Александр Башкуев. Von Benckendorff (гл.1-4) --------------------------------------------------------------- © Copyright Александр Башкуев Email: footuh@netscape.net Date: 28 Feb 2002 --------------------------------------------------------------- А.Х. Бенкендорф 1783-1844 (Копия парадного портрета кисти Д.Доу из серии портретов русских генералов - участников Войны 1812 года. 1819-1829. Военная галерея 1812 год. Оригинал уничтожен по Высочайшему повелению Императора Николая I в 1845 году.) Моцарт: Да! Бомарше ведь был тебе приятель; Ты для него Тарара сочинил, Вещь славную. Там есть один мотив... Я все твержу его, когда я счастлив... Ла ла ла ла... Ах, правда ли, Сальери, Что Бомарше кого-то отравил? Сальери: Не думаю: он слишком был смешон Для ремесла такого. Моцарт: Он же гений. Как ты, да я. А гений и злодейство - Две вещи несовместные. Не правда ль? Сальери: Ты думаешь? (бросает яд в бокал Моцарта) Ну, пей же... Я пишу эти строки сегодня - 4 октября 1841 года. Полчаса назад от меня ушел мой личный врач и кузен - Саша Боткин. Второй инфаркт -- уж не шутка, третий -- последний. Сперва врач стращал меня ужасами, а потом махнул рукой: - "Ни в чем себе не отказывай, - сердце изношено: год, от силы - два. Ты никогда не слушал меня: пей, гуляй, делай, что хочешь, - медицина бессильна", - и я услыхал, как за дверью заплакала моя Маргит. Вот и все. Шавал шавалим -- суета сует Вот и жизни подходит конец. Шавал шавалим -- подведу итог, - Мной остался ль доволен Творец... Глава 1. "Я Верю лишь в Кровь" Когда мы с сестрой были маленькими, мама сказывала, как она появилась в Империи. И я представляю себе это -- так. Апрельское утро 1780 года в Санкт-Петербурге. С залива дует холодный ветер, от коего смерзаются льдинки в воде. Пасмурно. В порту бросила якорь прусская шхуна. Эта утлая посудинка знала на своем веку и зерно, и - селедку и время не пощадило ее. На палубе - высокая худощавая девушка в сером дорожном плаще. На нем крест, вышитый на груди -- знак Иезуитского Ордена. Но вот - брошены веревки и спущен мосток. Из каюты выходят матросы, несущие крохотный сундучок - все имущество пассажирки. Девушка по скользкому, обледенелому трапу сходит на берег и ледок похрустывает под ее сапогами. Пахнет водорослями и гнилой рыбой, - это не лучший причал. К гостье подбегает лакей, коий кланяется, смешно подпрыгивая и подрыгивая ножкой, и спрашивает: - "Mademoiselle Euler?" - "Вы ошиблись. Баронесса фон Шеллинг - к Вашим услугам". - "Майн шульд... Вас ждут. Вот карета - битте зер. Майн шульд..." В другой раз мама рассказывала как однажды в Франконии -- под Нюрнбергом головорезы "старого Эйрика" остановили забавного балагура по кличке Рейнике-Лис, хваставшего, что он умеет обращать вещи в золото. Его отвели в замок и посадили на цепь, ибо, сидя на цепи, золото делать удобнее. Увы, Лис не сделал Эйрику золота, зато в замке завелась стая лисят. Разбойник не знал, куда глаза девать со стыда. У Лиса не было ни кола, ни двора -- ни фамилии. Кстати, фамилии не было и у Эйрика! Поэтому он заплатил огромную сумму папе, чтоб тот нарек Лиса -- "фон Шеллингом", а внуков разбойника признал баронетами. Ему нельзя отказать в чувстве юмора -- "Schelling" можно перевести как "Бубенцов", иль "Бубенчиков". (Когда я рассказал о сием Пушкину, он смеялся: "А по-нашему -- Балабол!") Прекрасная фамилия для хитреца, не умевшего обращать вещи в золото! Рейнике-Лис был весьма ловким, хитрым и вызывающим доверие человеком. Про него говорили -- "он умел продать вам вашу же деревянную ногу". Старый Эйрик был обратного теста -- классический рыцарь: "зол, свиреп и вонюч". Вместе их звали -- "Лис в зятьях у Волка". Эйрик не был дурной человек, - его звали "Der Edelich Raubritter" -- Честный Рыцарь с Большой Дороги. Да, разумеется -- с Большой Дороги, но -- Рыцарь! Простолюдины любили разбойника и когда суд объявил ватагу его вне закона, им помогли перебраться в Голландию. Они попали из огня, да -- в полымя. Голландия была в эти дни -- испанской провинцией и испанцы вытворяли там Бог знает что. Поэтому голландцы восстали, но что могут штатские против бывалых вояк?! Восставшие гибли, как овцы на бойне, и "Der Edelich Raubritter" вступился за них. В Голландии той поры не было еще своей знати и тамошнее дворянство зарождалось в битвах с испанцами. Недаром Голландская Революция знаменует окончание Средних веков и начало Нового времени. Впервые в Истории к Власти пробились те, кто добился всего Трудом и Талантами. Да, разумеется, все они -- разбойники и смутьяны в средневековом понятии. Но не будь их - Бонапарт, Меньшиков, Кромвель никогда бы не пришли к Власти, а Ломоносов -- из Холмогор. Впервые в Истории в стране победила лютеранская церковь, учившая: "Все вещи -- в Труде и Трудом заработаны. Природа -- Мать человека, но отец его -- Труд!" Иные смеются над Шеллингами, называя нас "разбойною Кровью", но... Выдвинулись мы на том, что захватили три корабля, везших золото из Америки. За это Эйрика сделали адмиралом, а Рейнике -- банкиром голландского короля. Вскоре Рейнике выдал дочь за племянника короля Англии и Голландии и род наш стал -- правящим. Но деньги, и Власть -- портят. Большие деньги -- особенно. С одним из потомков "Лиса и Волка" вышел конфуз. Он любил двоюродную кузину и верил, что ему с его родством и деньгами -- сам черт не брат. Но когда девушка забеременела, преступную пару выгнали из страны. Тогда молодых за известную сумму принял прусский король. Девушку выдали замуж за случайного жениха, пожаловав тому город Штеттин в княжестве Ангальт-Цербст. Через четыре месяца после свадьбы она родила девочку -- Софью Фредерику Шарлотту. У юноши в законном браке тоже появились дочки и сын. У старшей родилась моя тетушка, - прусская королева. У сына в браке с Софьей Эйлер -- моя мать. Как раз в эти годы Пруссия воевала со всею Европой и, конечно, проигрывала. Народ стал роптать и королю стал искать "козлов отпущения". Ими стали -- "жиды". Среди прочих видных семей Эйлеров тоже обвинили в участии в "жидовском заговоре". В тюрьме бабушка под пытками умерла. Дед, пытаясь спастись, уплыл в Америку. Так и сгинул... Мама осталась круглою сиротой и жила в иезуитском монастыре, изучая там химию. К двадцати годам она защитила докторскую по применению порохов. За это ее и пригласила к своему двору тетка. Урожденная Софья Фредерика Шарлотта фон Ангальт-Цербст, она же, - Государыня Императрица -- Екатерина Великая. В день приготовления первого для матушки фейерверка, в ее пороховую палатку входит сама Государыня. Она явно навеселе (выиграно дело с турками), походка ее неровна, на лице блуждает улыбка, руки болтаются. Императрицу покачивает. При входе она манит племянницу, пьяно целует в обе щеки, затем морщит нос, брезгливо кривится и будто отмахивается. Государыня начинает стягивать кружевные перчатки, движения ее неверны, она злится и пытается сорвать их, раскачиваясь из стороны в сторону. При этом венценосица цепляет реторту с каким-то снадобьем и матушка чудом ловит стекло. С укоризною она говорит: - "Ни шагу далее, Ваше Величество, - иль Вы подорветесь". Государыня застывает, на ее лице пьяное изумление: - "Но ты же не дашь этому произойти?" - "Отнюдь, Ваше Величество. Ежели б я замышляла сие..." Мама со значением показывает ступку для порохов, двигает ее от царицы и, вставая у Государыни на пути, произносит: - "Я прошу Вас покинуть сие помещение. Это - опасно для Вас..." Императрица, пьяненько подхихикивая и делая вид, что хочет пройти, играет с племянницей, как кошка с мышкой. Наконец, та не выдерживает и схватив тетку за руку, сажает в кресло, стоящее за конторкой, где хранятся всякие записи. Царица порывается встать, но племянница, удерживая ее, говорит: - "Я дам вам бальзам и аммоний. Вам полегчает". Тетушка, как капризная девочка, начинает мотать головой и обидно смеется: - "Фи, какой мерзкий запах. Я думала, что так несет серой в аду! Ты, гляжу, будто - черт! Взорвать меня тут грозилась..." -- она вдруг багровеет и по-пьяному злится, - "Ну, взрывай, коль подослана! В кои-то веки родная Кровь из Европы пожаловала, а туда же -- взрывать меня собралась! Ну, взрывай, - на!" -- с этими словами пьяная женщина рвет платье у себя на груди. К небывалому изумленью племянницы, та видит, что под платьем тонкая стальная кольчуга! Государыня же пьяно всхлипывает, с сожалением глядит на рваное платье, кольчугу и с тоскою и чуть ли не - слезами бормочет: - "Жарко мне в ней, тяжело. Как - вериги ношу! Раньше я на утреннюю молитву чуть ли не в исподнем ходила", - государыня плачет, и беззвучные слезы медленно катятся по ее пухлым щечкам. Матушка невольно подходит и спрашивает: - "Да как же это? Что с Вами произошло?" Тетка утирает слезу, пьяно машет рукой и с яростью говорит: - "Был один... Начальник охраны. Деньги ему обещали. И графский титул... Он меня в бок ударил, я падаю, кровь кругом, боль, а он стоит с кровавым ножом и опять -- вновь заносит. А я лежу и понять не могу -- за что?! За что... Хорошо, - Гриша шпагу вынуть успел. Заколол своего же начальника... Я потом месяц в перевязках ходила... Заросло..." - Государыня на миг умолкает, задумывается, вроде бы как трезвеет, и, поднимаясь из кресла, безразлично бормочет, - "Ну, ладно... Работай. Не буду я тебя отвлекать", - она идет к двери, но матушка, будто пересилив себя, просит вслед: - "Ваше Величество... Все тычут мне, что я -- немка... Говорят, - "Не так плоха курляндская Анна, как завезенные ею Бироны, да Левенвольды!" Говорят, и разве что не ухмыляются мне в глаза! Es ist... Не лучше ли мне вернуться домой?" Екатерина Великая поворачивается к племяннице и странно глядит на нее. Затем ковыляет назад и грузно опускается в кресло, жестом приглашая маму присесть на скамейку для ног: - "Ты -- не Бирон, и не Левенвольде. А с другой стороны... Нет меня, и тебя вздернут на дыбу. За то, что я - твоя тетка. Поэтому... Коли - сдохну, а ты не успеешь в силу войти, -- держи яд при себе. Как родная тетка советую. Verstehen Sie?" Государыня долго глядит на побледнелую матушку, с какой-то видимой грустью ласкает ей волосы и бормочет: - "Я уже довольно стара, чтобы разучиться верить в людей. И не верю почти ни во что... Я Верю лишь в Кровь. Мою с тобой Кровь. Старая я у тебя... Стало быть, - нет у тебя времени в силу войти... Знаешь что?! Давай, - я тебе мужа дам! Богатого, родовитого... Владетеля целой страны... Маленькой, разумеется. Но все -- спина, за которую спрячешься, коль меня нет, а?" Мама обмякает и, обнимая царице колени, смотрит на нее снизу вверх. А та из своего кресла чуть наклоняется и по-матерински целует в лоб. Затем зевает, достает откуда-то тонкий стилет, и, подавая его племяннице, говорит сонным голосом: - "Постереги меня. До охраны мне не дойти... Я недолго..." - "Здесь нельзя. Пойдемте на воздух, ведь надышитесь здесь всякой гадости!" Тетка на миг приоткрывает глаза, строго грозит моей матушке и назидательно, с трудом ворочая неподатливым языком, выговаривает: - "Никогда не спи вне закрытого помещения. Уж лучше я у тебя тут надышусь, чем там -- проснусь с дырой в голове! Да, и напомни мне завтра -- снять с тебя мерку. Есть у меня кузнец -- чистый кудесник. От Бога мастер -- даром, что крепостной. Будешь и ты у меня -- в железах ходить..." Говоря сие, венценосица засыпает. Матушка прислушивается к дыханию тетки, затем осторожно встает, запирает дверь на ключ и задвигает засов. Затем она садится к ноге Государыни, сжимает в ладони стилет и ждет, пока Государыня проспится и протрезвеет. Ее Величество тяжко дышит, чуть похрапывает и бормочет, но мама не обращает внимания. Государыне сие нравится, -- многие в такие минуты подсаживались еще ближе, пытаясь в монаршем бреду услыхать что-то лишнее. На бал, посвященный присоединенью Крыма к Империи, мама надела платье из китайского шелка и нитку японского жемчуга. Ей нравились жемчуг, серебро и сапфиры - эта бледно-синяя гамма выгодно оттеняла голубые глаза и нежно-белую кожу. Вообразите доктора химических наук в сером платьице, да с круглыми смешными очками на тонкой ленте. Девушку, проведшую молодость в иезуитском монастыре, - на первом балу. В чужой стране. С плохим знанием языка. В шелковом платье и нитке жемчуга средь дам в тяжком бархате, увешанном драгоценными каменьями. Ее -- не заметили. В самых расстроенных чувствах удалилась она в укромную комнатку. Там моя мама села зализать душевные раны и ждать окончанья веселия для того, чтоб без помех убрать петарды, да свечи с мортирами. А дабы не растравлять себе душу - раскрыла Кантову "Общую естественную историю и теорию неба" с автографом и любезными пояснениями автора на полях. И вот, пока она всецело поглощена усвоением нового взгляда на теорию образования Вселенной, к ней вваливается огромный мужик, который, обдавая матушку амбре из дорогого одеколона и сивушного перегара, вежливо осведомляется: - "Здесь, милочка, не пролетал мон ля петит, немецкая нимфа, баронесса фон... уж не знаю как ее там! Она мне назначила здесь тет-а-тет". Девушка с умной книжкой невольно краснеет и еле слышно лепечет: - "Вы имеете в виду Шарлотту фон Шеллинг?" - "Да, что-то вроде того. Так, - где же она?" - "Это - я. Но я не назначала вам встреч... Кстати, с кем я имею Честь?" - при этом она во все глаза смотрит на кавалера. Тот - настоящий красавец: двухметровый верзила, грудь колесом, косая сажень в плечах и все - при всем. Мама даже не верит, что на свете водятся столь завидные женихи! Тот же с изумлением глядит на "эту поганку" и не знает, что ему делать. Мама смеялась, рассказывая, как Бенкендорф выдунул перегар в сторону (совсем как напроказивший мальчишка перед строгой матерью) и даже пробормотал что-то вроде: "Атанде!... Вот влип, так -- влип". - "Полковник Бенкендорф - к Вашим услугам. Мы тут, - знаете ли.... Крутили бутылочку на фанты, и за Вашим отсутствием бутылочка указала на меня и на Вас, так что теперь Вы - моя пленница. Я обязан пригласить Вас со мною потанцевать". - "Что ж, я освобождаю вас от Вашего обязательства. У меня болит голова, и лучше я посижу здесь - в тишине. Вас же, наверное, ждут друзья. Спасибо за приглашение, но.... Danke schon". Тут полковник теряется совершенно, - он топчется и всплескивает руками: - "Mon bleu, да что ж ты меня зарезала без ножа! Да как я без тебя Государыне покажусь? Да ты станцуй со мной раз, и - разбежались. Что тебе, жалко?!" Матушка сказывала, как ее подбросило от таких слов, а в голове будто колокол: "Я дам тебе мужа - богатого, родовитого... Дам". Дальше громкий хлопок - это упала книга с ее колен на паркет. Ослепительный свет - это огромные люстры резанули глаза, когда Бенкендорф вводил ее в центральную залу. Ввел и не стал танцевать, а побежал, таща за руку через весь зал - искать Государыню. Матушка вспоминала, как она увидала тетку, а та, заметив ее, прищелкнула пальцами и откуда-то появилась огромная чаша с вином. Государыня подала матушке чашу сию: - "За нашу Армию. За моих Офицеров! Пьют все!" Мама взяла чашу с вином, отхлебнула: - "Там же - водка!" - никто не слышал ее. Придворные, повинуясь руке Государыни, раскачивались за рукой в такт: - "Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна..." Мама чуть морщится и, поднося чашу к губам в другой раз, с изумлением смотрит на Государыню, а та, наклоняясь к племяннице, шепчет: - "Пей, доченька. Я ведь, приехав сюда, - почти как ты -- монашка была. Заробела, суженого увидав... А выпила и - не помню уже ничего. ПЕЙ!" И матушка под радостные вопли и крики придворных: "Горько!" и "Пей до дна!" - выпивает чашу сию. А потом -- танцует до утра... Проснулась она вечером третьего дня. Проснулась и поняла, что теперь ей придется выйти замуж за Бенкендорфа. Поэтому, никому не сказавшись, она пошла на поиски "суженого". Но того дома не оказалось, а слуга отвечал: - "Так барин-с уехали - может к певичкам, а может и к дружкам в имения-с. Правда, деньжата у него на исходе, так что -- наверное, он в карты дуется. Как проиграется -- ждем-с. Тогда - приходи". Мама рассказывала... По насмешливым намекам привратника она поняла, что -- не первая стучит в сию дверь, и, похоже что -- не последняя. Ей грезилось, что все уж сговорено. А что если... Русский двор славился распутными нравами и вчерашняя монашенка была тут не ко двору! Вдруг - Государыня изволила пошутить... Мысль сия своей простотой поразила несчастную. По возвращении она просит нагреть ей ванну воды, а потом запирается в комнате и вскрывает вены на руках и ногах. Я ее понимаю. Есть в жизни случаи, когда один выход - в петлю. И не осуждаю. Ее спасли чудом. Служанка, пробегавшая мимо ее комнатенки, обронила поднос, учинив такой грохот, что все выскочили посмотреть. Все, кроме матушки. У слуг была голова на плечах, да и слухами земля полнилась, - какой кусок счастья свалился на бедную, но ими любимую сироту. Вот мажордом и постучал в закрытую дверь, дабы узнать, чем вызван столь дивный сон. Когда же увидели, что дверь заперта изнутри, ее вышибли. Мамино приключение кончилось тем, что она удачно полоснула себя по ноге, зацепив ахиллову жилу. С тех пор мама всю жизнь провела с тростью, да в особенном сапоге. Больше она уже -- не танцевала. После пережитого мама три дня лежала в сумеречном состоянии. Лишь на четвертый день она, по рассказам, зашевелилась. Сиделки, не смыкавшие глаз, сразу вызвали Государыню. А та к тому времени, не ожидав столь быстрого и мрачного развертывания событий, невольно призналась, что мама - ее родная племянница. Двор был в шоке, дамы, беспечно развлекавшиеся на счет моей матушки, сразу прикусили язычки и теперь дежурили у дверей, дабы при первой возможности принести извинения. Придворные офицеры, до того весело хохотавшие над "очередной проделкою Бенкендорфа", осознали всю низость своего поведения и теперь в один голос резко осуждали сам образ жизни и привычки полковника. Тем временем Государыня изволила лично прибыть к больной, та не отозвалась на ласку, и двор, говорят, изумился узреть венценосицу в известной растерянности. Наконец, Екатерина оставила уговоры и села разбирать племяшкины вещи. Она была удивлена тем, что мама читала лишь одну книжку -- "Сказки матери Гусыни" Шарля Перро. Когда Государыня взяла ее в руки, книга открылась на "Золушке" - на ней она была замята сильнее всего. Сперва бабушка не знала, что думать, а потом прослезилась и вышла из комнаты. Говорят, она шептала при этом: - "Господи, грех-то какой... Да как я могла забыть, - она ж потеряла мать свою пяти лет от роду!" - и показала при этом дарственную: "Милой доченьке в день ее Рождения от Мамы". Подпись бабушки и дата - ноябрь 1763 года. Бабушку убили в прусских застенках под Рождество - через месяц после этого дня Рождения... А ближе к утру появились лакеи, ловко повернувшие кровать с больной так, что она теперь могла видеть дверь. Раздалась прекрасная музыка, вспыхнули сотни свечей, и вошла Прекрасная Фея, спросившая: - "Почему плачет крестница? Маленьким девочкам не надо так плакать..." - но не успела она досказать, как произошло что-то ужасное. Будто какая-то сила подняла из кровати несчастную и бросила ее на пол. А там она на коленках поползла к доброй волшебнице и нечленораздельно, почти как дикий звереныш, - заскулила и прижалась к ноге. Государыня в первый миг оторопела, а потом зарыдала сама, сорвала с себя напудренный парик с мишурой и швырнула его в своих фрейлин с криком: - "Вон отсюда! Пошли все вон - мать вашу так!" Убегающие женщины только и успели заметить, как простоволосая, страшная Государыня подхватила свою племянницу на руки и понесла обратно на постель. Затем дверь захлопнулась, и что дальше -- неведомо. Матушка всего этого просто не помнила, а бабушка - не рассказывала. Мама оказалась на попечении лучших врачей и потихоньку оправилась. Придворные лизоблюды, замаливая грехи, поспешили доложить ей о "суженом"... Петр Первый был мужчиною любвеобильным. Так в Курляндии у него родилась -- Софья Лизавета Ригеман фон Левенштерн, официально признанная Петровной. За это в правление Анны Иоанновны мать ее была казнена, а девочка сидела в тюрьме курляндской Митавы, ежедневно ожидая самого худшего. Как-то туда попал и Карл Александр фон Бенкендорф. Вождя протестантов приговорили к "варению в масле живьем", а Софья Петровна влюбилась в него, когда деда готовили к казни, а он -- с нею любезничал. Немногим удается шутить, когда друзей на глазах варят в масле и вот уже - твоя очередь. Казнь прервалась известием про смерть Анны. А вскоре Софья Петровна получила свободу, была приглашена в Санкт-Петербург и обласкана. Новая Русская Государыня - Елизавета Петровна спросила сестру: - "Ты осталась верна мне под батогами! Ты томилась в тюрьме ради меня. Проси -- чего хочешь, -- все сделаю", - Софья Петровна просила сестру оженить ее на деде моем. Впрочем, дед -- не артачился. Лютеране для получения русского чина обязаны были принимать православие, но дед не хотел менять Веру для этого. Впервые -- ради Софьи Петровны Елизавета сделала главою провинции "инородца" и "иноверца". К тому же она подтвердила "Ливонские Вольности" и Лифляндия стала единственною Провинцией с независимым статутом внутри Российской Империи. Через пять лет после рождения моего дяди Кристофера, Софья Петровна родила еще одну дочь в один день с появлением на свет Наследника Павла. И Государыня Елизавета, больше доверявшая младшей сестре, чем невестке, просила ее стать Павлу Кормилицей -- вместо его естественной матери. Это вызвало известное напряжение меж дядиною семьей и Екатериной. Так что дядин титул "любимца Наследника" в бабушкиных глазах был скорей -- красною тряпкою, но она ни тогда не смогла вернуть сына, ни -- впоследствии хоть как-нибудь отомстить, - независимый статут Лифляндии предполагал, что ею обязан править только лишь Бенкендорф. А бабушке (в условиях вечных войн с кровавыми бунтами) очередные восстания были, конечно же -- ни к чему. Так что маму, что и говорить, - ждала завидная партия! Вскоре у бабушки появилось письмо от придворных, где они порицали поведение "любимца Наследника". Императрица вызвала дядю к себе и зачитала отчет Суворова о поведении вверенных ему офицеров в дни турецкой кампании. "Офицер Бенкендорф проявил себя исполнительнейшим, так что я посылал его в самые жаркие места, где потери - не столь важны в сравнении с верной победой. Полковник Б. своею храбростью так одушевлял рядовых, что и негодные преисполнялись отвагой и бежали за ним на верную смерть. Если Б. еще был хоть минуту трезв, я, матушка, думаю, что он стал бы лучшим из офицеров". Зачитав сие, бабушка долго разглядывала потолок, в то время как с несчастного успели сойти румянец, сто потов и сколько-нибудь живой вид, а потом с мечтательным голосом произнесла: - "Да. Впечатляет.... Мы тут посовещались и решили, что надобно дать тебе нужное дело.... Вдали от столицы. Есть у меня две вакансии - Губернатором Сибири в Тобольск и посланником к китайскому Богдыхану в Пекин. Советую выбрать дипломатическую стезю, ибо она полагает постоянное жалованье в две тысячи рублей в год. Сибирь же.... Экзотика..." Очевидцы божатся, что офицеры заключали пари, тронется ли несчастный рассудком. В те годы посол часами стоял на коленях под солнцем пред воротами богдыхана, чтобы передать тому пустяковую просьбу. Высшей же наградой было позволение "дикарю" - облобызать, да понюхать богдыханскую тапочку. Экзотика! Впрочем, нюхать чужие тапочки может и неприятно - зато безопасно. Жить же в Тобольске, когда вкруг города бродят пугачевские банды, - тоже экзотика... Так что не осуждайте, когда на другое утро несчастный, надев парадный мундир, ворвался к больной. Возникла сумятица. На шум пришла бабушка, коя выгнала ухажера, дозволив ему говорить из-за двери. Тот через закрытую дверь просил руку "суженой". После долгого молчания матушка согласилась. Через много лет мама признается: "Ежели б не -- Родовое Проклятие, все у нас с Кристофером было бы по-людски. Я бы нарожала ему кучу детей, сидела с ними -- наседкою, варила б варенье на зиму..." Родовое Проклятие... Весной 1781 года родился мальчик по имени - Александр Бенкендорф. Мой старший брат помер через месяц после рождения. В 1782 родилась мертвая девочка, и врачи поставили диагноз: "Родовое Проклятие Шеллингов". Живым при нем рождается только первый ребенок, прочие родятся мертвыми. Лечение же -- одно. Нужен развод и женитьба "чистого" на "чистой", а "проклятого" -- на "проклятой". Когда мы с сестрой подросли, матушка любила рассказывать нам про те дни. И я видел перед собой ученую девочку, жившую в монастыре -- круглую сироту. Она любила сказки и верила себя Золушкой, к которой когда-нибудь -- обязательно придет волшебница-фея и -- все переменит. Простая тыква станет золоченой каретою, монастырские крысы -- прислугой в ливреях, а деревянные туфли... Вообразите, что все это произошло. Правда, как в любой сказке, и здесь крылась известная западня: Золушка знала, что все это великолепие лишь до полуночи, матушке ж говорили, что "в народе хотят Правителем Бенкендорфа". Она же не придала сему большого значения, решив, что сие - пустая местечковая блажь и люди, подумавши, с радостью примут племянницу Екатерины. И поначалу все так и выглядело. Как гласит народная мудрость, - "по одежке встречают". Рига -- мрачна. Матушкина привычка носить черное (почти монашеское) одеяние с единственным украшением в виде золотого креста дико выглядела в модном, чуточку франтоватом Санкт-Петербурге. В Прибалтике строгость одежд -- признак вкуса, а столетия религиозной вражды сделали ношенье креста -- жизненной необходимостью. В столице матушка в ее одеяниях всегда выглядела этакой белой (а верней -- черной) вороною, в Риге же -- она оказалась такой же, как -- все, и этим очень приглянулась согражданам. Муж же ее, хоть и родился в мрачной Риге, но вскоре был увезен матерью, ставшей Кормилицей Наследнику Павлу. Кристофер Бенкендорф сызмальства рос в столичном кругу и одевался так, как ему было привычнее -- на столичный манер. На фоне рижан он теперь выглядел, как павлин в стае ворон. А вороны -- бьют чужаков. А еще - в известные годы русские армии плохо вели себя в наших краях и люди этого не забыли. Дядя мой считался внуком Петра и этого было достаточно для большой к нему неприязни. Напротив, матушка в народных глазах была немкой. Все в открытую говорили, что охотно признают над собой Власть "Госпожи Баронессы". Имея такую поддержку, матушка за пару лет обратила Лифляндию в одну из самых успешных, развитых и богатых провинций Империи. Казалось, - все, к чему не притронулась бы ее рука -- возрождалось и обращалось в чистое золото. Лютеране -- разве что не боготворили ее, но после всех славословий они странно куксились и робко задавали вопрос: когда матушка родит им "природного господина"? По ее словам это напоминало какую-то стену, - люди будто закаменевали, шепча, что "все хорошо, но - мы ждем рождения Господина..." Тогда она пришла в Домский собор -- на исповедь к главе лютеран, - Архиепископу Рижскому: - "Скажите, - хороша ли я для Ливонии? Что я должна предпринять, чтобы... Я не могу родить от фон Бенкендорфа. Что делать?" - "Родить от Бенкендорфа", - улыбнулся святой отец. Матушка показалось, что над ней издеваются, но прелат предостерегающе поднял руку, - "Что вы думали услыхать от Святой Церкви?! На епископском совете мы уже обсуждали этот вопрос и сочли, что вы, дочь моя, - лучшая правительница для всех нас. Вы не только племянница Государыни, но и прекрасный политик, банкир и администратор. Наша Церковь горою за вас, Баронесса... Но... Все, что можем мы посоветовать, - это родить от Бенкендорфа. Власть дается нам -- не от мира сего", - с этими словами Архиепископ провел маму в молельную и там она обомлела, увидев что на Алтаре под Распятием стояли раскрашенные гравюры -- на манер русских икон. На гравюрах были изображения Бенкендорфов! Клирик же, указывая на них, объяснил: - "Много веков назад в эти земли пришли крестоносцы, верившие, что есть Земля Обетованная и Гроб Господень, и есть Владенья Нечистого и Великий Алтарь. А раз Земля Обетованная среди жарких пустынь, владения врага рода нашего они искали у нас, - средь сырых, холодных болот... Они нашли языческое капище на слиянии Даугавы и Ридзини, истребили его и на месте том заложили собор. Вот этот вот - Домский собор. (Случайно ли "Dome" созвучно русскому "Дом", славянскому "домовина" и германскому "Doom"?!) Они верили, что... "тот, кому принадлежало древнее капище останется под землей до тех пор, пока стоит Dome". Они учили этому латышей. Учили, не ведая, что темный народ понял так, что тут -- в Домском Соборе жилище их покровителя. Того, кого ненавидели и боялись пришлые крестоносцы. А раз есть тот, на кого нет управы у немцев, он не может не стать знаменем латышей... Так вот, - тот, кого латыши зовут "лесной брат", - Braalis, по народным поверьям и есть истинный повелитель и покровитель этой страны. А Бенкендорфы... Так повелось, что крестоносцы для нас -- почти всегда немцы. Бенкендорфы же шведского корня. "Birkenbeiner" в переводе со шведского значит -- "березовоногий", а проще -- "лапотник". Барон с такою фамилией -- не барон и уже на людской памяти они переиначили ее на немецкий манер. Но люди помнят, что Бенкендорфы по крови -- из простых шведов-наемников, добившихся всего "своим горбом". Поэтому народ верит их "своими", - "природными господами" в отличие от "пришлых немцев". В наших церквях под Распятие всегда ставят лик кого-то из Бенкендорфов. Вот это -- Тоомас, - первый рижский бургомистр. Он изгнал немецких баронов и назвал Ригу -- Вольною... Не будь его, - даже я был бы сейчас латышским рабом, а не -- архиепископом... При жизни латыши звали его воплощением Braalis-а... Это внук его -- Карл. Основатель первого банка и Биржи. Не будь его, мы бы никогда не были столь богаты! Все рижские деньги берут свое начало от Карла. Биржа его начиналась с торгов свиным мясом, щетиной и шкурами и за это Карла в народе кличут "Царь-Свинопас". Кстати, - другое имя Braalis-а -- Велс. "Скотий Бог". Он покровительствует Учению, разведенью скота и торговле. А вот внук Карла -- Карл Иоганн. Святой. В дни Ливонской войны наши земли были поделены меж русскими и поляками. Русские -- православны, а поляки -- католики. Многие... Почти все приняли в те дни православие с католичеством... Тогда юный Карл Иоганн увел наших предков на север -- в леса и болота и кормил их крапивой, улитками, да лебедой почти двадцать лет. А когда умерли Иван Грозный и польский король, лесные братья Иоганна истребили в Лифляндии всех, кого они знали предателями. Люди жаждали этого, - они зовут Braalis-а Богом Смерти. С той поры -- любой католик и православный для нас, - враг, иль предатель, ибо все мы - потомки тех, кто ушли в леса с Иоганном... (Прости его, Господи!) Карл Юрген Мученик -- внук Карла Иоганна. В прошлом веке были долгие годы бескормицы и шведский король пытался обратить нас в рабов -- за долги. Тогда Карл Юрген поехал просить за народ, хоть и знал, что шведский король не в себе и подобную просьбу примет, как Бунт. Я ношу этот перстень. На нем -- Мертвая Голова. Народ верит, что сие -- Мертвая Голова Карла Юргена, казненного в Швеции за всех нас... Без перстня сего меня не пустят на порог к умирающему, ибо сие -- символ Braalis-а, - Бога Осени и Прощаний, как верят все латыши. Удивительная Судьба, - на плахе умереть за народ, чтобы люди целовали твое изображение перед Смертью... Прости его, Господи... Свекор ваш -- внук Карла Юргена. Он поднял мятеж против Бирона и Анны, выгнав из Риги католиков. Люди носят теперь образ его на груди, почитая его оберегом от сабли и пули. А еще он был известным любовником и люди прощали ему, ибо для них он был Богом Любви -- Braalis-ом, коему латыши поклоняются, чтоб гусыни неслись, коровы телились, свиньи бы - поросились, да латышки рожали крепеньких мальчиков... Да... Много крепеньких мальчиков произвел на свет свекор ваш... (Прости его, Господи!) Власть дается нам -- не от мира сего. Ежели вы хотите быть нашей Правительницей, вам придется родить от Бенкендорфа. Вы понимаете?" Матушка вспоминала, что к концу объяснения ноги -- не держали ее. Надежды на будущее обратились в ничто! И больше со зла она выдавила: - "Что ж муженек-то мой -- таким уродился?! В таком роду да -- не без урода!" - "Латыши верят, что Braalis вселяется в Бенкендорфов. Причем, согласно поверию, - Braalis не бывает в двух лицах! Так вот, - в роду Бенкендорфов великие правители родятся только через поколение! Ни разу еще ни один из великих правителей нашей страны не дожил до рождения внука. Великого внука. Поэтому народ верит, что Braalis умирает и возрождается в собственном внуке, чтобы снова править страной! Поэтому все и просят вас подарить им "Природного Господина"! Люди верят в "Лесного Брата". В того, кого они зовут Богом Любви, Смерти и Осени. Сказывают, что когда свекор ваш был еще в колыбельке, к нему уже приходили молодожены со Свадьбы и просили, чтобы он благословил их союз... Сейчас они верят, что Braalis спит и все, что ни делать до его воскрешения -- лишено Благодати! Они теперь даже не крестят новорожденных! Со дня смерти вашего свекра (упокой Господь его душу!) латыши не играют свадеб и не отпевают покойных. Сходите-ка на погост, - там полно безымянных крестов. Но уверяю вас, что имена появятся в тот же день, как вы подарите людям очередное воплощение Braalis-а! Вы говорите, что не можете родить от Бенкендорфа? Стало быть у нас еще долго не будет ни Свадеб, ни Похорон..." -- от этих слов по матушкиному рассказу у нее потемнело в глазах, а вернувшись домой, она написала письмо моей бабушке, в коем просила развести ее с мужем, и "избавить от всего этого". В ответ прибыл нарочный с приказом прибыть к Государыне. Матушку вводят в спальный покой. В комнате жарко и душно, - кругом тяжкий запах жасмина и парафина. На улице утро, но здесь -- полумрак из-за плотных занавесей и мерцанья десятков свечей. Добрую долю спальни занимает альков с исполинской постелью, окруженный шкафчиками с туалетными столиками. Впрочем, постель едва смята, а Государыня сидит за столом в другой части комнаты. Стол завален бумагами, а корзинка под ним забита грязными перьями. Императрица, сверяясь с какою-то книжкой и не переставая писать, спрашивает у лакея: - "Сколько времени?" Старый холоп еле слышно бормочет: - "Утро, Ваше Величество. Дозвольте, мы приберем". Государыня с видимым сожалением отрывается от бумаг, слепо щурится, затем встает с кресла, подходит к окну и раскрывает его. Комната заполняется свежим утренним воздухом. Венценосица с наслаждением дышит: - "Скажи моему лекарю, чтобы что-то придумал. Опять всю ночь глаз не сомкнула. Клевать мне носом на вечернем Совете! Кто там?!" Матушка идет ближе, Государыня со свету прикрывает глаза, узнает в гостье племяшку и машет слугам рукой: - "Завтрак нам на двоих", - затем подзывает лакея, - "и позови мне давешнего латыша. Пусть обождет", - слуги бесшумными тенями наводят порядок, а царица неприязненно говорит, - "Я прочла твою просьбу. Что-то не так?" - "Что вы, Ваше Величество!" - "Тогда почему ты бросаешь меня? Какие у тебя оправдания?" - "Я не смогла родить маленького. Все меня обвиняют..." - "М-да... Дикий народ... Недаром предки устраивали крестовые походы в эти края! Но, согласно Указу Петра, Лифляндия -- скорее союзное государство, чем часть Империи. Вплоть до того, что в Риге может сесть только фон Бенкендорф". - "Почему Империя не властна над столь малой и дремучей провинцией?" - "Россия может продавать лишь сырье. Лес, зерно, меха, деготь.... Мы привязаны к сплаву. А сплавной порт у меня - твоя Рига! По Неве-то с Ладоги могут приплыть одни бревна... А с твоей Даугавой -- другая беда. Один берег -- наш, другой же -- курляндский. Курляндцы хотят от нас сплавной пошлины. Полвека лишь за счет этой пошлины их доход превышал доход всей Империи! Наконец, в 1777 году свекор твой беззаконно занял берег противника. Я его отругала... И сразу произвела в генералы! Рига теперь дает мне львиную долю выручки от торговли и я не могу разводить тебя с мужем, - хотя бы ради памяти твоего свекра. Я ему Честью обязана". - "Я понимаю вас, Ваше Величество..." Государыня усмехается и ведет племянницу к алькову. Там она сдвигает одну из занавесей. Она скрывает за собой книжный шкаф. В нем - Энциклопедии, сочинения Вольтера, журналы химических обществ... Бабушка раскрывает один: - "Лавуазье. "Получение нитратных солей искусственным способом"... Вот послушай-ка, - "главной составляющей порохов на сегодняшний день служит селитра, добываемая из мочевины. Если бы удалось получение нитратных солей иным способом, порох стал бы дешевле сто крат, а огневая мощь армий стократно повысилась"... И далее -- "в результате окисления аммиака в едком кали наблюдается выделение кристаллов нитрата калия, то есть -- калийной селитры..." - Государыня на миг замирает, - "Скажи-ка, милая.... Насколько я поняла - это теория получения порохов! Это значит, что завтра огневая мощь Франции возрастет в сотни раз! И это значит, что французские армии начнут чаще стрелять!" - "Я служила при Комитете по нитратной проблеме. Комитет создали после того, как прусский король прочел эту статью и выделил нам на работы сто тысяч марок, едва осознал сие сочинение! В России ж, похоже, о нем и не слышали". - "Мы -- слышали. Особенно нас заинтриговал тот момент, что одну из лучших ученых отставили прочь. У короля долги перед дедом ее, а тут - объявили еврейкой и отказались платить по счетам. Мы мечтали накоротке поговорить с той еврейкою. Теперь проси все, что захочешь. Взамен - пустяки. Искусственную селитру, да -- порох. Das ist keine Problem, na ja?" - "Одной мне -- не справиться! А в России не так уж много ученых. Была я на днях в Академии, -- решила, что на поэтическом вечере..." - "Я не хуже тебя понимаю и знаю.... Вывозила я из Саксонии дельных ребят. Через неделю один попал под телегу, а другой свалился в канал. С той поры мои академики - все по виршам.... Жить-то хочется", - бабушка вдруг озлобляется и сквозь зубы цедит, - "Когда мы в России начнем делать паровики, искусственный порох, станки -- токарные, сверлильные, фрезерные, - друзья в Европе сон потеряют. А враги -- и подавно. А пока бессонница - у меня..." Бабушка закусывает губу, и годы сразу проявляются на лике ее. Она морщится, словно от зубной боли и как будто выплевывает: - "Англия не продала мне патент на паровую машину. Пруссия не дала токарный станок! А ведь это -- кузены мои! Хотят оставить меня в лаптях, да - с дубиною.... Вот такие у нас с тобой родственнички..." - Государыня в сердцах машет рукой, а потом манит маму к себе, - "Я понимаю все это так, - мы как будто на скачках. Французская лошадь уже далеко. За нею -- британская. Чуть сзади -- прусская. А моя еще... Даже и -- не на старте!" -- Государыня замолкает и только тяжкие желваки проявляются вдруг на обычно пухлых щечках ее. Государыня мрачнеет, как туча и рассеянно листает работу Лавуазье. Затем смотрит на матушку: - "Что ж... Не поздно. Пока -- не поздно еще. Мне доложили -- Австрия, Турция, Польша, да иные наши соседи -- в ус не дуют. А стало быть -- можем успеть. Англия с Пруссией -- кузены мои, так что от них бед ждать вроде нечего, а между нами и Францией -- вся Европа... Успеем. Ежели сейчас, - сегодня начнем", - движения Государыни становятся быстры и решительны. Она достает из шкафа карту Прибалтики, расстилает ее на столе и говорит, - "Я не смею затевать такого в России. При прошлой Государыне была война с Пруссией, так что ежели про планы мои пруссаки проведают -- напугаются и первыми нападут. Не посмотрят на наше родство! А у них с искусственным порохом большой задел против нас. Тайный приказ мне докладывает -- полтораста-двести зарядов у них против моего одного! В крови ведь утопят, родственнички... Поэтому производство и все работы я хочу открыть у тебя. В немецкой провинции. На "своих", - на немцев Пруссия не попрет -- общегерманского мнения испугается... Вот здесь, - в твоем Дерпте старая шведская крепость. В ней заброшенный шведский пороховой завод и старая лаборатория. Там я и думаю -- все это открыть. Представь, что ты объявила Герцогство, скажем, Латвийское. На словах ты готова Восстать против нас. В этом случае -- ни Пруссия, ни Англия на тебя не накинутся, - ведь ты им родня, да и обижать маленьких перед всем миром -- грешно. Ведь тогда все крошечные немецкие государства объединятся против обидчиков! А до Франции (коей на немцев плевать!) -- далеко. Смотри-ка -- что получается, - я неспроста тебе распиналась про значение Даугавы. Если в Риге - мятеж, я - разорена. Поэтому мне не выгодно на тебя нападать, - я утешусь и тем, что ты продолжишь платить налоги в казну -- пусть и в меньшем размере. Лучше -- полушка, чем -- вообще ничего! Но и ты не сможешь Восстать -- Герцогство твое слишком мало, чтоб тягаться с русским медведюшкой. Но ты попросишь английскую и прусскую родню помочь тебе с производством. Помочь делать... Да хотя бы -- искусственный порох! А пока... Свекор твой захватил даугавские земли, но они по сей день считаются землею Курляндии. Воевать с Курляндией я не могу -- за нею Швеция с Францией. Но ежели банды каких-нибудь протестантов чуток постреляют в католиков, открыв тем самым путь для моих кораблей, я, как Государыня Православная - не вмешаюсь во вражду католиков с протестантами..." Бабушка берет со стола чашечку кофе и с наслаждением ее выпивает: - "Вообрази: низкие налоги, свобода торговли, послабления простому народу... Недурные оклады заморским ученым... Ведь для работ в Дерпте понадобятся инженера, да -- ученые! В России таких, увы, - нет, так проси, чтоб их прислали тебе -- наши английские, да немецкие родственники! России они -- ничего не дадут, а вот крохотной Латвии... Можно рискнуть! Или мы с тобой не потомки Рейнике-Лиса?! Плачь, канючь, унижайся, но уговори их, доченька! Я ведь -- не сама все это придумала. Бельгия когда-то была французской провинцией, но живут там не французы, и Бельгия вечно глядела волком на Францию. Затем во Франции рассудили, что насильно мил не будешь, так что -- пусть их. И за все эти годы бельгийцы ни разу не предали Франции - при всей своей Независимости... Зато им помогает чуть ли не вся Европа -- против Франции! Низкие налоги, свобода торговли - Бельгия приносит Франции больше прибыли, чем своя экономика... Немецкие бароны, да твои латыши не любят славян... Так чем их через колено ломать, может -- пусть их?" Мама по иезуитской привычке невольно поднимает вверх руку: - "Но как обеспечить лояльность будущей Латвии?" Бабушка лукаво грозит племяннице пальцем и та, чуя, что гнев сменился на милость, пытается приласкаться в ответ. Государыня же ее обнимает: - "Лояльность Бельгии равна родству ее королей с королями французскими. В Бельгии правят потомки племянницы французского короля. Ежели в Латвии Власть закрепится за домом моей племянницы и этот дом будет верен внукам моим, я за французами повторю -- пусть их! И пусть ругают Империю!" Матушка слушает старческий шепот, нос ее заостряется, а глаза странно блестят. Тетка с племянницей вдруг становятся очень похожи, и в их облике проступают черты Рейнике -- предка фон Шеллингов. Маленькая лисонька приласкивается к седой, мудрой лисе и тихонько воркует: - "Но, Ваше Величество... Я не могу родить от Бенкендорфа. Вы же сами сказали, что верность Бельгийского дома равна их родству с домом Франции. Пока у меня нету первенца, все это -- умозрительные прожекты". - "Мы не можем нарушить лифляндских обычаев, а по ним Рига передается меж Бенкендорфами. К счастью, у твоего свекра -- много детей. И вот среди прочих... Боюсь ошибиться и обнадежить, но... Один из них болен. Дети от него рожаются мертвыми. Проклятие Шеллингов... Правда, он -- обычный латыш..." В первый миг матушка молча раскрывает и закрывает рот, силясь что-либо вымолвить, и алые пятна затопляют ее лицо. Но вскоре лицу возвращаются обычные краски, кулаки разжимаются, и матушка начинает беспокойно ходить взад и вперед. Вскоре походка ее успокаивается. Взгляд ее все чаще задерживается на отражении в большом зеркале. Наконец, она замирает, поправляет воротничок и быстро взбивает короткие волосы. Мама протягивает руку к теткиной пудренице, вопросительно смотрит на Императрицу, та благосклонно кивает, и матушка чуточку пудрит нос: - "Но как Вы это себе представляете? Как я могу..." Тетка смеется, подводит маму к окну и, поднимая тяжкую занавесь, говорит: - "Я велела муженьку твоему ехать в Крым, на переговоры с татарами. В тех краях спиртное запрещено, - пусть чуток протрезвеет... А в Ригу тебя повезет вон тот молодой человек. Его зовут - Карлис. Звать?" Карлис был чуть пониже Кристофера, но шире в плечах, коренастее и по-мужицки - плотней генерала. А в остальном... Обычный латыш. Когда его вызвали, он робко встал в дверях, не зная что делать -- то ли подойти к ручке, то ли -- не сметь. Веснушчатое лицо его покраснело и было видно, что раздумья о том поглотили его "с головой", а матушка достала лорнет, чтобы лучше разглядеть латышского "деверя". Потом она чуть кивнула и бабушка улыбнулась. Я родился в субботу 24 июня 1783 года по русскому календарю. В День Летнего Солнцестояния... День Лиго. День Braalis-а. Глава 2. "Камень -- Дар Божий" Я выучился читать года в три. Однажды моя глупая бонна застала меня за вырезанием букв из маминых книг. Меня наказали, - но когда пришла мама, она удивилась -- на что мне нужны были буквы. - "Он из них пытался выложить слово". Матушка не поверила. Мне вернули все мои буковки и просили что-нибудь написать. Первое сознательное слово мое было - "Mutti". Матушка обняла меня, расплакалась и задушила в объятиях. Всхлипывая и утирая нос кружевными платочками, она просила написать еще что-нибудь. И я выложил: "Dotti". (Моей сестре был ровно годик.) Третьим же словом, выложенным мною в тот день, было - "Karlis". Я любил отца и знал, что он меня тоже любит, поэтому "Карлис" на всю жизнь заменило мне слово "Vater". Разумеется, мое отношенье к нему... В Риге жили латыши, евреи и немцы. Немцы правили нашей страной, у евреев скопились несметные средства, а латыши... Ну, - что латыши... Тем временем быстрый рост товарного оборота привел к тому, что рублей серебром более не хватало. И тогда рижский рынок и Биржа стихийно перешли на более доступный всем гульден. Но как с каждого рубля есть доход в казну Российской Империи, так и с гульдена он идет в казну Амстердама... Россия не имела серебра для чеканки новых рублей, но и голландских денег на свои рынки не жаждала. В русском правительстве на сей счет столкнулись два мнения: бабушка верила, что для экономики в целом желательно любое увеличение товарооборота, а чем оно обеспечено -- вопрос мелкий. Ее же противники полагали, что важней -- поступленья в казну, ибо на росте рижского оборота наживались исключительно иноземные компании, да инородная знать. Ведь в русскую казну шли доходы от таможенных пошлин, а не роста торгов внутри Риги! (Вот если бы на Бирже денежным средством был русский рубль...) В отсутствие серебра кое-кто предложил выпускать ассигнации, - бумажные векселя, обеспеченные казной Российской Империи. Подобные уже выпускались во Франции и чуть-чуть не появились в Британии. В Англии против них выступил юный банкир по имени Дэвид Рикардо. Бабушка оценила его и настроилась крайне против любых ассигнаций. Обычно бабушка умела настоять на своем, но тут оказались затронуты интересы слишком многих чиновных, лишаемых лакомого куска. Сами они не смели пикнуть, но живо настроили Наследника Павла. Тот с радостью стал болтать, - будто бабушка защищает интересы немецких банкиров, обижая тем самым русских! Ему грезилось, что такими речами он заставит мать-"немку" уступить ему русский Трон. Ведь ему рукоплескали при этом все "Патриоты Империи". (Многие из них станут злейшими казнокрадами в правление Павла...) И бабушка уступила. В расстроенных чувствах вызвала она к себе мою маму: - "Вообрази, и это -- мой сын! "Немка"! Я для него выходит что -- "немка"! А сам он стало быть - "русский"! Ah, mein Gott! Um Himmels willen -- mein Sohn ernannt mich "die Deutsche"! Das ist heller Wahnsinn!" Матушка, как могла, ее успокаивала. Но бабушка была вне себя. Неизвестно о чем они там договаривались, но Государыня дольше обычного провожала матушку в Ригу. На какую-то долю -- дольше положенного сжимала руку ее при прощании. А затем, целуясь в последний момент, еле слышно произнесла: - "Помни же то, что я -- Государыня только лишь потому, что меня -- немку пожалела Императрица Елизавета -- полячка по матери. Обычно поляки ненавидят нас -- немцев. А я так скажу, - для нашей с тобою Империи: латыши, немцы, да русские разнятся разве что в речах моего сына. "Русского". Ну, с Богом... Все, как уговорились..." Ассигнации прибыли в Ригу одновременно с жалованной Грамотой моему дяде. В грамоте сией он признавался "Романовым". Радость его была - без границ! Ассигнации же роздали по рукам, как солдатское жалованье, и бумажки "пошли на рынок", а менялы сперва растерялись, ибо не знали по какому курсу их ставить. Известие, что "Хозяйка не знает сиих бумаг", привели к возбужденью умов и когда солдатам отказались продать какие-то булки, а те заспорили... Правда, служивые смогли сбиться в кучу и вырвались, но волнения охватили весь город. Рижане во всем винили солдат, а командовал ими -- Кристофер Бенкендорф. Рассказывают, что дядя в тот день был трезв, холоден и суров. Он выстроил офицеров перед зданием комендатуры: - "Господа, все вы -- рижане и... ежели кто подаст рапорт, я дам ему отпуск. Прочих же прошу готовиться к серьезной осаде. Если бунтовщики на что осмелятся -- стрелять. Мы -- дети Петра и не дадим им потачки. Готовьтесь к осаде, братцы мои... Я уже послал за казаками. Подмогу жду к ночи". Большинство подали рапорта. Остальным в итоге пришлось убыть из Риги. (Даже не из-за себя, но -- ради близких.) Но дядя мой с того дня стал "русским" не только для нас, но и -- русских. На это и рассчитывали матушка с бабушкой. Рижанин Бенкендорф стал бы на нашу сторону. Внук Петра обязан был в такую минуту "стать русским". Лишь ради этого бабушка и признала его -- внуком Петра! Волнения же шли своим чередом. Правда, бунтовали -- не все. Бароны приносили Присягу Империи и не в наших обычаях -- против своего слова идти. Да, нам не нравились русские, но выходить на улицу ради этого?! Дурной тон. Банкиры, да гешефтмахеры не были связаны Словом своим, но их гешефты зависели от русского сплава. Так что любой бунт бил их же - по кошельку! Так у "русских казарм" остались лишь латыши. Темные, обиженные тройным гнетом, забитые мужики, коим выпало раз в жизни счастье покричать на господ. С ними могли говорить только пасторы. И под их уговорами толпа принялась успокаиваться. Тут прибыли две казачьи сотни из Двинского гарнизона. Они увидали толпу народа, человека что-то им говорившего, а обозленные люди что-то кричали в ответ. Один атаман (потом объясняли, что он был с пьяных глаз) поднял коня на дыбы и бросил его на священника. Тот лишь перекрестился в ответ и был сразу срублен... Раздался крик, - люди бросились на казаков, те стали рубить... Бойня стала началом волнений по всей стране. Если б убийца был русским, его вздернули б, чтоб не сдавать своего латышам. Те пошумели бы, но дело на том и - кончилось. Но убийца оказался - казак. Да не просто казак, но атаман из "низовых", а уроженцы Нижнего Дона всегда были белой костью в казацкой среде. Дело стряслось сразу за подавлением Пугачева и казаков не трогали. Не смели тронуть. Это знали все латыши. Они принялись стрелять казакам в спину -- исподтишка. Те ответили... Рижская бойня совпала по времени с началом Шведской войны. (Может быть, - она ее спровоцировала.) Вольтер сказал: "Россия -- очень большая страна с очень маленьким кошельком. Хотите побить ее -- бейте по кошельку!" Рига давала пять шестых доходов от экспорта в Российской Империи. Сплав по Даугаве сравнивали с кровотоком по сонной артерии. И шведский волк, нападая, конечно же, принимал в расчет волнения в Риге и целил именно в эту артерию. В день нападения меня разбудили крики и топот множества ног. На улице кто-то истошно кричал и я слышал, как откуда-то издалека - будто через подушку, что-то глухо бухает со стороны моря. Тут к нам в детскую прибежали, стали одевать нас, а мама сказала, что рижане хотят видеть Наследника в такой час. Мы выбежали на улицу, матушка по-мужски запрыгнула на коня, мой отец, служивший при матушке чем-то средним меж секретарем и конюшим, усадил меня на луку своего седла, обнял меня и мы поехали на южные бастионы. Я запомнил лишь смертельно бледное лицо моей матушки, коя то и дело оглядывалась на нас и ее маленькую, почти мальчишескую фигурку в офицерском костюме и тонких, ослепительно начищенных сапогах. Мама дома была с нами в туфельках и надевала сапоги - "на работу", так что именно сапоги для меня связались в сознании с Властью. Зрелище сапог моей мамы так захватило все мое внимание и воображение, что я просто не помню, что происходило вокруг. Детские воспоминания бывают странны - на первый взгляд. В тот день я любовался моей матушкой -- ей очень шел офицерский мундир и я был поражен увидать ее без парика в одной треуголке. Она была по пояс окружавшим ее мужикам, а сапоги ее столь малы, что больше походили на детские, и я, разумеется, воображал, что когда капельку вырасту, я смогу их носить и меня станут слушать. Восторг охватывал меня при виде того, как офицеры слушали мою маму! Мама была -- не воякой, но у нее были знания и много здравого смысла. Наши думали драться по-старому, но от мамы они узнали, что шведы только что закончили перевооружение войск, что теперь у них уставы английского образца, а у шведских унтеров... нарезное оружие (правда -- скверное), зато они не меряют порох, заранее фасуя его вместе с пулей в этакий бумажный "Стручок", -- Hulsen. И эта "Хюльза" позволяет им достичь невиданной прежде плотности прямого огня. Шведы очень надеялись на внезапность, фактическое восстание латышей против русских и то, что мы не знаем о новом оружии. Но видно всех нас в этот день сберегли мамины знания, да -- Божий Промысел. Мы прибыли на бастионы и откуда-то принесли рельефную карту Риги. Я тоже подошел к карте, мне было интересно потрогать ее, матушка велела меня занять и мне дали подзорную трубу. И вместо того, чтоб глядеть на шведов, я разглядывал родную Даугаву, птичек в небе -- я был дитя. Тут за моей спиной забили в барабаны, застучали копыта и я увидал дядю на огромном жеребце впереди русских. Он спешился, мама подбежала к нему и стала на пальцах что-то ему объяснять. (Они говорили вполголоса и лишь потом выяснилось, что матушка заклинала его немедля увести славян от греха. Мол, - "пока вы тут, латыши видят вас оккупантами, а мне для обороны нужен -- единый народ"!) Дядя выслушал, снял треуголку, перекрестился, оглянулся, увидал кресты кирхи и перекрестился еще раз. Потом он приметил меня, подошел и подбросил так, что дух захватило, прижал к груди и сказал громким голосом: - "Остаешься за старшего. Матушку береги. И сестренку". Отдал меня на руки Карлису, вскочил на коня и приказал открывать ворота, кругом закричали... Обычно кричали "Виват" и "Хох", но на сей раз раздалось только жиденькое "Ура!" Дядя замер в своих стременах. За ним следовала лишь русская часть гарнизона. Бароны ж из Вермахта единой стеной стояли за спиной моей матушки. Дядя мой побледнел, потом усмехнулся, подкрутил ус и сказал: - "Желаю удачи вам, - господа! Я пытался быть своим среди вас, но -- видать не Судьба... Смотрите же, как подыхает русский Ванька-дурак!" Матушку затрясло от сих слов, она невольно схватилась за поводья дядиной лошади, но тот мягко, но верно разжал ее руку, а потом подмигнул и вроде бы как шутливо приложил палец к губам. И мама опомнилась... Он посадил людей в седла (благо появилось много пустых), велел играть верховую атаку и, одною рукой взяв русский стяг, возглавил свой малый отряд. Шведы не ждали от нас такой наглости. Они приготовились к баталии с жаркою перестрелкой (латыши не любят ездить верхом) и лихой конный натиск застал несчастных врасплох. Разумеется, первый же залп пробил бреши у русских, но перезарядиться шведам не удалось. Люди, одушевленные дядиным подвигом, даже не дрогнули и вражье каре просело под натиском. Инфантерия побежала и к ней на помощь появилась шведская конница. Наши заломили и этих и понеслись за утекающими -- добивать. Вдруг поле боя осталось за нами, а гулянка унеслась куда-то в Курляндию. Кто-то на бастионе стал радоваться, но матушка оборвала: - "Что за притча? Да неужто шведский король затеял войну столь малыми силами?! Я думаю, - сие удар отвлекающий. Это надобно обсудить". Обсуждение было недолгим. Северные бароны были недовольны Россией и матушкой. Ее убоялись за необычайную популярность средь священников, банкиров и бюргеров. Забавно, но сплошь и рядом бароны любой страны обожают не дельных и сильных, но -- напротив, - слабых, бесталанных правителей. В обычное время богатая, многолюдная Рига могла не бояться горстки нищих баронов, но беда была в том, что мы готовились к Войне с Польшей и новые бастионы строились на южной окраине. Северные ж бастионы не восстанавливались, - Россия не жаждала, чтоб мы отстраивали редуты в русскую сторону! Но делать нечего, - не защитники выбирают с какой стороны будет приступ! Поехали с южных бастионов на северные. На мосту через Даугаву матушка останавливает коня, слезает с него и, прихрамывая сильнее обычного, ходит по мосту взад-вперед. Порывом ветра с нее срывает армейскую треуголку, и кто-то бежит ее вылавливать из реки, но матушка машет рукой, садится прямо на грязные доски моста и неожиданно плачет. Потом она объяснила, что вдруг убоялась. На бумаге-то все всегда - просто... После инспекции бастионов выяснилось, что обороны в них не получится. Тогда мама приказала ударить в набат на Ратушной площади, и люди сбежались, как на пожар. Им объявили, что Швеция напала на нас и многие бароны переметнулись к врагу в обмен на подтверждение прав на всех "беглых". А потому матушка призвала "Граждан вольной Риги - к оружию!" Рига -- Вольна. Любой "беглый", прожив год в Вольном городе, становился - свободен. Рижане знали, что с ними будет, возьми город приступом их прежние господа. Дело дошло до того, что матушка велела раскрыть камеры и обратилась к преступникам с речью, обещав прощение и пересмотр дел, ежели они встанут на защиту исконных Вольностей. Порукой же в том было их - Честное Слово. Закоренелые воры с убийцами плакали и крестились, когда им давали в руки оружие со словами: "Спасайте сами себя -- и всех нас". Вчерашние вор, да грабитель, плотник, да каменщик, торговец, или рыбак - слабы против профессиональных вояк, но как говорил Вольтер: "Бог на стороне больших армий". Разумеется, если б шведы навязали нам регулярную битву, они бы нас -- легко перерезали. Но ливонские немцы никогда не идут в регулярные битвы. Мы -- ливонцы по имени ливов, - финского племени, жившего в этих краях. Земли здесь тощие, а море -- бедно, поэтому ливы жили только охотою. Неведомо как, но эта охота выработала в них особую меткость ценой "ливской ночной слепоты". Это -- сравнительно малый порок в сравнении с меткостью и вскоре ливонские арбалетчики стали главной огневой силой в любой из германских армий. Ливонцы не любят ни пеших сшибок, ни конных атак, но всегда пристреливают врага. Но это все -- днем. Ночью же мы больны "куриною слепотой". Шведы тоже знали про "ливскую слепоту". Поэтому они и начали Войну в Новолуние. Ночью луны естественно не было и шведы пошли на штурм в кромешной тьме. Они, конечно, догадывались, что в дозорах будут стоять одни латыши. Но сии сонные мужики -- обычно будто стадо без пастыря. В маминой Крови нет ни единого лива и поэтому она не страдала "куриною слепотой". Она смеялась, рассказывая, как ходила меж латышей и ободряла их перед битвой. Немецкие офицеры постарше сказались больны и разошлись по домам. Одной маме было не справиться, и, чтоб ее слова казались весомее, с ней ходили два офицера: Витгенштейн -- двадцати лет, да Винценгерод -- семнадцати. Оба шатались, как пьяные, и пытались ногами нащупывать под собой, а матушка вела их обоих под руки и отчаянно делала вид, что это они ее ведут - по Ночи. Впрочем, латыши, счастливые раздачей оружия, не замечали странностей в поведеньи господ и бросались пред ними, преклоняя колени и лобызая баронские руки. Но и адъютанты были не промах. Витгенштейн, выйдя в круг факелов, сразу же приободрился и сказал столь горячую речь, что латыши одушевились необычайно и сразу признали его своим вожаком. Он стал во главе правой колонны, Винценгероду досталась левая, а в центре была моя матушка. Так они и встретили шведов. Той ночью погибло много рижан. Шведы ударили в штыки именно против матушкиных воров, надеясь, что она -- женщина, а воры -- нестойкие ополченцы. Они думали, что при возможности те -- побегут, а баба их не удержит... А когда поняли свою глупость - было уже слишком поздно. Их колонна отборнейшей инфантерии безнадежно увязла в горах наших трупов. Трупов людей - не святых. Не самых лучших для общества, но - Свободных. "Они - бежали в Ригу за своею Свободой. Они умерли за нее". Так сказала на панихиде по вчерашним ворам моя матушка. Сказала и бросила горсть земли, приказав "карать всех изменников". Тут-то и выяснилось, что карать - некого. Похороны состоялись на утро. То самое утро, когда северные бароны вылезли из своих замков, узнали о разгроме десанта и немедля собрались бить шведа. Как бы ни было, матушка ни разу не спрашивала, - на чьей стороне были той ночью северные бароны. А они отплатили ей Верностью и безусловной приязнью. С того утра отношения меж баронами и моей матушкой быстро пошли на лад. Интереснее вышло у русских. Вскоре они попали в засаду и окружение. Дядя дрался, как лев, но был вскоре ранен и команду принял его адъютант - Михаил Богданович Барклай де Толли. Лишь через месяц вышли они в Витебскую губернию. Дядя был, скажем так - не стратег, Барклай отличался известною нерешительностью. Теперь один все придумывал, а второй "железной рукой" проводил планы в жизнь. В те же дни на Россию напали и турки, и как бы ни сильна казалась наша Империя, -- война на два фронта даже для нас великое испытание. Бабушка поразмыслила и решила, что если уж латышские мужики получили оружие и обернули его против шведов -- пусть их. По ее приказу задним числом создалась лютеранская Первая армия, а прочие русские силы назвались Главной армией. Так и повелось: Первая армия -- стрелковая (егерская) с огромной огневой мощью, но -- медлительная. Главная же -- конная (казачья) и стремительная, но -- слабая по огню. Именно в Главной и оказался дядя мой -- Кристофер фон Бенкендорф. Бабушка втайне надеялась, что дядя ляжет под турецкою пулей, иль -- навлечет позор на себя. Дядя же изменился разительно. До сего дня он был пьяницей, трусом, капельку дураком и, конечно же, - подлецом. Теперь же он строго судил каждый шаг, чтоб не было Бесчестья ему и его великому предку. Он перестал пить и стал разборчивей в женщинах, опасаясь хоть чем-то бросить тень на Петра! А в сражениях он стал безрассуден и, обращаясь к солдатам, не иначе как говорил: - "Иль вы не -- дети Петра! Не посрамим же Чести родителей! Делай, как я!" Считалось, что он провинился, не удержав в руках Ригу, и дядю поставили во главе штрафников. Он командовал первой колонной, шедшей на стены Очакова и получил от Суворова Георгия за то, что первым поднял стяг над сией крепостью. Впрочем, армия восхитилась им не за то. Будучи штрафником, дядя сложил людей меньше, чем иные в обычных частях! Сам Суворов обнял великана и произнес: - "Не ждал... Спасибо за мужичков... Давно тебя надо было в штрафные! Так -- вот тебе моя рука и спасибо, но... как штрафной, отныне - ни капли! Хоть плачь!" - "Не могу принять от вас полной Чести, ибо в успехах моих заслуга за моим адъютантом -- Мишей де Толли. Прошу вас, - наградите его так же, как и меня". Суворов рассмеялся в ответ, погрозил дядюшке, подозвал Барклая, обнял и расцеловал юношу, а затем, обернувшись, сказал: - "Да тебя, милый друг, будто бы подменили! Раньше -- "Я, да -- Я", а теперь гляжу - ты вполне русский! Раньше надо было тебя в штрафники! Много раньше!" В итоге Барклая отметили младшей наградою, а дядя заслужил в армейской среде полное уважение. Одно его появление солдаты стали приветствовать кликами, а подчиненные невольно вставали, когда дядюшке случалось зайти к ним в компанию. Говорят, в такие минуты дядя каменел вдруг лицом, а потом, выходя от людей, вроде бы украдкой смахивал с глаз слезу -- он и поверить не мог, что его так полюбят! Но дядю полюбили не только в армии. Родство с ним стало почетным и тогда дядины родственники (читай -- Левенштерны) настояли на том, чтобы у нас с Дашкою родился брат. Дядина любовница родила ему сына и появились два завещания, по коим матушкино имущество после смерти ее делилось между мною и Дашкой, а дядино -- шло его сыну Косте. Мои сознательные поступки пошли после Шведской. В тот год Шимон Боткин изобрел средство от сенной болезни. Начиная с конца апреля и до середины октября я мог выйти на улицу только ночью -- чтоб успеть добежать до кареты, коя перевозила нас с Доротеей из дому в дом. Мало того, что у нас была сенная болезнь, - мы - весьма светлой масти. Наша кожа такая же розовая, как у наших хрюшек, и по сей день мы с Доротеей и наши дети гораздо сильней "обгораем" на солнце, чем вся наша родня. Возможно, это и стало причиной моего дурного отношения к лету. Другим сезоном, заслужившим мою нелюбовь, стала зима. Если Шеллинги страдают от сенной болезни и проклятия Шеллингов, Бенкендорфы больны -- куриною слепотой. И на нас с сестрой свалились обе напасти. Во тьме я шарю руками перед собой и могу двигаться только ощупью. Я не люблю зиму, потому что зимой длинные ночи, а ночью я все равно что -- слепец. Так что радуюсь я Природе лишь весною, да -- осенью. И если весной сильно грязно, да сыро от прошедшей зимы, осенью... Я люблю ливонскую Осень. В детстве по осени матушка уезжала на Биржу и мы с Дашкой оставались одни. Без матушки нам скучно было сидеть взаперти и нас сажали на маленьких пони и мы ехали в лес -- слушать улетающих птиц. А еще на берег Балтики -- смотреть на ряд набегающих волн, дышать свежим морем. Помню, как хрупали льдинки под копытами моей крошечной лошади, как шел из моего рта пар, если подуть на дашкины ручки. Она носила маленькие перчатки с гербами Бенкендорфов и Шеллингов и так как она всегда их теряла, бонна связывала их тонкою бечевой, кою пропускала под дашкиной курточкой. Перчатки были из тонкой кожи и совершенно не грели. Тогда сестрица сбрасывала их и они висели забавными тряпочками... Мы с сестрой любим Осень. Пилюли доктора Боткина были ужасно горьки на вкус и после них рот жгло, как крапивою. Но... Они делали свое дело. Первый опыт удался и матушка осыпала Шимона золотом. Но где гулять?! В свое время дед отбил у курляндцев "даугавские земли". Они еще числились за Курляндией, и католиками. Осторожные бароны не селились на них. На свободные места устремились богатые латыши. Лютеране. Наша История такова: Тоомас Бенкендорф был сыном эстонки, женился на ливке, а невестка его была из латышек. Эстонка, ливка, латышка... А за сиим стальная поступь Орденских армий, постепенно утюживших мою Родину с финского Севера на балтский Юг. А навстречу нам маршировали поляки. Даугава стала природным барьером, разделившим германские и славянские армии. Да, по обеим сторонам Даугавы жили, конечно же -- латыши. Но в жилах северных латышей теперь текла и немецко-финская Кровь. Кровь протестантов. А в жилах южных -- Кровь поляков с литовцами. Кровь католическая. Ранним летним утром 1791 года нас - совершенных молокососов, вывезли, наконец, нюхнуть пороху. Матушка в тот день была в Риге, ну, а Карлис только спал и думал, как бы быстрее нас с его сыном Озолем приучить к ратным подвигам. Всю ночь пред походом мы точили ножи и надраивали кремневые ружья. Нам было запрещено раньше времени заряжать их и лишний раз баловаться с зарядами, но ружья зарядились как бы сами собой задолго до выхода и здорово мешались на марше и переправе. Добавьте к сему сырой туман, клубившийся от безымянного ручейка на чужом брегу Даугавы. (Здесь все казалось другим и опасным.) Война была совсем непохожа на веселую увлекательную игру, как она выглядела из сытой Риги. Сейчас я не могу вспомнить точно, как это именно произошло - то ли хрустнул сухой сучок, то ли чем-то пахнуло (у меня чуткий нос "Рейнике-Лиса"), но что-то заставило меня глянуть чуть в сторону. В клубах тумана двигалась какая-то тень... Я, ни задумываясь ни на миг, прицелился и как только уверился в правильности всех моих действий - тут же нажал на курок. Враг упал, затем тут же вскочил и побежал, покачиваясь, на заплетающихся ногах прочь от нас. Я сразу понял, что попал в цель, выдернул нож из голенища и закричал что есть сил: - "Не стрелять! Он мой!" - и бросив уже ненавистное, оттянувшее руку ружье, побежал за "добычей". Мои друзья тоже бросили ружья и кинулись на несчастного, как стая гончих. Тот пробежал шагов пятьдесят и упал еще раз. Он пытался молиться... Пуля моя вырвала у него кусок горла и теперь несчастный только лишь булькал кровью и хрипел что-то вроде "доминуса", да - "Кристи". Ежели б он просто лежал, или молил о пощаде, мы б, наверно, смутились, но мерзавец молился латынью, выказывая себя католиком, и мы сразу ожесточились. Я подошел к упавшему, встал поудобнее, а затем всадил нож ему под ухо, под самую челюсть - туда где проходит сонная жила. Католик дрыгнул ногами, захрипел и я понял что - зарезал его. Я тут же выдернул нож из раны и отскочил подальше, чтобы меня не обрызгало, а товарищи стали тыкать тело ножами, чтобы тоже считаться мужчинами. Потом мы, пьяные от запаха крови... В памяти сохранился лишь миг, когда кто-то из мужиков тронул меня за плечо и сказал, что нельзя так сильно давить на штык - он сломается. В этот миг я вдруг осознал, что расстрелял все три моих заряда и почему-то держу в руках неожиданно легкое, почти ничего не весящее ружье, хотя очень хорошо помню, как бросил его за полсотни шагов от этого места. Лишь в тот миг я и разглядел того парня. Лица у него уже не было, но по всему остальному - несомненный мальчишка. Ручки и шейка - тоненькие, грудка -- щупленькая... И странное дело - думалось мне, что должна была у меня к нему проснуться то ли ненависть, то ли - жалость. Но ничего так и не было. Случайный парень. Случайно мы его кончили. Не сказал бы он на латыни - остался бы жить. Дома нас отвели в баню, а затем напоили пивом до совершенного изумления. Матушки, как я уже говорил, в тот день дома не было. Вечером она нашла меня пьяным и, памятуя о пьянстве Кристофера, испугалась, что и я стану пьяницей. Когда же матушка поняла истинную причину моего опьянения, она... Наутро у нее вышел долгий разговор с Карлисом, а вечером я тихонько постучал к маме. Матушка сидела за столом рядом с Дашкою, читала ей сказку и делала вид, что не ведает обо мне. Дашка же глянула на меня, наморщила носик и всем видом показала, - как она мною брезгует. Я подсел к ним, хотел приластиться к мамочке, но она - будто окаменела. Я... Я не знал, не понимал - почему! Я -- мужчина и ходил на охоту! Мама сама призвала меня - бить католиков! Я пролепетал что-то... Мама оторвала взгляд от книжки и я не забуду -- с какой болью глянула она на меня. С минуту она не могла ничего выдавить, а потом даже не прошептала, а -- просипела: - "Твой Долг -- защитить Веру и Родину! Убивать ради них! Но не ребенка! Не женщину... Ты... Ты мою мать только что пытал в прусской тюрьме... Господи..." С того самого дня прошло более полувека... Я убил многих. Но -- не детей, и -- не женщин. И еще - я с того дня ни разу не глумился над трупами. Убил и -- убил. Вскоре я впервые узнал, что такое - УБИТЬ. Был у меня пони по имени Венцль с белой лоснящейся шкурою и подстриженной гривой. Я всегда укалывал об нее руки. Я был без ума от Венци. Он у меня был такой умный и - вообще... Но однажды он захворал. Он погрустнел и стал худеть на глазах, а шерсть отваливалась прямо клоками. Никто из ветеринаров не знал, как помочь (верней знали, но боялись сказать) и, наконец, кто-то из них посоветовал мне обратиться к Давиду Меллеру - лучшему из рижских лошадников. Ко мне пришел голубоглазый и светловолосый дяденька небольшого росточка. Он долго смотрел на Венци, а потом вытащил пистолет, зарядил его и вложил в мои руки: - "Это твоя лошадь и ты сам должен убить ее. Она - неизлечимо больна и заразна. Чем дольше она стоит в этом стойле, тем выше опасность заразить иных лошадей и тогда прочие мальчики будут плакать по их любимцам. Ты - внук моего командира, я не должен объяснять тебе -- Долг твой!" Он сказал эти страшные слова и ушел, а я впервые обратил вниманье на то, что соседние стойла с моим Венци - пусты. А еще - пусты стойла далее по проходу, - тех лошадей чаще прежнего стали уводить на прогулку, причем открыли дальние двери и теперь лошади не проходят мимо стойла моего верного друга. Господи, как же я плакал в тот день... А Венци стоял рядом, будто все понимая и лишь губами будто целовал, да облизывал слезы с моих мокрых щек. А потом я вложил ствол пистолета в его мягкое ухо и... Венци упал... Сразу откуда-то вышли люди... Я выронил из ослабелой руки пистолет и, не разбирая дороги, пошел на выход. Там меня поймал Давид Меллер, он хотел что-то сказать, но я оттолкнул его, наговорил всяких гадостей и убежал не помню куда, забился в какой-то там уголок и долго плакал. А потом мне стало совестно, что я оскорбил человека, коий осмелился объяснить, что я должен делать в такой ситуации. И я пошел в расположение Рижского конно-егерского, сказал, что мне нужно Меллера и меня - пропустили. Я нашел дядю Додика сильно пьяным. Он сидел в своей комнате за столом, на коем стояла пустая бутылка из-под шнапса и пустой стакан. Я подошел к нему: - "Господин офицер, простите меня!" Пьяный капитан на глазах протрезвел, затянул верхний - единственный расстегнутый крючок на его форме, встал и убрал бутылку со стаканом под стол: - "Господин будущий офицер, Вы -- прощены!" - с этими словами он чуть обнял меня и куда-то повел, приговаривая, - "Жизнь - штука долгая, а лошадиный век - короток. Тебе еще не раз придется прощаться с верными лошадьми. Ты - почти офицер, - тебе нужна настоящая лошадь, не - пони. У меня замечательное событие. Нынче лучшая из кобыл ожеребилась и важно, чтоб малыш привык к хозяину с первого дня. Близко мать тебя не допустит, но надо же -- с чего-то начать!" Он говорил мне эти слова и мы шли по казармам и дядя Додик казался трезв, если бы на поворотах его не пошатывало и глаза его не были столь багровы и маслянисты. Я увидал моего будущего коня, против всех обычаев настоял, чтоб его звали - Венцлем, а потом кобыла так доверилась нам, что даже взяла из моих рук корочку хлеба с солью, а маленький Венци стоял рядом и прядал ушами, приглядываясь ко мне. Но я уже был достаточно взрослым, чтобы не поддаться моменту и протянуть руку - приласкать малыша. Матушка его меня бы не поняла. Потом мы сидели на скамеечке у конюшни и дядя Додик рассказывал множество самых изумительных историй про лошадей, а я настолько ими увлекся, что и не заметил, как настала глубокая ночь и около нас переминается с ноги на ногу моя глупая, старая бонна. Наконец, сам дядя Додик обратил мое внимание на поздний час и предложил прийти завтра, обещав показать, как моют и вычесывают лошадей. "Приходи чаще. У меня самого где-то растет такой же вот сорванец... Приходи завтра. Я разрешу помыть лошадь и даже -- потом ее вычесать!" Когда в 1812 году я стал генералом двадцати девяти лет от роду, я в сердцах написал на оборотной стороне приказа, что из меня генерал, как из быка - балерина, а вот настоящего генерала - военного Божьей милостью, так до шестидесяти лет и продержали в полковниках. В ответном письме отвечавший за производства граф Беннигсен отвечал мне в том духе, что мол -- жиду довольно было и полковника, в Пруссии-то он так и помер бы капитаном. В этом граф был, разумеется, прав... Осенью 1793 года до Санкт-Петербурга дошло предсказание: "В День Летнего Солнцестояния (Лиго) родится тот, кому суждено истребить того, кто явился на Рождество". Так написано в древние времена на стене Домского кафедрального собора у нас в Риге. Я родился в день Летнего Солнцестояния. Мой царственный кузен -- Александр Павлович на Рождество. И, конечно же, - нашлись те кому были на руку трения "меж Санкт-Петербургом и Ригой". Наследник же Александр с младых лет был склонен к мистике и окружил себя "мистиками", кои стали вдалбливать ему мысль, что "юному Бенкендорфу суждено убить вас"! И -- чем ждать, не лучше ли успеть первым?! Принц послал наемных убийц, а тех случайно арестовали... Когда матушка узнала об этом, она в ужасе написала письмо моей бабушке, чтобы та отпустила меня на обучение в Вюртемберг. В ответ фельдъегерь привез маме устный совет Государыни не спешить: "Обучение дело долгое, а Германия славится дурным климатом. Я так дорожу любым внуком, что страшусь их до времени потерять. Простуда же, согласись -- дурной тон". От такого ответа у мамы случилась истерика и очнулась она в своей же карете, где меня с ней везли на аудиенцию к бабушке. Я не очень хорошо помню Екатерину Великую. Она представляется мне этаким белым облаком жира с жасмином, кое сразу же поползло в нашу сторону, стоило нам войти в кабинет. У облака был дрожащий от старости голос, необычайно сильные и цепкие руки - морщинистые и узловатые на запястьях с белыми, будто точеными, пальцами с длинными ногтями - будто когтями неведомой хищницы. Эти ужасные, мертвенно-холодные пальцы придвинулись к моему лицу, впились в мои щеки, и откуда-то из глубины облака заскрипело: - "Покажи-ка мне внучка. Хорош. Хорош...", - она так больно сдавила мне щеки и так царапала их ногтищами, что я не вытерпел. Я так испугался заплакать перед царицею, что почел меньшим злом взять ее когтистую руку и отвести от себя: - "Простите меня, Ваше Величество, - Вы делаете мне больно". Воцарилось молчание, матушка задержала дыхание, а Государыня... Она оторвала руку от моего лица и даже отступила на шаг. Затем медленно, стуча клюкой, обошла меня кругом, а потом - пригнулась ко мне и я помню смесь запахов вкусной помады, жасмина и стареющей плоти, коими пахнуло на меня. А еще я увидал глаза Государыни - у этого ходячего трупа были молодые глаза! На меня смотрела если не юная озорная девушка, то смешливая, веселая женщина! Она подмигнула мне, и один из ее лучистых, серовато-голубых глаз на миг закрылся сухим, морщинистым, пятнисто-старческим веком и мне стало так жаль ее - это несправедливо... Несправедливо, что тело старится быстрее души и я, чтоб утешить царицу, сказал: - "Зато Вы ни о чем не жалеете, правда?" Мои слова прозвучали так нежданно-негаданно, что бабушка прыснула, будто монетки просыпала, сразу закашлялась и побагровела. Матушка даже бросилась к ней в опасении худшего. А Государыня, насмеявшись вдоволь, сказала мне: - "Позабавил ты меня, внучек, ой - позабавил. Мне уж на погост -- вроде пора, а ты все -- про старое! Позабавил. Скинуть бы мне годков сорок, тряхнула бы я стариной! Хочешь орешков? Вкусные, медовые, нарочно для тебя приготовила". Протягивает мне горсть орехов в меду, а у меня, - "сенная" именно - к меду! - "Простите, я переел сладостей и у меня болит зуб! Спасу нет, как болит..." - "Зуб - болит! Ты молись, что я не Петр Алексеевич, он любил придумщикам зубы драть. Ему от чужой боли слаще жилось, - и сынок мой в него! А ты - мой. Наша кровь. Gott im Himmel, - es liegt ihm im Blut! Учить тебя надо. Слышь, Шарлотта, надобно учить его - жаль такие задатки упускать для Империи!" В матушкином горле что-то пискнуло и она упала на колени перед бабушкой и стала обнимать ее за ноги, говоря, что я еще мал для учебы, не знаю русского (она тут слукавила), и -- лютеранин. Лютеранских школ в Санкт-Петербурге в те дни еще не было, и для инородцев преподавали католики. А с ними у нас -- давние счеты. Бабушка же поковыляла назад в свое кресло и отвечала, что надо же -- с кого-то начать и не дело, когда подданные учатся за тридевять земель от Империи! Мама плакала о вражде католиков с протестантами, бабушка отвечала: - "Где же мне воспитывать детей, как не у меня на глазах?! Офицеры мои с молочных зубов должны Верой и Правдой жить для России. Отныне я не отпущу ни одного лютеранина учиться в Германию! (Из тех, разумеется, кто чего-нибудь стоит!) Ich bin die Kaiserin. Das ist -- mein Recht, nicht wahr?" Но матушка не уступала и бабушка надолго задумалась, а потом искоса глянула на меня и жестом повелела мне отойти. Так они и шептались вполголоса, а я стоял все время навытяжку, ожидая решения участи. Когда женщины кончили торг и позволили мне подойти, бабушка снова потянула руку, чтоб лучше меня разглядеть (к старости она почти что не видела), но вдруг отдернула ее и я вздохнул с облегчением. Я понимал, что бабушка плохо видит и, чтобы помочь, я нарочно подошел к свету, и она долго стояла у самого окна и рассматривала меня, будто не могла наглядеться: - "Коль угодишь в беду - говори, что ты -- мой внук. Ты -- первый внук, что мне перечил, и пожалел меня - бедную, а этого я - не забуду". На том моя единственная встреча с бабушкой и закончилась. Нас вывели из покоев Ее Величества. Вслед за нами вышел лакей с совком, полным сладостей. Я спросил, - неужто Государыня так озлилась, что приказала за нами все выбросить, но мама покачала головой и с торжеством улыбнулась: - "Сие - испытание. Все фон Шеллинги не едят меду. У самой Государыни от него до крови свербит. Но все Романовы любят медовые пряники и сын Павел - любит. И внуки любят - так что у нее много медовых орешков, да пряников. Ты первый из внуков, кто выказал к ним фамильную неприязнь. Поздравляю". Ясным январским днем 1794 года мы с нарочным офицером из Санкт-Петербурга поехали в Иезуитский Колледж. Помню, отец на прощанье обнял меня что есть силы и шепнул на ухо: - "Держись... Ты... Не сдавайся католикам... Я... Люблю тебя. Даст Бог..." - "Pal'dies, teevs", - (в первый и последний раз я сказал ему -- "отец"). Потом мы поехали со двора и отец мой все шел за санями, плакал и махал рукой вслед, а я не обернулся ни разу и лишь... Помню, мой провожатый смотрел на меня, не выдержал, и не проговорил, а будто сплюнул: - "Что вы за народ -- немцы?! Не сердце, а -- камень..." - а потом выругался совсем непотребно, прибавив, - "Волчонок..." Так кончилось мое детство. Когда меня отправляли в учение к русским, я не хотел уезжать. Тогда отец вывез меня на болота и показал простой камень. Он сказал: - "Знаешь ли ты -- что есть этот Камень? Это -- Дар Божий! Когда человек мал и неопытен, он жаждет, чтоб Господь послал ему Дар Божий. И понимает сие, как - кусок Золота, иль - красивую девку, а может... Да мало ли что! Но... Вместо этого Господь шлет нам одни только камни. Камни растут прямо из земли по весне и убивают наши и без того крохотные наделы. Камни сии надобно убирать, разбивать, строить из них дома, изгороди, или -- мостить дороги. И юный латыш проклянет Господа за такой Дар, ибо он приносит лишь тяжкий труд, да всякие тяготы. И лишь на краю жизни старый латыш вдруг поймет, что Господь -- Любит его. Ибо Камень и есть -- важнейший Дар Божий. Самый его Ценный Дар. Ибо истинную Цену Камня может понять лишь лифляндец. Уроженец топких болот..." Прошло много лет с того дня. Но где бы я ни бывал, чем бы ни занимался, я всегда возвращаюсь домой -- на родные болота и дюны. Я люблю сесть на камень и слушать пение птиц, шум прибоя, да ветер в соснах. В голове моей сами собой вспоминаются слова моего ученика и воспитанника Феди Тютчева, учившегося когда-то у нас в Ливонии, в "Эзель Абвершуле": "Через ливонские я проезжал поля, Вокруг меня все было так уныло... Бесцветный грунт небес, песчаная земля - Все на душу раздумья наводило..." Это и есть - моя Родина. Унылая страна болот и камней. Я люблю ее. Я люблю наблюдать, как прямо из сердца топких болот -- растут ливонские Камни. Глава 3. "Nonne und Graf" Я прибыл в Колледж среди дня и со всеми мне пришлось только ужинать. Любой ужин у иезуитов начинается с Мессы, читаемой по-латыни. Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли отцы-надзиратели и встали за моею спиной: - "А ты почему не молишься вместе с Братией?" - "Vater Unse..." - кто-то сразу же схватил меня за рукав: - "Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант!" Ребята обрадовались: - "Еретик! Схизматик! Бей протестантов!" Еще миг назад я мог бы молиться на их манер... Мой живот свело от всех вкусных запахов, когда я, перекрикивая всех, заорал: - "Вы убиваете -- лютеран. Я не преломлю хлеба с убийцами моих братьев!" В столовой повисла гнетущая тишина. Потом Аббат произнес: - "Молодой человек, вас прислала Ее Величество и я... Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер". Я "потрудился пройти". Пара ржаных сухарей, да кувшин, полный льда, не спасли меня от мук голода, а охранники принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной с подливой из слив. Они подходили к двери и стучали по котелку: - "Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и кушай!" Так они развлекались всю ночь -- а я сидел, съежившись, и думал -- что чуял дедушка, когда католики решили его "в масле варить"?! Каково было предку моему Иоганну съесть первого слизняка, ибо "хлеб" из полыни, да лопухов полагался лишь детям, да женщинам? Я сидел и мучил себя сими вопросами, когда мне пригрезилось, что стены карцера разошлись и ко мне пришли предки: и Карл Иоганн Святой, и дед мой - Освободитель, и несчастный Карл Юрген Мученик, и Карл Свинопас. Они сели со мной и рассказывали, - чего стоило: кому воевать со всесильной Курляндией, кому прокормить народ на болотах, а кому и -- перед плахой не сподличать... И с каждым словом Родителей голод и холод не так томили меня. Когда наутро отворили дверь карцера, иезуиты писали, что "глаза его стали необычайно покойны и холодны". Я был бледен, но уже при параде, - готовый стоять хоть всю жизнь на часах. Говорят, Аббат Николя, увидав меня у столба, произнес: - "Надо чтоб Государыня не разгневалась, что мы морим тут ее внука. С этим надо что-то решать!" - вместе со мной в Колледж записали брата моего Константина, племянника жены Наследника Павла Адама Вюртемберга и братьев Орловых -- Михаила и Алексея. Эти лютеране моложе меня и пришли в Колледж позже. Но для Наставников мое появление значило, что прежним порядкам конец и надо ждать более жестоких столкновений детей из-за Веры. Так что иезуиты задумались -- что делать? Пока они думали, прошли занятия, обед, "свободное время", прогулка и ужин. После каждого часа стояния на ветру мне дозволялось десять минут погреться, посидев в караулке. Ежели в первый раз "дядьки" из русских даже не шелохнулись, чтоб пустить меня к печи, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахара и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с той поры я верю русских -- самыми отзывчивыми из людей. Ближе к ужину русские мужики нарочно грели мне чай и сластили его. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью -- божественная еда! Пару раз они советовали: "не переть на рожон". Я же отвечал им, что сие -- "Вопрос Веры". Они сперва злились, но к вечеру я застал их за спорами -- почему на Руси все не так? И самые злые из них ругали себя: - "Немцы вон - почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а служим католикам! Тьфу, пропасть!" -- и кляли себя -- "скотиною", да "Иудами". (Меж ними не обошлось без доносчика и двоим самым злым иезуиты дали расчет. Я написал о том матушке и вскоре их прислали назад -- "лютеранам прислуживать".) Страшное началось ближе к ночи, - ко мне подошла группа выпускников. Я не видел лиц по причине моей "слепоты" и от сего стало страшно -- они уговаривались лишить меня Чести на содомский манер. Я уже хорошо понимал польскую речь и по построению фраз чуял, что сие -- шляхта. Все в Колледже крутится вокруг них. Они сразу постановили, что насиловать будут -- ребята из русских. "Москали это любят!" Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог, -- малыш с толпой хамов?! Когда поляки ушли, я стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я узрел моих Предков и они глядели на меня осуждающе... И я опомнился. В руках у меня был мушкет без штыка и без пуль, но -- нет силенок, чтоб размахнуться им, как дубиною! И самое главное - я ослеп. Но... Во время нового перерыва я попросился до ветру, а клозет стоял рядом с карцером. Там я доложил, что мне велели одеться -- мол, приказ дежурить всю ночь. В моих сумках я взял фамильный кинжал. Нож не считается дворянским оружием, но матушка говорила: "Мы живем в век Греха и Разврата. Кинжал -- вот последний Оберег Чести!" Я вложил нож в голенище левого сапога, а еще -- закрепил ливонскую "миску". Конвойному у сортира я объяснил, что Аббат велел через охранников карцера повесить фонарь у моего столба. Мол, он желает, чтобы мой позор -- все увидели. Так на столбе появились целых два фонаря и слепота моя - отступила. Содомиты прибыли по отбою. Их было пятеро и они заблажили, - как мне будет сейчас хорошо и прочие гадости, а по мерцающим огням из казарм я почувствовал, как прочие смотрят в окна и радуются. Это входило в мой план. Я прижался спиною к столбу, скинул с плеча мушкет, ухватился за ствол, показав, что хочу ударить им, как - дубиной. Сам же -- в тайне для нападающих, - вытянул плечевой ремень из оружия. Когда же по лицам я увидал, что они вот-вот бросятся, я кинул мушкет им под ноги. Один оступился и я пустил по снегу петлю, захлестнув ею ногу другого - споткнулся и он, зато третий налетел на меня и со всей дури -- пнул промеж ног! Я верил, что миска лучше бережет мое достояние, но удар был такой, что у меня - искры из глаз, а подлетел я с удара - чуть ли не до небес! Но врагу пришлось хуже -- миска имеет шипы, об кои содомит сломал свои пальцы! Но и я рухнул наземь. На меня бросились два оставшихся. Первый прыгнул и его вопль услыхали в покоях Отца-Настоятеля! Я целил ему ножом в глаз, ибо там кость -- много тоньше, но -- не попал. Мысль про то, что я начну их резать в ответ, не забредала подлецам в головы. Им приказали -- они и пошли. Из них на ногах стоял лишь один. Здоровый и сильный. Но -- последний из всех, а стало быть - трус. Он взглянул мне в глаза, охнул, обернулся и побежал. А я знал, что если он убежит -- придут новые и добьются-таки своего. Поэтому я заплел ему ноги и бросился с ножом на него. Я бил в живот, но попал в кость и рука моя на миг онемела -- настолько сильно отдало в нее от кости. Раненый закричал и в крике его было что-то -- этакое, - от чего прочие бросились наутек. Со всех казарм к нам бежали, кто-то грозил мне, но... Я знал, что обязан преподать всем урок! Я потянул его за ворот и отчетливо увидал, как медленно разлетаются в разные стороны крючки на шинели наемника, а сам мальчишка молча разевает рот и смотрит -- не на меня, на мой нож неторопливо опускающийся на него вниз, и люди плывут к нам по воздуху... Кругом была ночь, и вид сиих плывущих во тьме людей часто грезится мне во снах. Я вижу их беззвучные рты и вокруг меня какая-то удивительная, покойная тишина. Нож мой все идет вниз, а навстречу ему летят оторванные крючки. Под ними белая рубаха и глаза, впившиеся в опускающийся нож, и очень медленно поднимающаяся мне навстречу рука, коей вроде пытаются... Потом страшный грохот и -- тишина... Крик несчастного оборвался и стали слышны прочие звуки -- кто-то забормотал молитву, кто-то из младших мальчиков всхлипнул, а я... На белой рубахе как-то очень нехотя расцвело что-то темное и паренек странно дернулся... Я потянул кинжал на себя и нож, с легким чавканием, вышел из тела. Я хотел положить его обратно в сапог, но он весь был -- точно черный и я, не знаю сам -- почему, - аккуратно обтер клинок полой шинели убитого и лишь после этого вложил его назад в голенище... Ровно неделю я сидел в моей камере. На второй день там поставили новые нары и печь, а через неделю двери узилища растворились и Аббат вывел меня. На улице в две шеренги стояли мальчики в лютеранских цветах -- черное и зеленое. Я пошел мимо строя и на меня смотрели -- родные милые лица. Я отдал им Честь и они выдохнули в ответ, - "Хох! Хох! Хох!" - нары в карцере стояли в три яруса по семь коек и, считая со мной, нас стало -- двадцать один! Оказывается, у матушки случилась чуть -- не истерика, когда ей доложили про события в Колледже. Она тут же созвала баронов и просила подобрать ребяток "полютеранистей". Такое определение вызвало бурю веселья среди нашей знати, но -- все ее поняли. Ребята подобрались разного возраста -- но все, как один, страшно уважали меня: каждому доводилось уже убивать, но в бою -- под аффектом. Убийство ж в здравом уме и рассудке (да в моем возрасте!) поразило их воображение и по сей день сии костоломы смотрят мне в рот. В первый же день была драка - мы против всех. На другой день побоище повторилось. Затем -- в третий... Ежели б Колледж был казармой, неизвестно чем бы все кончилось (меж русскими есть истинные богатыри). Но... В Колледж до того дня брали ребят поумней, и поэтому наша крохотная, но тупая компания быстро навела страх на славянское большинство. Аббат Николя был опечален и даже написал в Ригу матушке: "Я знал вас ученицею Ордена и ждал, что вы пришлете детей умных и развитых. Вы же пригнали мне тех, кого я не решусь назвать даже людьми..." На это матушка отвечала: "Я не забыла Долга пред Орденом и пришлю тех, за кого мне не стыдно. Но сейчас середина учебного года и таланты будут у вас, как положено -- в сентябре. Пока ж я прислала тех, коим не важно -- где, когда и чему учиться, и - учиться ль вообще. Прошу не гнать их, ибо сыну моему скучно без родных лиц и товарищей". Вскоре после прибытия "родных лиц и товарищей" один из покушавшихся на мою Честь был изнасилован и повесился. А может быть -- был повешен. Наутро затеялось следствие. Увы, преступление произошло ночью, а у нас -- слепота! Вот и зашло дело в тупик, да так из него и не выбралось. Лишь недавно -- один из бывших русских воспитанников на смертном одре исповедался, что -- кое-кто подошел к нему ясным днем и велел... Поп так и не добился от умирающего, - кто же заставил его совершить сию гадость? Даже при смерти слизняк страшился тех, кто пригрозил ему: "Oder -- oder!" Впрочем, -- всю нашу шатию взяли под подозрение. Мы теперь даже до ветру шли строем! Только уроки, построения и -- на весь день под замок в общий карцер. У нас была теперь огромная печь, но на бревнах поутру все равно висел иней. Зато печь раскалялась и мы не смели заснуть, ибо боялись угореть ночью. Сперва мы думали дежурить по очереди, но выяснилось, что один дежурный легко засыпает и тогда мы решили развлекаться всем классом - пока не прогорят угли. С куриною слепотой мы были, что слепые котята с утра и поэтому нам дозволили спать до свету. (А рассвет зимой в Санкт-Петербурге -- не ранний!) Зато вечерами мы в кромешной тьме лежали на нарах под тремя одеялами, и глядели на раскаленную печь. Тут-то и пригодилась моя любовь к чтению. Я рассказывал родным и товарищам о бароне Мюнхгаузене, путешествиях Гулливера в Лиллипутию и Бробдингнег... А еще - все сказки братьев Гримм и германские саги с преданиями. У меня оказалась хорошая память и я перевирал историю о Рейнгольде и вспоминал, как лесные эльфы пляшут вкруг ночных темных огней. Удивительно, но ребята не знали - ничего этого и фантазия моя разыгралась... Так появились байки про Верного Хагена, Голландца Михеля и Холодное Сердце... Теперь казармы в училищах строятся так, чтобы дети могли ночью видеть огонь в печи. А средь ребят всегда есть рассказчики, кои повторяют и перевирают мои самые первые байки, кои я слагал родным и товарищам. А прочие поправляют из темноты, ибо сказки сии сплелись в этакий неразрывный канон. Львиная доля детей у нас теперь - русские, но по-прежнему стоят кровати в три яруса и долгими зимними вечерами докрасна топится печь. Тут... Все важно! Лютый холод в зимней ночи, темнота вокруг малышей, их уютные норки из трех слоев одеял, тепло от костра средь пещеры, и даже -- мистическая пляска язычков пламени -- все это будит нечто забытое внутри нас! Причастность к общей пещере. Племенному огню. Племени, готовому драться за любого из вас. А самое главное -- к Истории, Традиции и Обычаям Наших. Поэтому -- забытая сказка... Легенда... Миф... Тайна. Повзрослев, ребятки мои умирают, но спасают "паленых" товарищей, а сие -- отличительная черта "русских". Начинается ж она -- с совместного слушанья сказок и сопереживания наших учеников. Сия методика появилась случайно, но будем мы прокляты, ежели откажемся от столь эффективного... Да черт с ним, с методом! Главное, что мы учим ребят быть друг другу -- родными товарищами! Что до прочего... Я впервые оказался в казарме. Если вы живете в общей землянке с товарищами, то нельзя съесть больше других, иль, к примеру -- не умываться. Именно в ту зиму я впервые узнал, что люди - пахнут и с той поры каждый день умываюсь до пояса. В конце недели -- любой ценой баня. Я приучил себя - самому надраивать свои сапоги. Если это делает кто для меня, мне кажется, что они -- дурно вычищены. И каждый вечер я сам себе стираю портянки. А тем временем матушка захватила Курляндию. Был в Англии Уатт. Придумал он паровую машину. Жили в Пруссии - мастера. Они научились делать резцы из особого сплава и точить, сверлить, да фрезеровать оружейную сталь. Завелись в Швеции дельные кузнецы. Выдумали, как "поддать жару", да плавить особые сорта бронз и сталей. Когда все это собралось в Риге, на свет появился нарезной штуцер с картонною гильзой... Вот что