешила себя мыслью, что генерал, даст Бог, обидится -- так, неглубоко -- и не станет проверять. А там, глядишь, и Женя объявится. Каким образом он это сделает, она старалась пока не думать. Вернувшись на дачу, она долго не могла улучить момент для разговора с генералом и лишь часов в десять вечера, когда Мария Григорьевна поднялась к себе в мансарду и затворилась, нашла случай подходящим. Они остались вдвоем на кухне перед телевизором, по которому показывали Сопотский фестиваль. Ирина сидя перетирала вымытую посуду, а Григорий Степанович в шерстяном трикотажном костюме тихонько раскачивался в кресле-качалке -- любимом месте отдыха, причем надо заметить, что на даче имелась особая плетеная качалка, отличная от деревянной городской. Едва Ирина собралась с духом, как генерал, оттолкнувшись ногами от пола, резко повернул кресло к ней и начал разговор первым. -- Иринушка Михайловна, я давно хотел с вами поговорить. Предмет весьма щекотливый, вы только поймите меня правильно... У Ирины все оборвалось внутри: опоздала! Она продолжала механически водить полотенцем по блюдцу, уже догадываясь о "предмете" разговора. Генерал волновался, стараясь скрыть волнение благодушным убаюкивающим покачиванием, но кресло против его воли заскрипело сильней, точно жалуясь на что-то. На лысине генерала выступили мельчайшие капельки пота. Ирине хотелось вытереть эти капельки полотенцем. "Он ведь чужой мне человек, -- подумала она. -- Как все нелепо!" -- Меж нами тридцать лет разницы, -- сказал генерал и издал короткий сдавленный смешок. -- Я старше вас на революцию, эпоху социалистического строительства и Великую Отечественную войну. Итого, я старше вас на три эпохи... Ирина попыталась что-то сказать, но он остановил ее жестом. -- Погодите... Быть может, вам покажется странным, быть может, и смешным, хотя последнего, видит Бог, мне очень бы не хотелось, но поверьте, что я глубоко благодарен судьбе, Ирина Михайловна, за то, что получил от нее неслыханный подарок... Ирина протестующе подняла руки с полотенцем, стараясь защититься от его красивого бархатного голоса, от плавных и старомодных оборотов речи. -- Я говорю не о вас, такой подарок был бы мною не заслужен, хотя и желанен, но сие от меня мало зависит. Я говорю о том чувстве, давно и навсегда, казалось, забытом, которое я сейчас испытываю. Я говорю о любви. Я абсолютно уверен в глубине и силе моего чувства. Я люблю вас, Ирина Михайловна, и благодарен вам за то, что вы осенили мою старость лучшим из чувств, которыми наделила нас природа... Григорий Степанович перегнулся в поясе и не без труда выбрался из соломенной качалки. Подойдя к Ирине, он мягко вынул из одной ее руки блюдце, из другой полотенце, положил их на стол и лишь после этого, приняв в свои ладони обе руки Ирины, наклонился и прикоснулся к ним губами. Ирина не могла оторвать глаз от капелек пота на его лысине, с ужасом припоминая слова отказа, которые были бы уместны в этом случае. Генерал отошел от нее, но в кресло не сел. Он с недоумением взглянул на экран телевизора, будто только что заметил там молоденькую лохматую певицу, которая, казалось, грызла микрофон белыми зубами, точно капустную кочерыжку. Генерал нахмурил брови и выключил телевизор. Она поняла, что он ждет каких-то ее слов, но молчала. -- Я не осмеливаюсь предложить вам руку, хотя это было бы для меня истинным счастьем, но сердце мое я отдаю вам без вашего согласия, ибо оно принадлежит мне, и я вправе им распоряжаться... -- Григорий Степанович усмехнулся. -- Я хотел бы только смиренно попросить вас об одном: быть рядом. Я сделаю для вас и Егора все, что в моих силах, только будьте со мною, чтобы я мог видеть вас, разговаривать, целовать ваши руки... Он опять сделал к ней шаг. Ирина порывисто поднялась со стула, отвернулась к плите и, схватив подвернувшуюся под руки тряпку, принялась тереть ею по белой эмали. -- Не надо, Григорий Степанович, я вас прошу... -- мучительно выговорила она. -- У меня муж есть. Последняя фраза сорвалась совсем по-глупому, помимо ее воли. Генерал остолбенел, и вдруг бурно расхохотался, так что Ирина испуганно обернулась. -- Ах, вы в некотором роде замужем? Простите великодушно! Как это я не подумал? Старый дурак!.. Он с размаху плюхнулся в кресло, отчего оно взвизгнуло и откачнулось с такою силой, что едва не выбросило генерала назад. Смех генерала оборвался так же внезапно, как начался. С минуту он молча и быстро раскачивался в кресле, вцепившись пальцами в подлокотники. -- Мужа вашего я презирал. Теперь ненавижу, -- сказал он. -Простите, что я, так сказать, вторгаюсь в вашу личную жизнь, но со стороны виднее. Он жалкий человек, ему не хватило воли проявить себя в деле, и он отыгрался на вас. Он лишил вас своего "я". Не спорьте! -- поднял руку генерал, увидев, что Ирина собирается протестовать. -- Вы несли на плечах не только груз своих забот, но и все его несчастья. Но он даже этого не ценил. Вам нужно развестись с ним, Ирина Михайловна, и как можно скорее. Если бы я не был в этом абсолютно уверен, я так не сказал бы... Я уже говорил с Игорем Сергеевичем. Он сказал, что ввиду особых обстоятельств суд мог бы развести вас по вашему заявлению, не спрашивая его согласия. Вот так новость! У Ирины руки упали. Оказывается, за нее все уже решили. Только сейчас до нее дошел смысл оброненной Рыскалем фразы: "И ваши дела устроятся". Вот какое устройство он имел в виду! Ирина покраснела и уже готова была возмутиться, как вдруг в кухне появилась Мария Григорьевна. Она двигалась медленно и плавно, как сомнамбула. Не говоря ни слова, она приблизилась к шкафчику и достала оттуда начатую бутылку вина, оставшуюся с воскресного обеда. -- Маша! -- воскликнул генерал. -- Прошу прощения, -- сказала она нетвердыми губами. -- А вы тут секретничаете... -- она медленно погрозила им пальцем, потом приложила его к губам и удалилась. -- Это меня Бог наказал, -- серьезно проговорил генерал. Гнев Ирины улетучился, она выскользнула из кухни и закрылась в своей комнате. Долго не могла заснуть, слушая, как мерно поскрипывает в кухне генеральская качалка. Потом услышала, как Григорий Степанович, осторожно ступая, прошел мимо ее двери на свою половину. Утром Григорий Степанович долго не появлялся к завтраку. Мария Григорьевна тоже не показывалась. Ирина не знала, что ей делать: стучаться? помогать генеральской дочери? вызывать врача? Григорий Степанович наконец показался, сказал тихо: "Я сам ею займусь. Я знаю, что ей нужно". Он поднялся к дочери, а через минуту спустился вниз и пошел к магазину. Когда он вернулся, Ирина заметила у него в сумке бутылку. Вечером он снова пошел в магазин и опять принес дочери выпить. Так продолжалось три дня. На все вопросительные взгляды Ирины генерал спокойно кивал: "Я знаю, что я делаю. Я всегда так вывожу ее из запоя". На четвертый день генерал принес лишь одну бутылку сухого вина и три литра молока. Несколько часов он не выходил из мансарды. Ирина прислушивалась, там было тихо. На пятый день Мария Григорьевна выздоровела. Она сошла вниз с серым лицом, на котором выделялись обведенные синими кругами глаза, и жалко улыбнулась Ирине. Отец поддерживал ее за локоть. Он тоже выглядел плохо, подавленно, глаза были как у побитой собаки. Ирине нестерпимо жаль стало обоих. После этого случая отношение Марии Григорьевны к Ирине переменилось. Она стала мягче, потихоньку начала разговаривать, сначала очень коротко, бросая в пространство предназначенную Ирине фразу, как бы размышляя вслух и не требуя ответа. Через неделю между ними стали завязываться короткие беседы: о книгах, об увиденном по телевизору, о детях, причем Мария Григорьевна всегда сама начинала разговор и сама же его прекращала внезапно, будто решив, что на сегодня хватит. Ирина не навязывалась, была ровна и спокойна. Она чувствовала, что Мария Григорьевна наконец заинтересовалась ею, разглядела в ней человека или начинает разглядывать, а раньше не видела ничего, кроме мнимых шашней с отцом. Григорий Степанович в этот период находился больше в городе: то ли так совпало, то ли намеренно не хотел мешать наметившемуся сближению дочери и Ирины. Вскоре состоялся разговор. Начался он неожиданным выпадом Марии Григорьевны. Весь день она была кроткой, задумчивой, но вечером вдруг преобразилась. Дождавшись, когда Ирина уложит Егорку, она встретила ее в кухне со странной усмешкой на губах и тут же спросила вызывающе: -- Ну так что, вы собираетесь выходить за отца? Ирина вспыхнула, с трудом подавив в себе ответ в том же тоне. -- Нет, -- сказала она. -- Почему же? Выгодная партия. Я бы на вашем месте подумала. -- Я уже подумала, -- ответила Ирина. -- Вам чаю налить? -- Спасибо. С минуту, пока Ирина наливала чай и выставляла на стол конфеты и сушки, Мария Григорьевна молчала, потом придвинула к себе чашку и начала медленно помешивать чай ложечкой. -- Почему вы не кричите на меня? Почему терпите? Я же вас оскорбила, -- задумчиво проговорила она. -- Неужели вы святая? Не верю! Она швырнула ложечку на стол. -- Я догадалась, что вы специально, -- пожала плечами Ирина. -- Зачем же кричать? -- Простите меня, я не буду так больше. Я вас по хорошему теперь спрашиваю: вы не собираетесь замуж за папу? -- Я же сказала -- нет. -- Ирина Михайловна, он вас любит. Может быть, вы будете счастливы. Он-то -- точно. Я не помню его таким. Теперь я вижу, что вы тут ни при чем, вы не провоцировали это чувство. Останьтесь с ним и... избавьте его от меня, -неожиданно закончила она. -- Избавить от вас? -- Все про него говорят: "Какой милый человек ваш отец!". Пожили бы с ним! Я нехорошо говорю про него, но я очень устала. Бедная мама! Одни его игры чего стоят! Это все совсем не так безобидно, особенно после того, как он ушел в отставку. Чудаки украшают жизнь, очень может быть, но только чужую. Чудачества близких стоят крови, -- говорила Мария Григорьевна. -- Мы мучаем друг друга, вы мучить не будете. Ему стыдно за меня, он же надоел мне своей мелочной опекой. Мне тридцать пять лет! Он считает, что виноват в моей... болезни, пагубной привычке -- называйте как хотите! Поэтому все терпит... -- Он? Виноват? -- Ирина не понимала. -- Ах, ни в чем он не виноват! Глупая мнительность. Он считает, что приучил меня к шампанскому. Он пьет только шампанское, в нашем доме оно рекой лилось... Мне тоже давали с шестнадцати лет, отец полагал, что в этом нет ничего страшного... Но начала пить я в замужестве. Мой муж не хотел иметь детей. Сначала говорил, что рано. Я пила все больше. Потом он стал говорить, что мне нельзя рожать, что я алкоголичка. А я еще больше пить стала. Мы разошлись... Ирина Михайловна, выходите за него, отпустите меня. Я с ним никогда не брошу, я знаю. Одна -- может быть. ...Они просидели чуть не до утра, пока на дворе начало светать и в поселке запели петухи. Ирина тоже рассказывала -- больше о семье родителей, меньше о муже. Происходило сближение, но кто знал, на каком расстоянии нужно остановиться? Через несколько дней генерал привез из города письмо Ирине, переданное ему Рыскалем. Письмо было от Лили. Ирина прочитала его и всполошилась. Женя был в Севастополе! Лиля все знает! Она-то думала, что он живет припеваючи, а он разыскивает их, страдает, он взвинчен. Разве мог он в других обстоятельствах пойти на такой скандал с матерью? Куда он теперь поехал? Ирина готова была все простить и даже покаяться. А тут еще Егорка, вертевшийся вокруг генеральского рюкзака с яблоками, помидорами, клубникой, обратил внимание на письмо и задал невинный вопрос: "Это от папы?" Ирина покачала головой. Григорий Степанович, внимательно следивший за выражением ее лица, когда она читала письмо, подоспел тут же, усадил: "Что вас так взволновало, Ирина Михайловна?" Ирина покосилась на Егора, генерал понял и отвел мальчика в "Швейцарию". Запустив состав и передав Егорке пульт управления, он вернулся в кухню. -- Кто-нибудь приезжает? -- спросил он. -- Почему вы так думаете? -- Я так не думаю. Игорь Сергеевич просил меня задать вам этот вопрос. Если кто-нибудь приезжает, он должен знать. -- Никто не приезжает, -- сказала Ирина со вздохом. -- Мой муж был у матери в Севастополе. Он нас ищет. -- Ага! А вы и разнюнились! Бедняжка! Съездил на юг, покупался, поел тещиных разносолов. Страдалец! -- саркастически начал генерал. -- Григорий Степанович! -- укоризненно проговорила Ирина. -- Я шестьдесят пять лет Григорий Степанович... Впрочем, нет. Наврал. Григорий Степанович я всего-то лет тридцать. Раньше был Гришей... Генерал старался развеселить Ирину. Она заметила, что он чем-то доволен, будто знает какую-то тайну. Ей это было неприятно. Она попыталась закончить разговор. -- Вы его совсем не знаете. Он хороший человек, но... слабый. -- Да перестаньте вы его жалеть! -- воскликнул генерал. -- Мало его секли. -- Он уже достаточно пострадал, -- сказала она. -- Ах, бросьте! -- генерал махнул рукой, схватил яблоко и с хрустом откусил. С аппетитом пережевывая кусок, он продолжал: -- Я о нем все прекрасно знаю. Итак, гражданин Демилле Евгений Викторович официально обращался в соответствующие инстанции с просьбой помочь ему в розысках его семьи один раз. Один раз! -- вскричал генерал. -- Было это на второй или третий день после вашего перелета. Надеюсь, сообщению Игоря Сергеевича вы поверите? Далее... Генерал остановился, любуясь произведенным эффектом. Снова надкусил яблоко, прожевал и продолжал уже спокойнее: -- Далее. В проектном институте, с парторганизацией которого я связался, считают вашего мужа откровенным балластом. Я ничего не выдумываю. Надо хоть раз в жизни посмотреть правде в глаза. Когда-то был способным, но сломался. Бабы, вино, лень. Изнежен и инфантилен... Это еще не все. Последнее время ведет странный образ жизни, прогуливает, по слухам не живет с семьей, а проживает где-то за городом. В настояшее время находится в отпуске. Секретарь парткома сказал, что у администрации созрело решение применить к вашему мужу меры общественного воздействия. Жаль, что он не член партии, они бы его пропесочили! Почему, кстати, он не член партии? -- прокурорски обратился генерал к Ирине. -- Он считает... -- Ирина покраснела, ее разбирала злость на генерала за его неожиданное расследование. -- Он считает, что в партию лезет слишком много проходимцев и карьеристов. Он не хотел быть в их числе. -- Ага, я так и думал! -- генерал удовлетворенно рассмеялся. -Интеллигентский слюнтяйский бред. Боимся замараться, дерьмо пусть вывозят другие... Слушайте дальше. Последнее время перед отпуском ваш муж проживал, по всей вероятности, в поселке Комарово, ибо там найдены его вещи и некоторые документы... -- Кем найдены? -- ужаснулась Ирина. -- Милицией. Об этом тоже сообщил майор Рыскаль. Дело о самоубийстве некоего Аркадия Кравчука, лица без определенных занятий, недоучившегося бездельника, самозваного поэта, близкого к диссидентским кругам. Вот куда скатился ваш муж, уважаемая Ирина Михайловна! А на юг к вашей маме он поехал отнюдь не за вами, а чтобы замести следы. На дачу, где повесился Кравчук, ваш муж больше не являлся. Его мать и сестра тоже не знают, где он скрывается. -- Господи... -- Ирина не могла прийти в себя. -- Теперь-то вы понимаете, Иринушка Михайловна? -- мягко сказал генерал и положил ладонь ей на запястье. -- Вы не нужны ему. Однако, вопреки всякой логике, усилия генерала возымели как раз обратное действие. Прямолинейный натиск даже в военных операциях не всегда приводит к успеху, здесь же Григорий Степанович явно просчитался. Ирина сама могла бы легко дополнить неприглядную картину морального облика Демилле, нарисованную генералом, так что ничего нового, исключая сведения о его местопребывании последние месяцы, генерал ей не сообщил. Но именно эти факты разбудили воображение Ирины, заставили ее нарисовать мысленную картину неприкаянности Жени... где-то за городом, в компании с ужасными людьми... самоубийство! -- зная чувствительную натуру мужа, она легко могла представить, какое впечатление на него все это произведет. Если раньше она успокаивала себя мыслью, что он тихо-мирно живет у матери, пережидая дурные времена, а затем почти смирилась с известием, что он нашел какую-то другую женшину, то теперь стало ясно, что это все не так. Он мечется. Он ищет их с Егоркой. Никакой женщины нет, это миф. Значит, ему нужно помочь! На счастье, отпуск ее подошел к концу. Через несколько дней Ирина вышла на работу, но все ее попытки перевезти в город Егорку натолкнулись на сопротивление генерала и Марии Григорьевны. Надо признать, что тут здравый смысл был на их стороне. Везти ребенка в город, чтобы он томился один, пока мать на работе, было жестоко. Посему Ирина каждый день возвращалась на дачу, а утром спешила на электричке обратно в город. Ей удавалось выкроить лишь полтора-два часа после работы, и она посвятила их поискам мужа. Поразмыслив немного, Ирина выбрала себе в союзники Рыскаля -и не ошиблась. Ему она покаялась не без труда, но искренно, смывая старый грех, благодаря которому Демилле попал в списки "незарегистрированных бегунов". У Рыскаля гора с плеч упала. Положение Ирины Михайловны давно не давало ему покоя, досаждало, как заноза. При его любви к ясности и порядку он никак не мог признать нормальными отношения ее с генералом. Он уважал обоих, давно уже убедился, что Ирина Михайловна -- женщина серьезная, не какая-нибудь вертихвостка, а генерал не похож на старого ловеласа, но... Что-то мешало ему признать их отношения моральными. Штамп в ее паспорте? Отчасти. Но не только это. Игорь Сергеевич не мог допустить естественности любви старого генерала к сравнительно молодой женщине и уж конечно совсем не допускал ее любви к старику. Так что намечавшийся развод Ирины и брак ее с генералом сильно смущали душу Рыскаля, заставляя его делать усилие над собой, чтобы по-прежнему относиться к обоим с симпатией. -- Что же вы мне раньше не сказали, Ирина Михайловна! -- с укором и облегчением вымолвил майор, когда Ирина призналась ему во всем. И он показал ей телеграмму от Демилле из Севастополя, о существовании которой почему-то не сказал ни Ирине, ни генералу. Однако отвечать на телеграмму было уже поздно. Демилле из Севастополя, во всяком случае, из дома Серафимы Яковлевны, убыл. Оставалось ждать его возвращения на работу, а заодно попытаться восстановить связи. Анастасию Федоровну и Любашу решили не тревожить. Любаша на сносях, а мать ничего не знает не только о сыне, но и о перелете дома. Ирина попросила майора даже не звонить туда, но Рыскаль сделал хитрее. Он просто поручил участковому того микрорайона, где жили Анастасия Федоровна с Любашей, взять под наблюдение их квартиру и, в случае, если там появится Демилле, известить Управление. Срок возвращения Демилле из отпуска был девятнадцатого августа. Так сообщили на работе. По мере приближения этого дня волнение Ирины усиливалось. Григорий Степанович был чуток, он улавливал какую-то перемену в ней, но не догадывался, чем она вызвана. Рыскаль не помог ему внести ясность, ибо прекрасно понимал ситуацию. Теперь он был заодно со своею кооператоршей, желающей вернуть законного мужа, а Григорий Степанович, как ни верти, все же посторонний. Сочувствующий, но посторонний. Рыскаль посоветовал генералу "не давить". Пускай женщина сама разберется. Игорь Сергеевич с присущей ему тшательностью повел новое следствие по делу Демилле. Оно было не чета генеральскому. Во-первых, он предупредил "треугольник" института и мастерской, где работал Евгений Викторович, чтобы о его появлении в институте немедленно сообщили в Управление. Он попросил также собрать все возможные сведения о жительстве Демилле в последние три месяца и о его связях. Сведения оказались скудными. Чертежница Жанна Прохорова сообщила, что Евгений Викторович Демилле в апреле -- мае проживал у своей бывшей однокурсницы, где-то на улице Радищева. Однокурсницу звать Наталья. На улицу Радищева натолкнул и Борис Каретников, который наряду с Безичем проходил по делу о самоубийстве Кравчука. Вызванный в Управление Каретников с перепугу выложил все, что было ему известно: первый разговор в памятную ночь, второй ночной визит Демилле, когда тот попросил связать его с Безичем, встречу у Преображенской церкви в день Христова воскресения... Каретникова отпустили. Перебрав всех однокурсниц Евгения Викторовича и выделив из них девять женщин с именем Наталья, Рыскаль не поленился проверить каждую. Под пятым номером он обнаружил Наталью Горянскую, благодаря чему узнал о кратковременном житье Евгения Викторовича на улице Радищева. Часть вещей Демилле, оставленная у Натальи, вернулась в дом. Разумеется, Рыскаль ни словом не обмолвился о любовнице мужа, сказал, что вещи обнаружены на даче в Комарово. Кстати, и те последние тоже возвратились домой. Ирина воспрянула духом: муж постепенно, частями возвращался в родное гнездо. Рыскаль радовался, как ребенок, каждой новой удаче этого маленького расследования, утоляя в себе многолетнюю жажду сыска и вырастая в собственных глазах до профессионального детектива: втайне он всегда был уверен, что для успеха в следовательской работе вполне достаточно логики и здравого смысла, так что зря Коломийцев и компания считают себя выше рангом. Этот тезис внезапно подтвердила Ирина, выявив недостаюшее звено в наметившейся цепочке скитаний Демилле. Именно, было пока неизвестно, где Евгений Викторович провел первые дни после события. Рыскаль уже зашел в тупик, как вдруг Ирина привела к нему Костю Неволяева. Не в Правление -- упаси Бог! -- посторонним вход туда ограничивался -- а на уличное свидание, происшедшее неподалеку от дома, у плавучего ресторана "Парус", что рядом со стадионом имени Ленина. Познакомившись с Костей и выслушав его рассказ, Рыскаль удивился сметке Ирины и профессионально ей позавидовал. Завидовать было нечему, да и удивляться тоже. Ирина просто поставила себя на место мужа -- слава Богу, жили тринадцать лет! -и попыталась определить, куда бы кинулся он после того, как ему было отказано в помощи властями. Ну, конечно -- в Егоркин детсад! И она пошла туда же, а там разыскала Костю Неволяева -- тоже не без труда, ибо детсад в полном составе находился на даче в Лисьем Носу, и ей пришлось поехать туда -- но это пустяки в сравнении с результатом. Белое пятно было стерто. Теперь следствие располагало полной картиной скитаний Демилле от середины апреля до конца июля. Но -- увы! -знание истории, конечно, помогает понять современность, однако мало пригодно, чтобы предсказать будущее. Куда направился Евгений Викторович из Севастополя? На этот вопрос можно было ответить лишь с возвращением Демилле на работу. Но вот наступило девятнадцатое августа, а Евгений Викторович из отпуска не вышел. Не появился он в институте и на следующий день, не заглядывал и на квартиру матери, о чем доложил местный участковый. Прошло еще три дня, и стало ясно, что случилось что-то непредвиденное. Ирина измучилась. Каждый день после работы она спешила в Правление, где Рыскаль встречал ее неизменным: "Ничего нового". Она казнила себя, воображение рисовало ей всевозможные несчастные случаи: на море, на железной дороге, в городе. Были опрошены отделения милиции, больницы, станции "Скорой помощи" на всем пути следования из Севастополя в Ленинград, но безрезультатно. Человек как сквозь землю провалился. Ирина почувствовала: произошла беда. Она ругала себя последними словами: ишь, гордячка, воспитательница, припугнуть хотела! Ведь она ни разу по-настоящему не допускала мысли о том, что Женя может не вернуться. Ей казалось, что он всегда рядом, в пределах досягаемости -- стоит протянуть руку, и он появится. Как назло, подвернулся фильм по телевидению, виденный уже не раз, но будто впервые услышала в нем стихи: "С любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь..." Как заклинание. Плакала тайком на даче, обнимая спящего Егорку. Впервые за тринадцать лет поняла: одна. Единственное не давало потеряться самой -- Егор, предстоящее первое сентября -- первое в его жизни... За неделю до начала занятий она переехала с дачи в город. Генерал вернулся вместе с ней. Он тоже потух, виновато взглядывал на Ирину, считая причиною перемены в ее настроении неудавшееся свое признание. Мария Григорьевна опять замкнулась в себе. Возвратились в город отчужденными друг от друга. В день приезда органами внутренних дел был объявлен всесоюзный розыск на гражданина Демилле Евгения Викторовича. Глава 30
ПОСЛАНИЕ СОАВТОРУ Милорд! Представляя Вашему благосклонному вниманию очередные главы нашей истории, я считаю себя обязанным сопроводить их кратким комментарием. Вам может показаться, что я нарушил литературную этику, поместив описание "Швейцарии" как места развлечения и отдыха генерала Николаи. Слишком уж это похоже на "конек" дяди Тоби, описанный Вами в "Жизни и мнениях Тристрама Шенди, джентльмена". Бастионы и контрфорсы, сооружаемые капралом Тримом в усадьбе дяди Тоби, полностью соответствуют генеральской "Швейцарии" -- и не только по способу выполнения, но и тем, что подчеркивают неординарный, чудаковатый характер персонажей. Налицо явное заимствование. Каюсь, я сделал это бессознательно и заметил оплошность, когда электрический паровозик уже бежал по миниатюрной стране, а Егорка, держа в руках пульт управления, следил за ним с затаенным дыханием. Конечно, я сразу же представил себе упреки литературоведов на страницах печати: автор не постеснялся обокрасть своего соавтора, невзирая на то, что тот -- классик! Ах, как нехорошо... Да и читатели могут заметить, хотя чаще всего читатели этого не замечают. Что мне было делать? Путь первый: сесть в электричку, добраться до дачного поселка, где стоит дача генерала, а там, пользуясь знакомством с моей соседкой Ириной Михайловной, уговорить Григория Степановича ликвидировать "Швейцарию", снести ее с лица земли. Но на каком основании? Только лишь потому, что когда-то в старой Англии некий джентльмен упражнялся в фортификационном искусстве в своей усадьбе? А скорее, даже не было никакого джентльмена, а все это придумано автором (простите, милорд!). Согласитесь, основания для ликвидации любимой забавы не просто шаткие. Они бредовые. Генерал мог сдать меня в психлечебницу. Путь второй: пользуясь ночной темнотою, пробраться на участок генерала и разрушить "Швейцарию" самому. Уничтожить, так сказать, плоды своей фантазии посредством лопаты. Но у нас недаром есть поговорка, милорд: "Что написано пером, не вырубишь топором" -- да и в милицию можно попасть, а кто тогда будет сочинять роман дальше? Путь третий: вымарать "Швейцарию" из романа, то есть сделать вид, что ничего на даче такого нет, там просто висит гамак. Но это уже будет явный обман читателя, а этим я заниматься ни при каких обстоятельствах не намерен! Таким образом положение представляется безвыходным, и мне придется терпеть упреки в плагиате. Меня успокаивает лишь то, что таких осознанных и неосознанных заимствований и ассоциаций в нашем романе -- бездна, что входит в наш метод, не так ли, мистер Стерн? Честнее отдавать себе в этом отчет, а не создавать у читателя впечатление, будто ты первым взялся за перо и до тебя не существовало никаких сочинителей. Кроме всего прочего, Вы, милорд, -- мой официальный соавтор, так что пускай в этом видят наше духовное родство, на худой конец, -- Ваше творческое влияние. Но есть вопрос гораздо более серьезный, чем литературная этика. Я имею в виду кооператив "Воздухоплаватель". Как Вы заметите, прочитав присланные главы, я углубился в семейные дела Демилле и Ирины, будто забыв, что у меня есть еще дом на Безымянной улице. Вам и читателям может показаться, что тут налицо композиционный просчет. Если бы это было так! Все гораздо хуже. Если Вы помните, мы расстались с кооперативом в тот счастливый момент, когда общая беда наконец отворила души и двери квартир, заставила кооператоров сплотиться, почувствовать единение и давно забытый дух коллективизма. Общее собрание, субботник, первомайская демонстрация, торжественный концерт и банкет создали предпосылки для превращения разрозненных жильцов в коллектив единомышленников. Тому же способствовала и газета "Воздухоплаватель" и даже то, что комендант дома поселился в бывшем помещении Правления. Кооператив на глазах превращался в семью, и мне как автору было это приятно. Уже мерещились главы, посвященные совместным турпоходам, и даже рисовался в воображении коллективный отпуск, проведенный воздухоплавателями в семейном лагере где-нибудь на Валдае... Но не тут-то было! Жизнь не желала следовать фантазиям сочинителя. Эйфория первых успехов и достижений, связанных с восстановлением электроснабжения, водопровода, газа и канализации, быстро прошла. Жить стало сносно, и тут обнаружились вещи, которые нельзя было устранить в столь короткие сроки, или же принципиально неустранимые. Не говоря о мелких бытовых неудобствах, связанных, в основном, с детьми, коих нужно было срочно переводить в местные детские учреждения, и с необходимостью тратить больше времени на дорогу к службе, -- так вот, не говоря об этих мелочах, обозначились два пункта, представлявшие действительную угрозу построению счастливой жизни в кооперативе. Я говорю о подписках о неразглашении и темноте в окнах. Необходимость постоянно держать язык за зубами в разговорах со знакомыми и родственниками, невозможность приглашать к себе гостей, требование сообщать о своих выездах майору Рыскалю и прочее сильно нервировали кооператоров. В первые недели, когда кооператоры осознавали исключительность своего положения, такое отчуждение от внешнего мира казалось вполне разумным и вызывало даже некоторую гордость, как вызывает гордость всякая осознанная исключительность. Но очень скоро гордость сменилась унынием. Незаметно стали ощущать себя заложниками, удручала также постоянная необходимость врать и выкручиваться. Однако еще хуже действовало на кооператоров электрическое освещение квартир, работающее с утра до ночи. Лампы дневного света, поставленные везде по решению правления, лишь подчеркнули отсутствие солнечного света. Город вступал в пору белых ночей, на улицах было светло днем и ночью, а в жилищах кооператоров мертвенно синели люминесцентные лампы, издававшие монотонное, выматывающее душу жужжание. Кооператив жил как бы с повязкой на глазах, благодаря тесному соседству со старыми домами на Безымянной. Воздействие было чисто физиологическое. Самое печальное, что отсутствие света было неустранимо. Если режим неразглашения со временем можно было ослабить, по крайней мере, можно было на это надеяться, то говорить всерьез о сносе старых домов и расчистке места вокруг кооператива никто не решался. Я хочу подчеркнуть маленький нюанс, милорд. От неразглашения в равной мере страдали все кооператоры, однако отсутствие солнечного света коснулось их неравномерно. Квартиры, выходящие окнами в торцы здания, не испытывали никаких неудобств. Почти так же обстояло с верхними этажами, имевшими обзор из окон в виде однообразного ландшафта крыш Петроградской стороны. Но таких квартир было меньшинство. Подавляющее большинство кооператоров жило окнами в щели по обеим сторонам здания и могло лицезреть лишь старые стены соседних домов, освещаемые ртутными лампами. Немудрено, что в таких условиях наметилось некоторое различие в настроениях и подходу к проблеме среди разных слоев кооператоров, что подрывало дух коллективизма. Одни бодрились, призывали к единству и борьбе с трудностями, напирали также на местный патриотизм, другие же смотрели в будущее с меньшим оптимизмом и переключили свою энергию на индивидуальные поиски выхода. Эта часть воздухоплавателей уже летом, пользуясь отпусками, деятельно занялась обменом квартир, используя разные способы: личные контакты в местах скоплений желающих обменяться, бюро обменов, приложение к газете "Вечерний Ленинград" и объявления -как официальные, расклеиваемые специальными службами, так и самодеятельные, которые лепятся где попало, на любом удобном месте. Естественно, варианты были неравноценны. Понимая, что обменщиков трудно привлечь экзотикой расположения дома и постоянным отсутствием дневного света в квартирах, кооператоры пускались на всяческие хитрости, предлагая ряд льгот при обмене. Квартиры обменивались с уменьшением количества комнат и общей площади, предлагались деньги по договоренности и иные услуги, вроде бесплатного ремонта обмениваемой квартиры или гаража в придачу. Однако охотников находилось мало. Стоило желающему обменяться с выгодою приехать на Безымянную, чтобы посмотреть квартиру собственными глазами, как наступало быстрое разочарование. Никакие прибавочные метры и суммы по договоренности не могли компенсировать пугающего вида ущелий по обеим сторонам дома и придвинутых вплотную к окнам чужих домов. "Что же так неудачно построили?" -- качали головами обменщики, но кооператоры, связанные подпиской о неразглашении, даже тут не могли отвести душу и пожаловаться на космические причины беспорядка, чтобы получить хотя бы моральную компенсацию, а вынуждены были глухо бормотать про ошибку в проекте, халатность, безмозглость... Коротко говоря, врали. В таких случаях соглашались на обмен либо отпетые, опустившиеся люди, как правило, алкоголики, коим нужны были деньги, либо одинокие старики и старухи по той же причине. Другим, более редким вариантом была сдача кооперативной квартиры внаем. В этом случае кооператоры подыскивали себе другую, тоже сдающуюся внаем, и поселялись в ней, свою же сдавали за полцены либо отчаянно нуждавшимся студентам, либо вполне солидным мужчинам, якобы для работы, что на деле означало превращение квартиры в место свиданий. Таким образом уже к осени наметилась тревожащая тенденция в демографии кооператива: трудоспособное и в целом морально устойчивое население нашего ЖСК стало разбавляться нерабочим и антиобщественным элементом, что повлекло за собою ухудшение морального климата. Тут и там на разных этажах возникали сборища; сомнительного вида граждане попадались на лестницах и в ущельях -они двигались бесшумно, как тени, крепко сжимая в руках бутылки; по временам лестничные площадки оглашались песнями и воплями; вскоре был зафиксирован первый пожар, случившийся из-за неосторожности обращения с огнем в состоянии опьянения (между прочим, горело над Рыскалями, в трехкомнатной квартире, где поселилась семья из трех человек -- отец, мать и взрослая дочь -- постоянно пьяные). Пожар удалось быстро ликвидировать и даже завести дело на алкоголиков в надежде их выселить, но Рыскаль сознавал, что дело будет затяжным, между тем как устои расшатывались быстро. Новоприбывшие, получившие обменные ордера, не были воздухоплавателями, они не летели той памятной апрельской ночью над городом, не пережили страшных утренних минут, не ощутили вдохновения демонстрации и субботника. Словом, были чужими. Изредка наведываясь в Правление, они лишь удивлялись стенной газете со странным названием да обстановке штаба с картой и портретом Дзержинского на стене, под которыми сидел худощавый майор милиции, чего в других кооперативах не наблюдалось. Но подписка о неразглашении, а паче нелюбопытство новоприбывших не позволяли ввести их в истинный курс дела, а посему они так и оставались отторгнутыми от редеющего коллектива воздухоплавателей. Группы взаимопомощи каждого подъезда проводили воспитательную работу с новичками, но больше по обязанности, формально, считая их в глубине души чужаками. Неудивительно, что те еще больше обособлялись, знать не хотели моральных обязательств перед соседями, более того -досаждали им умышленно, пользуясь для этого различного рода шумами и антисанитарными акциями. В мусоропроводы спускалось все, что ни попадет под руку, отчего происходили постоянные засоры, стены лестничных площадок и пролетов покрывались постепенно вязью рисунков и словосочетаний, далеко не все из которых были пристойны, в лифтах мочились. Но еще хуже было с пустующими квартирами, которых становилось все больше, так что к августу насчитывалось уже четырнадцать. Рыскаль с ними замучался. Это была жилплощадь кооператоров, формально оставшихся членами кооператива, то есть прописанных в нем, на деле же -- не проживающих и не сдающих свои квартиры внаем. Первыми из этой группы были, как вы помните, супруги Калачевы, покинувшие кооператив в день субботника. Беглецы поселялись у родственников в ожидании лучших времен, иные нанялись на работу в районы Крайнего Севера, другие сняли квартиры -- в основном, неподалеку от улицы Кооперации, чтобы не переводить детей в другие школы... -- для Рыскаля все было едино: в доме оставалась пустующая квартира, за которой надобно было присматривать, ибо антиобщественный элемент в момент разузнавал о ее появлении и начинал пользоваться ею для своих надобностей. Учитывая примитивность дверных замков и крайнюю хлипкость самих дверей, это было несложно. Правда, соседи-кооператоры доносили в Правление, заслышав за стеною пьяные звуки, и тогда Рыскаль во главе оперотряда совершал набег на притон, результатом чего были арестования нарушителей. Те отделывались легко: более крупного уголовно-наказуемого деяния, чем хулиганство, в их поступках нельзя было отыскать. В итоге на этажах нашего дома, кроме новоприбывших, которые сами были не подарок, постоянно -- в особенности же, по ночам -- хозяйничали пришлые люди с темной биографией. Летучие притоны возникали то там, то тут, пока наконец не грянул гром: в одной из пустующих квартир был обнаружен труп изнасилованной молодой женщины. Слухи об этом разнеслись по кооперативу молниеносно. Насильников и убийц нашли через три дня, тут же -- на Подобедовой, -- а майор Рыскаль получил предупреждение о несоответствии занимаемой должности. Но самым печальным и удручающим было то, что в результате всего вышеописанного среди воздухоплавателей пышным цветом расцвело доносительство. Причем доносили не только на уголовный элемент, но и на тех соседей, которые вели себя непатриотично, то есть намеревались обменяться, покинуть родной дом. Рыскаль каждое утро обнаруживал в своем почтовом ящике анонимку или подписанное письмо, где сообщалось, что кооператор имярек из квартиры такой-то поместил объявление об обмене или же принимал у себя обменщиков. Предлагалось принять срочные меры: осудить, запретить обмен и даже передать дело в суд по обвинению в нетрудовых доходах (намекалось на деньги "по договоренности"). Рыскаль мрачнел, он не любил анонимщиков, однако приходилось знакомить с доносами членов Правления, это становилось известным и группам взаимопомощи, а те начинали действовать, охваченные благородным негодованием. Особенно усердствовала Клара Семеновна Завадовская. Мысль о том, что кто-то может ее обмануть, смыться из кооператива, оставив ее с темнотою в окнах, не давала Кларе покою. Страдать -- так всем вместе! Поэтому Клара в одиночку или поддерживаемая Ментихиной врывалась к соседям, стыдила, произносила высокие слова о долге, ответственности и том же патриотизме, что лишь усугубляло раскол. Она же писала заметки в газету "Воздухоплаватель", где публично объявляла изменников "врагами" и грозила всякими карами. В приватных разговорах Клара Семеновна подкапывалась и под Рыскаля, обвиняя его в мягкотелости, в неумении навести порядок твердой рукой. Рыскаль пытался уговаривать обменщиков не торопиться, но, исчерпав аргументы, вынужден был подписывать обменные заявления, ибо не мог нарушать закон. Надо сказать, что супруг Клары Семеновны, отпущенный органами милиции, в это же самое время пытался решить проблему своим путем. Но об этом я расскажу после. Таким образом кратковременный расцвет сменился упадком. Пробудившаяся сознательность обернулась враждой коллективистов и индивидуалистов, безобразиями и пьянством. Мне очень не хотелось описывать эти явления, я надеялся на их случайность, теперь же вижу, что ошибался. Особенно неудобно было перед Вами, милорд. Как-никак Вы иностранец, а обнаруживать перед иностранцами свои слабости и пороки мы не любим. Стыдно, знаете... Я и сейчас сообщаю Вам об этом конфиденциально, не решаясь вынести наши проблемы на страницы романа. Однако молчать далее нельзя. Мы так привыкли считать наши неудачи и промахи случайными, а достижения -- закономерными, что лишь трезвый объективный взгляд, горькое сознание того, что пороки столь же органично присущи нашему кооперативу воздухоплавателей, сколь и добродетели, помогут нам выжить. Заканчиваю свое послание. Я сбросил камень с плеч. Далее умалчивать ни о чем не намерен. А вообще, я скучаю по Вам, милорд. Боюсь также, что Ваше общение с Мишусиным может отвратить Вас от нашей литературы, а она, ей-Богу, не так ужасающе продажна, как может показаться. Примите, милорд, уверения в совершеннейшей моей преданности и почтении. Ваш соавтор. Глава 31
ФЕДОР ШУРЫГИН В середине лета приехал из Ливии на родину младший брат Евгения Викторовича Федор с семьею. Его контракт истекал не скоро -- через два года -- и теперь ему полагался лишь двухмесячный отпуск: месяц за текущий год и месяц, припасенный с прошлого. Федор Викторович был мужчиной выше среднего роста, с наметившимся брюшком, аккуратными залысинами и чуть шаркающей осторожной походкой. Внешне он производил впечатление усталого чиновника министерства, дожидающегося положенной персональной пенсии. Его гладко выбритое унылое лицо и постоянная покорность в глазах никак не соответствовали семейному темпераменту Демилле; странно было и подумать, что когда-то этот человек тоже был обуреваем страстями, искал себя, ходил в храм причащаться, шептал на ночь молитвы. Но давно это было, лет пятнадцать назад. Сейчас если кто и напоминал ему по неделикатности о грехах молодости, то Федор Викторович терпеливо улыбался и объяснял кратко: "Дурак был". Однако вряд ли это простое объяснение соответствовало истине, ибо глупость не так легко поправима, а Федор Викторович был отнюдь не глуп. Объяснение резкой метаморфозе, произошедшей с Федором Демилле на двадцать пятом году жизни, многие связывали с женитьбой. И действительно, все свершилось быстро, в один год. Федор закончил строительный институт, пошел прорабом на стройку, женился, сбрил бороду и сменил фамилию. Жена его -- Алла Шурыгина, выпускница филфака, в университете тоже производила впечатление ищущей натуры, диплом писала по раннему творчеству Ахматовой, вообще увлекалась стихами, но работать по специальности не пошла. От ее филологического образования сохранилась лишь привычка надменно судить о новинках советской литературы да выписывать журнал "Вопросы филологии", комплекты которого по прошествии времени обменивались на макулатурный талон, дающий право приобрести книгу Стефана Цвейга или Мориса Дрюона. Казалось, оба нашли то, что искали. Демилле -- прочную фамилию, а Шурыгина -солидного мужа. Впрочем, Федор Викторович обрел окончательную солидность еще через год, когда вступил у себя на стройке кандидатом в партию. Именно тогда вместе с самоуважением он получил моральный авторитет в семье, позволивший ему принять на себя функции старшего сына, а впоследствии и главы семейства. Правда, функции эти выражались более в сентенциях, чем в реальных делах, ибо Федор Викторович не любил волноваться. Покой он ценил превыше всего, находя в нем истинную гармонию, умиротворение, решение всех проблем. Зачеркнув и осудив свое прошлое, он перенес неприязнь к разного рода исканиям на всех людей, паче же всего -- на родственников. Он решительно не понимал действий своей сестры и поступков брата, которые вместо того, чтобы успокоиться, выкидывали Бог знает что (Федор Викторович всегда был в курсе через Анастасию Федоровну, принимавшую близко к сердцу все перипетии судьбы своих детей и делавшую их достоянием гласности). Поначалу он старался воздействовать, то есть писал сестре и брату пространные письма морализаторского толка. У Любаши сохранилось два: после рождения Николь и Шандора; появление Хуана показало, что глас брата остается гласом вопиющего в пустыне, и Федор прекратил связь с сестрой. У Евгения Викторовича писем накопилось куда больше. Тут были послания, знаменующие каждое новое увлечение Демилле, особливо шумные выпивки, отказ переделывать конкурсный проект по требованию руководителя мастерской, идеологические разногласия с отцом, когда Виктор Евгеньевич и Женя ругательски ругались по поводу какого-нибудь постановления... Все это, по мнению Федора, не имело ни малейшего смысла, ибо нарушало покой, не приводя к каким-либо результатам. "Женя! Ты опять волнуешь меня..." -- такой фразой начинались почти все письма, отчего выходило, что главной неприятностью, произошедшей от поступка Евгения Викторовича, было нарушение душевного спокойствия брата. Характерно отношение Ирины к письмам Федора. Она, будучи сама в волнении от поступков мужа (особенно это касалось любовных увлечений и дружеских застолий), от души смеялась, читая каждое новое письмо, и в этом находила успокоение. Таким образом, письма отчасти достигали своей цели, хотя бы в отношении Ирины. Демилле же злился, звонил брату, начинал ругаться по телефону, чувствуя, что не прав по всем статьям, а оттого заводясь еше больше. Дело обычно кончалось тем, что трубку перехватывала Алла и сообщала Евгению Викторовичу ледяным тоном: "Евгений, Шурыгин из-за тебя живет на валидоле", -- она в глаза и за глаза называла мужа Шурыгиным. Федор действительно не расставался с валидолом с молодых лет, был мнителен и постоянно следил за пульсом. Он знал свой пульс, как таблицу умножения; каждый лишний удар приводил его в глубочайшее раздумье. Он искал причину этого лишнего удара, и лишь добившись нормы, которая составляла у него шестьдесят семь ударов в минуту, мог чувствовать себя относительно спокойным. Во время похорон отца пульс его достиг восьмидесяти четырех ударов в минуту и с тех пор, вот уже несколько лет, никогда не поднимался выше этой отметки. Отчасти этому способствовало и то, что со смертью отца Федор почти вовсе перестал бывать в родительском доме, ограничиваясь разговорами с матерью по телефону, обязательными поздравительными открытками на Восьмое марта и Новый год и письмами к Евгению. А последние два года пульс, несмотря на жару в Ливии, никогда не превышал семидесяти, потому что связь с семьей осуществлялась исключительно с помощью поздравительных открыток, а производственные проблемы уже давно перестали влиять на кровообращение Федора Викторовича. К моменту заключения контракта на строительство цементного завода в Ливии Федор Шурыгин занимал должность ведущего инженера строительного треста с окладом в сто семьдесят рублей, прогрессивкой и премиальными, имел трехкомнатную кооперативную квартиру и небольшой счет на сберкнижке. У Шурыгиных была дочь Виктория, девяти лет. Если бы Федор Викторович знал, какой сюрприз готовит ему старший брат в далеком от Ливии Ленинграде, то он, весьма вероятно, отложил бы отпуск еще на год или же направился, скажем, на южный берег Крыма. Однако он ничего не подозревал о переполохе в родном городе, потому как не подозревала о нем и Анастасия Федоровна, которая продолжала писать младшему сыну пространные письма с новостями, невзирая на его молчание. Кроме того, у Федора был прямой повод побывать на родине: он обзавелся автомобилем и, отправив его малой скоростью через Средиземное море, должен был самолично встретить ценный груз в Ленинграде и устроить его надежно. Надо сказать, что покупка автомобиля входила в программу установления окончательного покоя в жизни; на эту тему было много сомнений, много доводов "про и контра" -увеличит ли автомобиль жизненные хлопоты или же уменьшит? Подсчитав все плюсы и минусы, Федор и Алла решили: уменьшит. Ожидалось лишь небольшое усиление волнений, связанное с покупкой и переправкой автомобиля домой, а дальше расчеты показывали почти полный штиль. Федор так увлекся получением контейнера с "Жигулями" в экспортном варианте, что не сразу позвонил матери по приезде. Не то чтобы забыл и замотался, а просто два таких волнения, как устройство такелажных работ при погрузке и общение с Анастасией Федоровной, хотя бы по телефону, наступившие одновременно, могли загнать пульс в неисследованные частотные дебри. Потому Федор Викторович решил действовать последовательно: сначала "Жигули" и гараж, а потом встреча с родней. Только когда сверкающий автомобиль цвета волны в Средиземном море занял место в новеньком гараже и прошли сутки, требуемые на релаксацию пульса, Федор набрал номер матери. -- Мама, здравствуй, это я, -- сказал он. -- Господи, Жеша, где ты пропадаешь? Я кручусь, как белка в колесе. Любу положили в дородовое, дети на мне... Совсем забыли мать! -сразу же накинулась на него Анастасия Федоровна. Федор не удивился: голоса братьев Демилле были так похожи, особенно по телефону, что мать всегда их путала. Неприятно поразила его новость о Любаше, и он, держа левою рукой трубку у уха, правой взялся за запястье и нащупал пульс. -- Мама, это я, Федя... -- сказал он, считая удары. -- Боже мой, Феденька... -- Анастасия Федоровна сразу заплакала и продолжала дальше сквозь плач: -- Наконец-то! Я тут одна разрываюсь, Женя куда-то пропал, не звонит совсем, Ирка тоже... Люба в больнице, я совсем одна, -- Анастасия Федоровна зарыдала. -- Если бы видел папочка, слава Богу, что он этого не видит... Федор Викторович отодвинул трубку от уха, так что причитания матери слились в однообразное, еле слышное журчание, и вновь придвинул, когда журчание оборвалось. -- Что, Люба вышла замуж? -- строго спросил он. -- Да что ты! Кто ж ее возьмет с тремя детьми? Я тебе удивляюсь! -- Значит, опять! -- Опять! -- и Анастасия Федоровна вдруг весело рассмеялась. Переход от слез к смеху у нее совершался мгновенно, как у младенца. Федор Викторович помолчал, соображая, способны ли дальнейшие расспросы ухудшить его состояние, и все-таки решился: -- А как твое здоровье? -- спросил он и тут же вновь отдернул трубку от уха, ибо зажурчало опять. Дождавшись перерыва, он сказал в трубку, держа ее на отлете: -- А у нас все в порядке. Приехали, здоровы, привезли тебе подарок. Мы машину купили. По донесшимся из верхней мембраны отрывистым звукам Федор Викторович понял, что мать обрадовалась. Он снова осторожно приблизил трубку к уху. -- Я навещу тебя, -- сказал он. -- Федя, навести Любу. Ей будет приятно. -- Ты же знаешь, как я к этому отношусь, -- сказал он спокойно. -- Феденька, узнай, что с Женей. Мне не выбраться, да и не хочу к Ирке ехать. Она последнее время совсем нас знать не хочет. -- Хорошо, мама. Тебе привет от Аллы. При этих словах Алла, находившаяся в той же комнате, воздела глаза к потолку. Она считала, что разговор слишком затянулся. -- Да-да, целую, -- сказал Федор и повесил трубку. -- Ну что? У Демилле опять все вверх тормашками? -презрительно спросила жена. Федор Викторович пожал плечами. -- Люба рожает. -- Идиотка, -- коротко заключила Алла и ушла в другую комнату. Федор Викторович сделал несколько дыхательных упражнений по системе йогов, после чего сел за стол и придвинул к себе лист бумаги. "Здравствуй, брат! -- вывел он. -- Мой отпуск начался с волнений..." И далее на трех страницах Федор развернул огорчительную картину семейных безобразий, ожидавшую его в Ленинграде. Невнимание к матери... подтвердившаяся законченная аморальность сестры... есть и моя вина... однако Ливия, ожидающая цементный завод, не позволяет каждодневно опекать расстроившийся семейный клан, так что он надеется, что брат внемлет голосу разума и совести... И прочее в том же духе. Федор запечатал конверт, открыл записную книжку и переписал адрес брата: "Улица Кооперации, дом 11, кв. 287". Он позвал Вику и велел ей опустить письмо в ящик. Прошло несколько дней, в течение которых Федор и Алла почти не выходили из дому, посещали только рынок неподалеку, откуда приносили овощи и фрукты, недоступные в Ливии: редиску, репу, свеклу, картошку, кабачки, огурцы. За два года им осточертели бананы, апельсины, и теперь Федор каждый день занимался консервированием овощей, готовил великолепные соусы и потчевал семью. Он любил кулинарное искусство. Алла без перерыва смотрела телевизор, впитывая отечественную информацию -- начиная с "Утренней почты" и кончая вторым выпуском "Сегодня в мире". Одна Вика с утра отправлялась гулять и, вернувшись, рассказывала родителям о родине. Многое ее удивляло. Временами она требовала, чтобы отец и мать отправились с нею в город, чтобы на месте объяснить то или иное явление, однако Федор Викторович неизменно отвергал эти предложения, боясь увидеть что-нибудь такое, что вывело бы его из равновесия. Разумеется, не поехал он и к брату на улицу Кооперации, ограничившись письмом. И правильно сделал -- это могло кончиться резким учащением пульса при виде огороженного фундамента. Отправив письмо, Федор принялся ждать ответа, впрочем, без лишнего нетерпения. Анастасия Федоровна звонила каждый вечер и рассказывала о домашних делах, избегая говорить о Любаше, но все же не выдерживала, кое-что сообщала. Любаша лежала пока в дородовом, возбуждая всеобщее любопытство. Дело было даже не в ней, а в Нике, регулярно приносившей матери передачи. Ее негритянское личико вызывало толки рожениц и медперсонала. Прошла неделя, но ответа от брата не последовало. "Мог бы и позвонить", -- ворчал Федор. На что Алла лишь надменно вскидывала плечи: "Будто ты не знаешь их безответственную породу!". Получалось, что Федор к породе уже не принадлежал. Огорчало его не столько отсутствие звонка от брата, сколько необходимость что-то предпринимать. И вдруг вечером на восьмой день Евгений Викторович явился сам. Федор открыл дверь -- и не узнал брата. Перед ним стоял исхудавший человек с ввалившимися глазами, в которых читались беспокойство и тоска... Волосы были длиннее обычного, почти спадали на плечи, над губой пробивались непривычные жесткие усы. Но еще страннее была одежда. На Демилле-старшем была синтетическая куртка, украшенная звездно-полосатой эмблемой, вельветовые джинсы и кроссовки. В руках Евгений Викторович держал вместительный "дипломат" с блестящими замками. Если бы не тревожный взгляд, Федор решил бы, что брат, дотоле никогда не следивший за модой, резко изменил привычки. Чего доброго, втрескался в какую-нибудь "фирменную" девицу и старается внешне омолодиться. Но глаза говорили о другом. Человек с такими глазами не мог быть не то что влюблен -- он не мог даже думать о женщинах. Братья обнялись. Федор испытал мгновенный прилив детской любви к Евгению, точно окунулся во времена юности, когда он не был еще Шурыгиным, а Женя вызывал его неизменный восторг своим умом, блеском, талантом. И Евгений Викторович растрогался, уронил слезу, ибо давненько не видал близкого человека. -- Алла! Женя пришел, будем ужинать! -- крикнул Федор. Алла появилась в прихожей, подставила Демилле щеку для поцелуя. -- Однако ты изменился, -- сказала она с усмешкой. -- А, ерунда! -- Демилле махнул рукой. Он щелкнул замками "дипломата" и извлек из него бутылку коньяка и шампанское. -- Шурыгину нельзя, -- предупредила Алла. -- Ничего, Алюн! Ради встречи... -- сказал Федор. -- Вам мать не звонила? Правильно, я не велел звонить. Любка родила! Мальчика! -- объявил Демилле и направился с бутылками в кухню. -- Фу-ты, Господи! -- вздохнула Алла. -- Кого? -- Федор поспешил за братом. -- Мальчика! Знаешь, как назвала? Иван! -- Демилле звонко рассмеялся. -- Наконец взялась за ум! Иван Иванович Демилле! Каково? -- Фу-ты, Господи! -- повторила Алла. Они расположились в маленькой кухоньке за столом, появились закуски, бокалы. Алла, выпив шампанского за рождение племянника, удалилась, сославшись на головную боль. Братья остались одни. Демилле внешне повеселел, но тревога в глазах не исчезла. Федор с самого начала заметил, что у брата что-то не в порядке, но не спрашивал, опасаясь задеть за живое, огорчить и самому огорчиться. Разговор поначалу вертелся вокруг Любаши, но довольно вяло: Федор дал понять, что по-прежнему считает поведение сестры предосудительным, несмотря на русское происхождение племянника. В результате свернули на "Жигули" цвета морской волны. Тема была безопасной, но неинтересной Евгению Викторовичу. -- Как там, в Ливии? -- спросил он. -- Жарко, -- ответил Федор. -- А в политическом смысле? -- Тоже. Разговор о Ливии был таким образом исчерпан, и Демилле с беспокойством отметил про себя, что напряженно ищет тему для разговора. Ему стало досадно: не виделись с братом два года -- и на тебе! -- поговорить не о чем. Он мучительно размышлял: сказать или не сказать Федору о своей беде? -- Ты часом ко мне не заезжал? -- спросил он. -- Куда? -- удивился Федор. -- На улицу Кооперации. -- Не успел. Знаешь, установка гаража... Присматривал, глаз да глаз нужен. Надеюсь, у тебя дома все в порядке? Демилле хватил коньяку. Федор лишь пригубил. В глазах Евгения Викторовича появились злые огоньки. -- Дома все в порядке, -- сказал он. -- Только его нет. -- Как это -- нет? -- насторожился Федор, предчувствуя нечто опасное для пульса. -- На улице Кооперации моего дома нет. -- Ты развелся?! -- ахнул Федор, непроизвольным движением дотрагиваясь до левого запястья. -- Нет, -- поморщился Демилле. -- Он улетел куда-то. Четыре месяца ищу -- не могу найти. За столом воцарилось молчание. Демилле не без злорадства наблюдал за физиономией брата. "Это тебе не Ливия!" -- промелькнуло у него в голове. Наконец Федор спросил: -- Ты мое письмо получил? -- Откуда? -- Отсюда. -- Куда ты его отправил? -- На улицу Кооперации. По твоему адресу. -- Адреса больше нет, Федя. И дома нет. Я же говорю: четыре месяца я там не живу. -- А Ирина? Почему мать мне не сказала? -- Федор растерялся окончательно. -- Мать не знает. А Ирина... Живет где-то в другом месте. -- Она тоже переехала? -- Федя, дом улетел! Ночью, со всеми жильцами. Снялся с места и перелетел куда-то. Я не знаю -- куда. -- Перестань паясничать! -- вскричал Федор, вскакивая с места и нащупывая в кармане валидол. Он вытряхнул из стеклянного цилиндрика таблетку и точным движением положил ее под язык. -- Я не паясничаю. Я правду говорю, -- как можно более проникновенно сказал Евгений Викторович. Федор молча замахал рукой, занятый растворением таблетки под языком. Наконец ему показалось, что валидол расширил сосуды, суженные заявлением брата. -- Я не хочу даже говорить об этом, -- сказал он. -- Хорошо, -- сразу согласился Демилле. -- Давай завтра пойдем к Любаше, поздравим. -- С чем? -- У тебя племянник родился, балда!! -- заорал Демилле. -- Я не считаю его своим племянником. На крик в кухню вернулась Алла. Она метнула взгляд на бутылку коньяка, опорожненную уже наполовину, потом -- на Демилле. -- Что вы тут орете? -- спросила она. -- Вы там совсем чокнулись в своей Ливии! -- Демилле почему-то разбирал смех. -- Нет, это вы здесь совсем чокнулись, дорогой мой! -отвечал Федор. Алла заметила на столе раскрытую скляночку с валидолом. -- Шурыгин, тебе плохо? -- строго спросила она. -- Будет плохо! Ты послушай, что он говорит! -- Нет-нет, я больше не буду. Давай лучше про Ливию. Там негров много? -- спросил Демилле. -- Там нет негров, -- сказала Алла. -- Там арабы. -- А арабов много? -- Два с половиной миллиона, -- сказал Федор хмуро. -- Да-а-а... -- протянул Демилле. -- Это много. Он налил себе коньяку и сразу выпил. Опять воцарилось молчание. -- Ты переночуешь у нас? -- спросил Федор. -- С удовольствием. Последнее время мне приходится ночевать в коктейль-баре. Федор оставил эту реплику без внимания. Расспросы могли завести неизвестно куда. Евгению Викторовичу постелили в столовой на диване. Улеглись спать рано, в половине одиннадцатого. Демилле развесил на спинке стула джинсы, поставил под стул кроссовки, снял рубашку и повалился на чистую постель. Долго с наслаждением вдыхал запах свежей крахмальной наволочки. За стеною, в спальне Шурыгиных, слышались приглушенные голоса Федора и Аллы: бу-бу-бу... Проснулся он рано. Стенные часы показывали без десяти семь. Демилле сунул ноги в кроссовки и отправился в одних трусах на кухню попить воды. Он вышел в прихожую и свернул в боковой коридорчик, ведущий к кухне. Застекленная дверь была приоткрыта. За дверью Демилле увидел фигуру брата. Федор, тоже в одних трусах, стоял перед иконкой, стоявшей на столе и прислоненной к сахарнице. Федор размеренно осенял себя крестным знамением. Серый свет утра, падавший из окна, придавал картине почти кинематографическую рельефность. Демилле инстинктивно шагнул назад, и тут Федор обернулся. Глаза братьев встретились. Федор смотрел на него жалобным взглядом, точно птенец, выпавший из гнезда. Евгений Викторович ощутил, что по его щекам катятся слезы. Он распахнул дверь, Федор поспешно шагнул к нему, и братья молча заключили друг друга в объятия, не стыдясь слез. Они всхлипывали, шмыгали носами, тычась в голые плечи друг друга -- два мужчины не первой уже молодости, потерявшие один свой дом, а другой -- фамилию. Им обоим показалось, что необходимо что-то предпринять, чтобы не разрушить это вернувшееся ощущение братства. Возвращаться в свои постели было просто абсурдно. -- Поедем к Любке... -- глухо пробормотал Федор. Демилле молча стиснул брата в объятиях, повернулся и, пряча лицо, поспешил к своей одежде. Он натянул ее с такой быстротой, будто от этого зависело спасение человеческой жизни. Однако, когда Евгений снова показался в прихожей, Федор уже был там. Решимость преобразила его вялое лицо, оно вдруг показалось Евгению Викторовичу истинно прекрасным. Ни слова не говоря, Федор повлек брата в кухню, выплеснул в стаканы остатки вчерашнего коньяка, и они молча выпили, как бы связанные тайным обетом. Демилле, подхватив "дипломат", устремился к выходу, Федор за ним, но тут путь им преградила Алла Шурыгина в ночной рубашке -- растрепанная и грозная. -- Шурыгин, не смей! Что вы задумали?! -- Иди ты в ж...! -- Федор выругался с яростью и наслаждением, будто выпалил из ракетницы в небо. Алла охнула и провалилась в спальню. Братья выбежали из подъезда и, крупно шагая, устремились через двор к проспекту, по которому вереницей, точно танки, медленно двигались поливальные машины. Было свежее августовское утро. Первые желтые листья светились в крепкой еще зелени кленов и тополей. По газонам просторного двора выгуливали собак зябнущие хозяева. Черный пудель с палкой в зубах большими прыжками, точно в замедленном кино, передвигался по траве. Демилле видел все рельефно и остро. Казалось, эта картина навсегда запечатлеется в памяти. По-прежнему не говоря ни слова, они вышли на проспект и повернули к стоянке такси, где ожидали пассажиров несколько машин. Федор рванул ручку, пропустил брата в машину, упал на сиденье сам и выдохнул: -- Торжковский рынок, потом... Женя, куда потом? -- Первый медицинский, -- сказал Демилле. На рынке они купили огромный букет алых роз и через несколько минут были уже под окнами родильного отделения больницы Эрисмана. Во дворе росли большие деревья. Братья, задрав головы, скользили глазами по пустым окнам больницы. -- На дерево бы влезть, -- сказал Федор. -- Точно! -- Демилле оценивающе взглянул на тополь. Нижние ветки росли довольно высоко. Он оглянулся по сторонам и вдруг, прислонив "дипломат" к стволу, побежал куда-то. -- Ты куда? -- окликнул Федор. -- Сейчас! -- Демилле свернул за угол, почему-то уверенный в успехе. Двор института был перерыт, везде валялись трубы, доски, кирпичи. Демилле перепрыгнул канаву и, рыская по сторонам взглядом, побежал дальше, где кучи песка и свежевырытой земли сулили удачу. И действительно, пробежав метров двадцать, он увидел на дне глубокого рва с обнаженными внизу трубами в теплоизоляции деревянную, грубо сколоченную лестницу. Не раздумывая, Евгений Викторович прыгнул в ров, быстренько приставил лестницу к стене, выбрался наружу и вытянул лестницу за собой. Смеясь и подбадривая друг друга, братья вскарабкались на тополь и устроились на толстой ветке, протянувшейся к окнам родильного отделения. -- Три-четыре! -- скомандовал Федор. И двор огласился согласованными криками: -- Лю-ба! Лю-ба! Лю-ба! Мгновенно в окнах второго, третьего и четвертого этажей появились женские фигуры в больничных халатах. Кое-кто распахнул створки окон. Братьев увидели; женщины заулыбались, показывая на них друг другу. -- Люба Демилле у вас? Позовите Любу! -- просили братья. ...Любаша подошла к распахнутому окну и окинула взглядом двор. Он был пуст, лишь к стволу тополя была прислонена лесенка, да стоял рядом черный "дипломат" с блестящими замками. -- Где? -- спросила Люба у позвавшей ее подружки. -- Да вот они, красавцы! Любаша подняла взгляд и увидела прямо перед собою, метрах в десяти, в густой листве тополя улыбающихся братьев, сидящих на ветке, как птицы. Федор держал перед собою букет. -- С ума сошли... -- прошептала она растерянно, чувствуя, что к горлу подступает комок. -- Который муж? -- спросила подружка. -- Это братья, -- объяснила Люба. -- А-а, братья... -- кивнула подружка и отошла. -- Любаша, поздравляем! Молодец! -- крикнул Демилле. -- Люба, я... Ты... -- Федор смешался. Он размахнулся и метнул цветы в окно. Букет алых роз, точно горящая комета, пересек короткое пространство и влетел в палату. Его тут же подхватили женщины -- ахали, охали, вдыхали аромат цветов. А Любаша все смотрела на братьев, не могла насмотреться. Казались они ей молодыми, вспоминалось время, когда жили все вместе, и отец был жив... Словно угадав ее мысли, Евгений Викторович спросил: -- Помнишь, как я твоих ухажеров выслеживал на дереве? Все трое счастливо засмеялись. -- Сейчас Ваню на кормление принесут, -- сказала Любаша. -- Хотите, покажу? -- Давай! -- сказал Демилле. Внезапно внизу, из дверей больницы выскочила пожилая медсестра в белом халате и, производя отчаянные крики, принялась бегать под деревом, как лайка, выследившая белку. -- Ах вы, безобразники! И не стыдно! Взрослые люди! Слазьте сей же час! Несмотря на грозный тон, старушка не могла скрыть восхищения братьями -кричала по долгу службы, а не от души. Евгений и Федор не спеша слезли с дерева и отнесли лестницу на место. Удовлетворенная старушка покинула поле боя. Когда они возвратились под окно, Любаша была уже не одна. На руках она держала туго спеленатый сверток, откуда выглядывала крошечная смуглая головка с закрытыми глазками. Братья оценивающе поглядели на новоявленного племянника. -- Нормальный пацан! -- крикнул Федор. -- Везет тебе на мальчишек! -- крикнул Демилле. -- Стараюсь! Женя, Федя, позвоните маме, скажите, чтобы Ника принесла сливок и орехов. У меня молока мало... Ну, я пошла кормить! -Любаша помахала рукой и скрылась. Братья несмело переглянулись. Оба одновременно почувствовали, что внутри опустело, завод кончился. То был порыв, не больше. Теперь каждому нужно было возвращаться на свою дорогу. Они сели на скамейку и закурили. -- Пять лет не курил, -- усмехнулся Федор. Он выглядел виноватым. Знал, что все возвращается на круги своя, помочь Любаше и Евгению он ничем не может, да они и не нуждаются. Мысли вернулись к дому, к жене, и Федор впервые ужаснулся, вспомнив, как обругал ее. Предстоял неприятный разговор. Тут же его поразила более страшная мысль: он вспомнил, что оставил на кухонном столе иконку. Положим, Алла знает о его тайне, но вдруг увидит Вика? Это катастрофа. Единственная надежда, что жена догадается спрятать. Евгений Викторович заметил перемену в брате, но не осуждал. Скорее, был благодарен ему, ибо не ожидал и этого порыва. Впрочем, от себя он тоже не ожидал подобного. Он уже прикидывал -- куда идти, вспомнил о новой своей службе, поморщился... Братья поднялись одновременно. -- Ну, бывай, -- сказал Евгений, обнимая брата. -- Женя, если что нужно... -- неуверенно пробормотал Федор. -- Ничего, Федя. Все путем. По его объятию Федор понял, что брат больше не придет и звонить не будет. Он с горечью отметил, что эта мысль принесла ему облегчение. "Не склеить... Ничего не склеить", -- констатировал он уже почти без сожаления. Что ж, значит, так тому и быть. Каждому свое. И тут же он вспомнил о пульсе. Как он мог забыть? Непростительно. Проводив глазами Демилле, Федор положил пальцы на запястье. Пульс был семьдесят девять ударов. Федор Викторович похолодел и принялся искать валидол. Скляночки не было! Очевидно, впопыхах он забыл ее дома, чего не случалось с ним уже много лет. Лоб его покрылся испариной, он беспомощно огляделся по сторонам и шаркаюшей стариковской походкой осторожно направился к телефону-автомату, находившемуся у ворот медицинского института. Он набрал номер, чувствуя, что пульс от волнения полез вверх. -- Алла? Я забыл валидол. Что делать? -- Купи в аптеке! -- Алла швырнула трубку. И правда, как он не догадался! Ему стало чуточку легче. Он сел в трамвай и доехал до площади Льва Толстого. Здесь его ждал новый удар: аптека была закрыта. Федор Викторович почувствовал, как сжалось сердце, схватился за левый бок и прислонился к стене. Проходивший мимо старик остановился. -- Вам плохо? Хотите валидол? -- Да-да! Если можно... Старик вытряхнул на ладонь Федора две таблетки, и тот засунул их в рот. Во рту похолодело. Ему показалось, что боль отступает. Поблагодарив старика, Федор направился к остановке троллейбуса. Когда он вернулся домой, серый от переживаний, то застал на кухне жену, беседующую с небольшого роста майором милиции. На лоб майора падала жесткая прядь волос, похожая на воронье крыло. На столе стояла чашка чая. В голове Федора пронеслось несколько мыслей, не успевших сформироваться из-за быстроты передвижения. Он в растерянности остановился в дверях кухни. Майор шагнул ему навстречу, четким движением вынул из кармана удостоверение и, ловко раскрыв его указательным пальцем, подержал пару секунд перед носом Федора Викторовича. -- Майор Рыскаль. Федор от волнения не смог прочесть фамилию в удостоверении, и оно исчезло в кармане майоровской тужурки. Мысли Федора все прыгали в разного рода предположениях: почему-то они были связаны с "Жигулями" цвета морской волны, с установкой гаража, хотя противозаконных действий совершено было не более, чем обычно. Они уселись за стол, и Федор, слегка устремившись вперед, искательно поглядел на майора. Тот вынул из кармана конверт. -- Это вы писали? Федор взял конверт, недоуменно повертел его в руках. Это было его письмо к брату, как ни странно, нераспечатанное. -- Я, -- сказал он грустно. -- Вы виделись со своим братом, Евгением Викторовичем Демилле? -- Да, только что. -- Знаете ли вы, что на него объявлен всесоюзный розыск? Федор похолодел. На миг перед его внутренним взором выпрыгнул увиденный недавно на аэровокзале плакат "Их разыскивает милиция" с уголовными физиономиями разыскиваемых. -- Нет, я не в курсе. -- Значит, вам он не говорил. А как вам показалось -- знает ли он об этом? Федор, ободренный сравнительно безопасным для него течением следствия, напряг память. Действительно, что-то в действиях брата показалось ему подозрительным. Не успел он высказать свое предположение, как в разговор вмешалась Алла. -- Наверняка знает! -- отрезала она. -- Почему вы так думаете? -- обратился к ней Рыскаль. -- Он внешность изменил. Никогда у него усов не было и таких длинных волос. Одежда тоже нехарактерная. Рыскаль подробно выспросил, как был одет Демилле, сведения записал в книжечку. Потом спросил: -- А где сейчас живет, он не говорил? -- Нет, -- покачал головой Федор. -- Говорил, неправда! -- Алла инстинктивно дернулась вперед, как собака, взявшая след. -- Он сказал, что ночует в коктейль-баре! -- В коктейль-баре? -- удивился Рыскаль. -- В каком? -- Мы не спросили. Рыскаль недовольно хмыкнул, уставился в книжечку. Когда он поднял на супругов глаза, в них блеснула неприязнь. -- Он ничего не рассказывал о себе? Какие-нибудь странные события? -продолжал допрос Рыскаль. -- Ах, нес какую-то ахинею, -- вздохнула Алла. -- Говорил, что его дом куда-то улетел. Ну, сами понимаете... -- Федор развел руками, словно извиняясь. -- Это правда. Дом улетел еще весной, -- отрубил Рыскаль. Супруги покосились друг на друга, не смея возразить. -- Что он еще рассказывал про себя? О жене вспоминал? Федор пожал плечами. -- Ну и семейка! -- зло сказал Рыскаль. -- Когда вы его снова увидите? Он придет к вам? -- Не знаю... Может быть, и нет. Рыскаль только крякнул и поднялся со стула. В прихожей он надел фуражку, повернулся на каблуках к Федору и Алле: -- Настоятельная просьба: если Демилле появится у вас или вы узнаете о его местонахождении, сообщите по телефону ноль-два дежурному УВД для майора Рыскаля. -- Да-да, непременно... -- испуганно сказал Федор. Рыскаль холодно откозырял и покинул квартиру Шурыгиных, не сказав более ни слова. Федор и Алла поглядели друг на друга. Им обоим вдруг вспомнилась их квартира с кондиционером в Триполи с видом на ослепительной синевы бухту, обрамленную пальмами... Федор набрал номер Аэрофлота и в ответ на приятный женский голос "Международный отдел слушает" сказал: -- Девушка, по каким числам рейсы на Триполи? Глава 32
РЕЙД В середине августа, дождавшись возвращения из Ессентуков обоих Светиков, Рыскаль созвал чрезвычайное заседание Правления в расширенном составе.