Валерий Крупник. Крыша на глиняных сваях --------------------------------------------------------------- © Copyright Валерий Крупник Email: valerykrupnik@hotmail.com Date: 25 Apr 2000 --------------------------------------------------------------- Ты видел его, доколе камень не оторвался от горы без содействия рук, ударил в истукан, и железные и глиняные ноги его, и разбил их. Тогда все вместе раздробилось: железо, глина, медь, серебро и золото сделались как прах на летних гумнах, и ветер унес их... Даниил Так спрашивал судья Жао из провинции Тань Конфуция: "Все мы и каждый из нас являемся [на свет] убивать; кто не в силах убить врага убивает друга, кто не может и друга убивает себя. Что тогда добродетель? " "Человечность, " -- ответил Конфуций. Так бывало уже и не раз. Когда кажется, что самые интересные истории рассказаны и спеты самые красивые песни, и самые красивые города -- музеи, а самые прекрасные девушки замужем за пауками, и главная беда не с тобой, и единственная тревога -- за детей. Тогда, не ища начал, склонив голову набок, как будто прислушиваясь и в то же время присматриваясь, и как бы подражая осанке Великого Грача, перескакиваешь по низинам и кочкам, косогорам и балкам, пустырям и помойкам своего-чужого и чужого-своего опыта, перескакиваешь на полупрямых ногах, помогая тяжелыми не для полета крыльями, оставляя невидимый на этом ландшафте-пейзаже, но лишь выпади снег, оберни и укрой, замети, застели, запороши, как он станет явен прерывист и ломан, ниоткуда и никуда ВОРОНИЙ СЛЕД Х Х Х Х Х Х Х Х Х Х Х Х Х Или вот еще тебе крыша. Балки, перекрытия всевозможные, арматура да перепревших опилок дух, что с непривычки кажется даже тяжеловат, ну пусть его там кровля еще, рубироид, жесть листовая, черепичная чешуя да конек, у кого имеется, золотой петушок, а то флюгер заржавелый, неметчина. Только что нам до того, у кого стропила тесанные да моренные, а у кого суковатые, мы о другом совсем, о любви. Мою жену Шурой звать, Александрой, а я Шуриком звал, просто так, в шутку, сначала то есть в шутку, а потом уже просто так, повелось, одним словом. Помню приходили тогда Леха, сменный мой, Чувало Леонард с ним, по нашему тоже Леха, еще Симон был, да не Семен, а Симон -- Сима, имя такое еврейское, ну не повезло человеку, что ж тут такого, потом еще Анастасьич был... не, никак не мог он тогда, в больнице лежал. Точно припоминаю двое еще приходили и пацан с ними, Кирюхин пацан, значится и Кирюха был, тоже Леха, с пацаном своим, помню медленно, как всегда, один за одним подтягивались, но однако же собрались. Собрались было по первому кругу зайти, уж тебе и мизинцы оттопырили деликатно, как Леха тут и бухни ни с сего да ни с этого: - Ты бы, - говорит, - тазик какой, ведерко бы что ль снарядил, чем так на голый пол будет капать, скажи, Леш, непорядок. - Ну. Ну я тогда оборачиваюсь, как у нас говорят, на сто восемьдесят поглядеть, что там за оказия приключилась. Гляжу, вроде ничего такого, кухня как кухня, что вчера, что третьего дня, что ей станется? Пожимаю плечами, мол, кухня как кухня, покуда не капит, а они, дурачье, лыбятся, что тебе болваны происхожденья китайского. - Вы что, ребят, - спрашиваю, - оборзели или Ивана мне здесь валять вздумали? А только смотрю, Шурик мой уже из-под мойки тряпье тянет да ведерко звонко-цинковое выволакивает, и даже как будто кап-кап слышится, хотя наверно не поручусь. "Ну-ну, " -- я тогда подумал. А чего, ну-ну, не понял и сам, да и сейчас толком-то не скажу. Такая история. Воспоминания о покойном. Тихонько вошел и снял у двери галоши. Стал в сторонке, чтобы никому не мешать, осторожно прокашлялся. Долго слушал, дожидаясь паузы, а дождавшись, спросил. Безразличным тоном, чтобы не привлекать внимания. Не получив ответа, постоял еще, продолжая слушать и думая о своем. Потом вышел в прихожую и надел галоши. Бесшумно, чтобы не привлекать внимания, прикрыл за собой дверь. На улице спохватился, что оставил шляпу, но возвращаться не стал, чтобы не привлекать внимания. Так и ушел, и где-то тихо умер в свой срок, никому не сказав. А зачем приходил? Симметрия. В Москве снег, в Бостоне дождь. В Москве тихо и солнечно, в Бостоне ветер рвет клоками сизую влажную мглу, тянущуюся с океана, как из простуженного носа. В Москве минус двенадцать градусов в цельсиевой шкале, в Бостоне пятьдесят четыре по Фаренгейту. Ясно и просто, точно медные чашечки весов бесшумно покачиваются в равновесии, соединенные двумя нитями паутины. Но если вспомнить, что есть еще, например, Бомбей, Шанхай и Челябинск, это как повиснуть, запутавшись в рыболовной сети, где-то между сегодня и завтра, между водой и сушей, между Большой и Малой медведицами. О чем думал покойный. Он не думал, он сожалел. О том, что у него нет оружия, и он не сможет, как подобает мужчине, умереть от пули. "А так бы, - прикидывал он, - приставил дуло к правому виску, нажал на спуск, и готово. Пуля из левого виска бы и вышла. Плохо только, что и левый висок, и щека бы вся перепачкались кровью и вытекшим мозгом. Можно выстрелить, конечно, в левый висок, но тогда вся правая щека измажется. А можно еще вот как. Можно взять два пистолета, приставить к вискам точно друг против друга и одновременно стрельнуть. Тогда пули столкнутся посередине и так и останутся внутри головы. " Он представил, какой грохот произойдет от столкновения пуль в его голове. Она наверняка не выдержит и расколется, и все из нее вытечет прямо ему на рубашку и за воротник. "Ничего, что-нибудь придумаем, - решил он, - нет безвыходных положений. " Тогда он еще не был покойным. Сухой шелест облетевшей осени, ноябрь, Бостон. Ушастая собака носится кругами, подбегает, заглядывает вопросительно в глаза и убегает. Ее собака. Солнце манит теплом, ветерок отрезвляет, ото ртов пар. Она зябко вбирает кисти рук в рукава свитера. Хочется коснуться щекой ее холодного носа, как трогают носы маленьким, определяя не замерзли ли. Говорить незачем, но разговор журчит, тем не менее, ручейком, которого так не хватает урбанистическому ландшафту; не реки -- она, большая и неуклюжая, неважно себя чувствует стиснутая с боков напирающим городом, - а ручья, болтливого с камешками и песчаными проймами. - Да? А почему? - Мне трудно было бы вам это объяснить, вы не были влюблены. - Почему вы так думаете? - Это видно. - Откуда? Собака подбежала к бродяге, что раскладывал на засаленной подстилке завтрак. Остановилась поодаль, принюхиваясь. Нос по ветру, обрубок хвоста из стороны в сторону частым маятником. Бродяга облюбовал этот сквер в качестве летней квартиры. В дождь он со всем своим тряпьем переползает под навес Кембриджской публичной библиотеки. Никто не знает, где коротает этот человек зиму, да никто и не спрашивает. Бродяга отщипнул кусок сэндвича и бросил собаке с неожиданно пронзительным криком: "Возьми-ка! " Из-под лохмотьев выпросталась по плечо его рука, неожиданно белая, мягкая, вялая. Пес отпрянул и бросился к хозяйке, ткнулся в ноги, стал тереться о них. - Вы слишком озабочены собой, собственной жизнью и ее превратностями, чтобы любить кого-то еще. Собака и игрушки не в счет. - Вы так плохо обо мне думаете? - Нет, я так хорошо о вас думаю. К тому же все вас любят, наверное, есть за что. И потом, кто сказал, что любить и жалеть себя плохо? - Но нехорошо же быть эгоисткой. - Глядя на вас, думаешь, что неплохо. Она даже не улыбнулась. Нагнулась погладить собаку. - Можно мне? - Не надо. - Почему? - Может укусить. - Скажите, а почему вы оставили мужа? - Надоело жить под вечно текущей крышей. Кажется, она хотела еще что-то добавить, но раздумала. Собака снова припустила кругами, радуя глаз и веселя душу своими легкомысленно болтающимися ушами. О чем думал покойный. О том, какой он все-таки счастливый человек. Как щедро наградила его судьба. У него есть любимая марка машины, которую ему не купить, любимая женщина, которой он не нужен, дом, где он навсегда гость, книга, которую он не допишет, и долги, что он не вернет. Так думал он, сидя на остывающих гранитных ступенях Кембриджской публичной библиотеки, глядя в светящееся окно третьего этажа в доме напротив. Окно, точно бельмом, завешенное непроницаемой белой шторой. Ее окно. И пошел я тогда к Симе. Симеон, - говорю, - как же так? А чего? -- говорит он, как ни в чем ни бывало. Я ему тогда вопрос ребром устанавливаю, - У тебя библия есть? -- говорю. А ты чего, или в религию ударился? -- вопросом он мне на вопрос кроет. Ладно, Симеон, давай по порядку, проводи меня наперво в кухню, чем в прихожке порожняком стоять, и заварим-ка мы чаю покрепче да обмозгуем все толком. Сели мы. Сима пять кирпичиков рафинада в кружку бросил и гоняет их ложечкой, я же как гость из граненного тяну в подстаканнике, как в долгого следования поездах сервируют. Один кусок я тоже самое на дно пустил таять, другой на зуб пробую. Значит, нет у тебя книги книг, - я опять про свое завожу. Сима зенки свои рачьи на меня выпучил и ложечкой нержавеющей по донышку шкрябает, ждет, что дальше скажу, сам покамест помалкивает. Не держишь ты, стало быть, святости, - подбираюсь я к теме визита своего непрошеного, - не хранишь. А зря, - резонерствую -- знаешь ли ты к примеру, как образовалось все это, как из ничего чего получилось? Сима помалкивает сидит, в дискуссии не вступает, только ложечкой все кружке по часовой возит. Вот и я, как все в точности было, не припомню, отчего и нужда в священном писании стала. Хотя в общих чертах картину обрисовать сумею. Отделил первым делом бог свет от сумерек, это можно понять. Ты, Симеон, как домой возвращаешься, тоже, думаю, с порожка к выключателю тянешься, потому в потемках кому же с руки будет. На другой, слышь, день сотворил он землю. Тоже, если рассудить по-человечески, понять можно, ведь иначе же как, ни стать тебе, ни присесть поверхности не имеется, и висишь, как космонавт, верх тормашками. Дальше купол небесный приладил и за огород взялся, деревца там насадил, цветочки, укропчику, я думаю, не забыл, петрушечки туда-сюда, ну и синеглазку само-собой первым делом, огурчики обязательно, чтобы к осени на засол. Хорошо. Это он так сказал: "хорошо, " и не нам с тобой, Сима-друг, сомнениям предаваться всуе и недоверия ересь возводить. Обратимся-ка лучше к дальнейшим событиям последовательно. Дальше было, как говорится, больше; изобрел создатель-творец наш людей, человеков навроде нас с тобой только что качеством превосходнее, потому как первый образец; напартачишь, так оно и дальше все вкривь да вкось повезет. Человек ему, звать Адамом -- не слыхал? -- тут и заяви: "Я, мол, есмь. " А создатель, знамо, за словом в кармане шарить не будет: "Это я, - говорит, - есмь, а ты еще поглядеть надо. " Ну и стали они жить, Адам и супруга его. Всенаивышнейший на довольствие их поставил, а прописал покуда в Эдеме. Что где? Эдема не знаешь? Правда твоя, Симеонушка, непривычно звучит, не по-нашему гладко, да и то сказать, не нами ведь и писано. Даром что не нами, а все одно складно оборачивается, складно да ладно, если бы не одна заминочка-запятая, закавыка, так сказать, на ровном пути мироздания. Как же так? -- повторю я свой вопрос изначальный, вопрос, что называется, вопросов, - как же так, жить-то они может быть и стали, но разве это жизнь без крыши, без крова над головой, пусть и дремучей. Где, скажи мне, в ненастье от непогоды укрыться, или куда, ответь, податься, когда разверзнуться хляби небесные, что бывает случается в жизни, как из той же книги явствует неопровержимо и ясно. Что же ты молчишь, закадычнейший, что буркалы потупил да зазря чайный сор гоняешь, то не кофея тебе гуща в гадалки играть, воржить-привораживать, ты скажи как строитель строителю, или жилищу без кровли возможно быть? Задумался друг мой, в реденьких волосенках заскреб заскорузлыми, и так и сяк кумекает, а правда моя выходит -- закавыка она и есть. То ли забыл наивсевышнейший крышу семье Адамовой обустроить, запамятовал среди дел, то ли на самотек пустил, а только в книге о том ни словца, ни намека прозрачного. Так-то, Сима-брат, пожелаешь мыслью до сути сокровенной достать дотянуться, как падет туман непроглядный да застит смыслы дальние, они же ближние. А рассеется дымка, и падет пелена с глаз долой -- то же самое корыто разбитое, сети в прорехах да вот чай уже два раза как выпит, а по-третьему ту же заварку, не знаю, как ты, Сим, я не употребляю. О чем покойный молчал. Возвращались после верховой прогулки. Было жарко, мысли, вязкие и тяжелые, как растопленный мед, вяло плескались на дне сознания. Он томительно не знал, о чем говорить, и молча любовался ее лицом, отрывая временами взгляд от дороги. - Хорошо держать лошадь, - сказала она, и лицо ее, как всегда, когда она говорила на отвлеченные темы, приняло прилежно задумчивое выражение. Выражение школьницы, решающей длинный пример. - Помилуйте, зачем еще вам лошадь? - Она живая, с ней можно дружить. Мысли его, точно свернувшаяся кровь, загустели в черно-багровый тромб. Сердце сжалось, а губы скривились в безжизненной, точно замерзшей улыбке. - Дружите лучше со мной. Я, конечно, не так быстро бегаю, зато овса съедаю куда меньше. -- Было то, что он ответил. "Я тоже живой, Лена, меня можно любить. " -- О чем промолчал. - Лошадь умная, - продолжала она, - все понимает и ничего не говорит. Он включил радио. Рождество покойного. Было непривычно холодно и безлюдно. Наверное, в главной подземной бойлерной истопник вдруг забыл, как топить, задумался о чем-то своем ли чужом и забыл; с кем не бывает. А пока вспоминал, город выстудился, прохожие разбрелись по домам, позакрывались магазинчики, и негде было купить горячего свежезаваренного кофе, которого так хотелось. На перекрестке, достаточно большом, чтобы именоваться площадью на уличном указателе, еще оставались люди. Они ходили между грубо сколоченных неструганных козел, заваленных пушистыми зелеными деревцами с иголками вместо листьев. Люди покупали деревья и уносили с собой, запихивая их в багажники или приторачивая к крышам машин. Перекресток был усеян иголками и обломанными ветками, напоминая место преступления. "Зачем? " -- подумал он. Деревья были срублены, без корней и надежды на долгую жизнь и достойную старость. Он остановился понаблюдать за торговлей убитыми деревцами. - Это у вас что? -- спросил он человека в бороде и очках. Человек был много моложе своей бороды и умнее очков. - Где? - А вот, на плече. - Ёлка. - Зачем вам? - Рождество. Склонив голову набок, молодой человек внимательно смотрел на него из-за круглых очков, точно Жак-Ив Кусто из иллюминаторов батискафа на глубоководную рыбу. Он ждал следующего вопроса, сухопутный Жак-Ив, и, казалось, готов был ждать ровно столько, сколько понадобится вопросу, чтобы родиться, даже если за это время он успеет так состариться, что его борода, к тому времени вся седая, рядом с ним будет выглядеть совсем девочкой. - Спасибо, - сказал покойный вместо вопроса, хотя и чувствовал, как где-то на илистом дне его сознания, поднимая облако мути, копошится какая-то неясность, что-то вроде недоношенного, месяце на четвертом-пятом, вопроса. И виновато улыбнулся, как будто все активисты антиаборционисткского движения смотрели сейчас на него с выражением немого укора на изможденных активизмом лицах. Все разошлись, каждый со своей елкой. Остались лишь он да продавец в толстых рукавицах и дутой куртке, отчего и сам казался толстым, да, собственно, толстым и был. Покойному тоже вдруг захотелось купить колючее дерево. Купить и унести на плече, как делали остальные. Он даже представил иголки, осыпавшиеся на воротник и за; повел шеей. Только куда нести и что потом делать с убитым, но не умершим деревом. Он не спросил об этом умного человека, укрывшись малодушно за "спасибо, " точно раскрыв над собою зонтик, едва начало накрапывать. Толстый продавец конечно же знал, что и как делают с елками, но он даже не смотрел в сторону покойного, своим коммерческим нюхом чуя, что тот столь же далек от покупателя, как лежащее на козлах заиндевевшее деревце от разлапистой хвойной чащи. Эпитафия. Он прожил короткую, но тусклую жизнь. Авторитеты. Когда спрашиваешь, что лучше смерть или пустая вялая жизнь, отвечают -- смерть. Однако по трусости ли, по недоразумению все мы выбираем второе. Но, слава богу, исключения все же бывают. Acknowledgement. Самое лучшее, когда лежишь на спине, это смотреть в потолок. Другое дело, если на животе. Тут не очень то разбежишься; либо дыши в подушку, либо ухо дави, кося одним глазом на стену, что встревоженный конь. На спине же раздолье. Хочешь, головой по подушке катай, как в бреду, хочешь, уставься в одну точку и лежи без движения часы напролет, будто в ступоре, а то еще можешь закрыть глаза, сложить на груди руки крестом и отойти себе, и, бог знает, какие еще возможности таятся в лежании на спине, мы же исследуем только одну. Глядение в потолок. Начнем с того, что закроем глаза и мысленно разобьем потолок, чтобы тот обвалился, и открылось небо. Ничего, что обрушится он на нас, мы не станем прослеживать до конца падение его обломков и останемся невредимы. Не помеха также старая чета Коллинзов, живущих над нами. Мы оставим их сидеть на диване, уплывающем, точно на льдине, на обломке потолочной плиты за пределы нашего мысленного поля зрения, а чтобы им не скучать, пустим льдинку поменьше с голубо мерцающим на ней телевизором, пусть их смотрят свой любимый star search, где маленькие дети танцуют, подражая взрослым и оставаясь детьми, и взрослые танцуют, подражая взрослым же, как малые дети. Мы будем смотреть в ночное небо на далекие звезды, и нам не важно, что сейчас два десять пополудни, и небо пусто и мелко, как глаза холодной женщины, наши глаза плотно прикрыты, и перед нами открывается головокружительно бездонная ночь, бездна без дна. Затем мы представим стеклянную дверь, раздвигающуюся при нашем приближении послушно и немо. Мы выходим во вне. И видим другую дверь, за ней вторую, третью, и мы проходим их одну за одной, не глядя назад. Нам нельзя оборачиваться, пока не уйдем достаточно далеко, чтобы за нами был такой же бесконечности коридор, что и впереди, чтобы понятия впереди и сзади утратили смысл, а вместе с ними не стало бы четырех частей света, а также верха и низа, и чтобы не было ничего снаружи, и было бы пусто внутри. Тогда только и не раньше можем мы медленно с осторожностью оглянуться, взглянуть далеко ли ушли, и вправду ли уже не видать берегов, и мы нигде. Но не можем мы обернуться медленно, не выходит, ибо поворачиваемся мысленно и давно уже смотрим назад, ничего там не видя. И все, что нам остается, это начать сызнова и опять представить стеклянные двери, так как неудача наша в том, что не можем мы их видеть одновременно и спереди, и сзади, не умеем даже мысленным зрением. И вот затылком снова чувствуем мы подушку, а спиною матрац, и с металлической отчетливостью осознаем себя между полом и потолком, по которому с той, с внешней, стороны с медлительностью старых енотов бродят Коллинзы. Что ж, снова не получилось, увы нам и ах. Это никогда не выходит. Как, знаете, не получается проснуться от кошмара, когда снится, что умер, у тебя в доме люди, и чужая толстая женщина все говорит, говорит, перебирает твои вещи и кладет не на место, и все говорит, говорит. Как не получается иногда засмеяться вовремя шутке, отпущенной на твой счет. Или как у повешенного не получается ослабить петлю, чтобы легче дышать. Как не избежать прошлого. Как не крикнуть в воде и не промолчать о любви. Так случается только с песней, что она зазвучит поначалу как будто издалека, незнакомая и оттого как будто чужая, но после приблизится и окутает с головой, и вберет в себя все, что ни есть на свете, и пока она длится, ты будешь ей, а она тобой, и ничего не будет снаружи, и не останется ничего внутри. Так случается редко, один на тысячу, которая сама одна на миллион, а тот на миллиард, который тоже один на что-то уже более мудреное, что конца не увидишь. И только дважды в последнее время довелось нам такую песню услышать; то были сокровенный грай Грача с Итиль-реки да ироничный клекот Калифорнийского Филина. Почему, спрашиваешь, сиднем стал неулыбчивым да смурным, что, мол, за кручина одолела такая, что кручи покруче да редьки погорше, и хрена белого не слаще будет. Ну да ты же сам, Симеон, знаешь, с чего повелось-потянулося, как накрапывать потихоньку начало в кухоньке, трень да брень в ведерко цинковое; трень да брень неумолчно день да ночь сутки прочь, так и поехало. Покатилося, что тебе известная торба с великого горба, а уж как покатилося да разухабилось тут, Сима, не удержишь ничем, только гляди наблюдай с огорчением, чего только в торбе той, неказистой на предварительный взгляд, не было. И соль тебе, и пшеница, и вода опять, не то что самому, а еще и поделиться хватило б, а всего что осталось лишь ведерко-корыто разбитое. Это, Сим, только говорится так, что разбитое, а взаправду, чем его разобьешь, металл то. Тут Наталья моя и дала, что называется, тягу. Пора не пора, говорит, иду со двора, и Алешку нашего без зазрения с собой снаряжает. Ты что ж это такое, воззвал я, птаха-Натаха удумала, а она ни гугуленьки, знай себе смотр имуществу устраивает и одно к другому укладывает со вниманием и обстоятельно так, будто тебе на юга на курорт отбывает. Да что это ты, вопрошаю, все ко мне задом, а к не пойми чему передом поворачиваешься, ноги твои курьи да голова садовая, али нам уж вовсе и поговорить стало не об чем. А то давай, может, лучше почаевничаем да покумекаем не спеша о том да о прочем. Думаешь, Сим, присела на индийский местного розлива, куда там, только и оглянулась, что велеть мне поклажу ее, чемоданы бишь, на застежки замкнуть да перетянуть кожаными, чтобы оно, Сима, прочно накрепко бы держалось. Ну я того над застежками себе тужусь, а сам в толк не возьму, какой ей, Наталье моей, приспичило прочности, когда и так все вразлад пошло, как у рака с той щукой, помнишь, из книги учили про фауну. Да только не место мне тут эрудицию выказывать да образованностью щеголять, потому как не перед кем уже, ибо один-сам я теперь на жилплощади своей обретаюсь, хотя Натаху с Алешкой из принципа не выписываю пока. Однако же с принципом али без все одно сам с собой ужин свой макаронный хрумкаю, я же их, Симон, не всегда варить горазд, случается и в натуральном виде употреблять. А чего, они и так хорошо идут, что твои семочки. Почему твои, удивляешься, хорошо, пусть мои будут, велика разница. Ну, стало быть, стал я на перепутье с пачкой ракушек, макаронное изделие есть такое -- ракушки, и глазею, как круторогий на новые, а вижу, как повелось, фигу, финик по-нашему. Тут-то она и возникла на горизонте моем на закатном, кровавом и, как лезвие турецкое, узком. Всего и скала что: "Здравствуйте, а мы, кажется, прежде встречались где-то. " А глаза у нее, Сим, чисто черные цветом, но не мрачные, не кипящей смолы, как у ведьм и армянок бывают, а что тебе черный сахар-цукат. Не бывает, говоришь, такого, чтобы сахар или даже цукат черными были, я и сам, Сима, знаю, что не бывает, а только глаза у нее такие. Или, может, видал семечки у арбуза, крутобокого сахарной спелости, и ресницы пушистые, как у маленьких да у белок еще бывают. А собака вот ее, хоть породиста, а лохмата, я скажу, хуже некуда, прямо лахудра какая-то. Откуда, интересуешься, краля такая да в наших пенатах. Есть, Гораций-друг, и почуднее вещи на свете случаются. Это я где-то в книжке или же в постановке одной слыхал, названия не припомню уже. Ох, и расположился я к ней, Сим, выше меры любой, так что ни вздохнуть, ни ойкнуть возможности нет, утром ясным темень в глазах, ночью черной то же самое темень; уж так я расположился, что крыша-то и поехала. Что, спрашиваешь, за крыша? Крыша на глиняных сваях. Спасение. Однажды он попросил ее: - Спасите меня, пожалуйста. - Как это? -- улыбнулась она. - Расскажите мне свою жизнь. - Да, а почему я должна вам рассказывать? -- Тоном строгой учительницы, когда та оглядывает класс поверх потупленных притихших голов: "Так что там у нас было задано на дом? " Учительницы, перед которой отличники чувствуют себя троечниками. Так он стал покойным. Интервью. Раз уж все равно покойный, рассуждал он, надо хотя бы заложить душу. Отыскал по телефонной книге номер, позвонил, назначил встречу. Опоздал, извинялся перед секретаршей. Черт, между тем, принял любезно, внимательно прочитал резюме, рекомендации, угостил невкусным кофе. - Все это очень впечатляет, - сказал он, отложив бумаги, и, приподняв жалюзи, посмотрел в окно, - Вы не знаете, обещали сегодня дождь? - Я не слыхал прогноза. - А то, смотрю, тучи откуда-то натянуло... К сожалению, у нас контракт с Гете и Фаустом, и мы пока не рассматриваем новых кандидатур. Если что появится, я вам обязательно позвоню. Вышли вместе, черту куда-то надо было ехать. Он взглянул из-под ладони на небо, поморщился. - Черт, определенно дождь будет. - Похоже. - Подвезти? -- предложил сатана. - Нет, спасибо. Сказал и пожалел, что отказался. Комната смеха. Мир для него стал кривым зеркалом, где большие дома отражались небоскребами, маленькие -- вросшими в землю мазанками, или не отражались совсем. То же и люди. Большие разрастались в зеркале великанами с огромными ладонями и губами, что делало их похожими на аквариумных рыб. Да и жил он в городе-аквариуме, городе, где не живут птицы. И когда смотрелся в зеркало, видел маленького человека с глазами цвета остывшего пепла. Человек смотрел пристально, точно чего-то ждал, сам, между тем, удаляясь и сходя на нет в перспективе. Евнухи. У покойного был приятель, который вырезал из дерева трубки для курения конопли. Сам он ничего не курил, и легкие его были розовые и нежные, как сон влюбленной девушки. Сказать о человеке, что он не курит и делает трубки, из которых удобно курить гашиш -- все равно, что ничего не сказать. И может быть не стоило об этом совсем говорить, если бы не напоминало оно покойному так пронзительно его собственную судьбу. Лолита. Несмотря на очевидную однобокость такого суждения, он считал, что во многом это роман о ревнивой неразделенной любви стареющего Набокова (или, если вам хочется обобщений, Старого Света) к юной в те времена Америке. Между собакой и волком. Спиной и затылком прислонившись к платану, он сидел на берегу обезлюдевшего озера в час, когда в окнах зажигается свет, когда подкладывают последнее полено в камин или, если выдался жаркий день, выходят посидеть на крыльцо перед сном, в час между сегодня и завтра, между теперь и потом, в час, когда в спустившейся вместе с росой тишине остаешься наедине с миром. За озером, как собака, положив на лапы морду, лежала страна, глядя на него воспаленным глазом заката. Она понимала и не хотела знать, что стареет; еще полная сил, но уже подверженная болезнями страждала и отвергала участие. Было жаль, что не мог ей помочь он, пришлый человек. И страна не могла помочь ему. Из-под опущенного века сумерек смотрела она с того берега узкой полосой заката, смотрела не видя его, не различая среди корней платана. Здравствуй, Валюша, жена моя Валечка. Видишь, начинаю тебе письма слать, потому телефон мой законно отсоединили согласно распоряжению начальника телефонного узла, товарищ Е. Н. Кисловец, за отсутствием своевременной платежки за последние забыл сколько месяцев сего года. Что случилось исключительно не по моей вине, ибо совсем уже было собрался оплатить по квитанции и сполна, да чего-то помешало в тот раз, а что именно в точности не припомню. Однако же и за квартиру не плочено, каковое обстоятельство тоже в расчет принять следует. Ну да то все дела обыкновенные, и речь не о них. А только без тебя мне тоскливо, и жизнь не всласть. Это как пустой кипяток хлебать без заварки, так заварка у меня вся вышла, а новой запастись не сподоблюсь никак, да и положительного резона не вижу на траву расходоваться, ибо сказано, Валюш, было, что не одним только хлебом человек сыт будет, хотя хлеба пока половина по тринадцать и полбублика есть. Я ведь теперь, Валена, библию уважаю, очень это важная книга, даром что написано давно и непонятно местами, ну да где сам дойду, где люди подскажут, а больше, сказать по совести, пропускаю, да и засыпаю, Валь, быстро, очень уж в ней мелкий почерк. Вот и про жену я там прочитал, что прилепится она к мужу своему, как все равно тот молодой и клейкий покуда березы лист, что, оторвавшись от ветки родимой, пристает там и сям к разным, надо заметить, частям тела, когда распаришь его нехоленое, размягчишь до молочной кондиции да уважишь березовым вдоль, что называется, и поперек. А ты вот ко мне не прилипла, знать, не приклеилась. Только зря это ты, Валь, удумала, ни к селу, я тебе скажу, и ни к городу. Скок-поскок за порог, думаешь, и журавлем в небо, журавлем, что синице той ручной не приятель. Нет, не птахи мы с тобой вольные, чтобы с ветки на ветку скакать беззаботничать, потому Алешке, парню нашему, между прочим отец надобен, а отцом ему, если Валь не забыла, я ему прихожусь фактически и де юре. И что я без вас костыль без ноги или, того лучше, без сапога голенище, дело, может, и тридевятое, тем паче решенное, а все одно постичь нет возможности, как оно такое нас угораздило, и тем удивительнее с чего. Неужто, Валь, это нашей крыши неисправности озаботили тебя до крайности непоправимой; ужели прохудившаяся и, должно быть, ржавчиной траченная весьма свет в окошке тебе обузила острым клином, что бежать без оглядки, податься, куда глаза б мои не глядели, понудила; что невозможное, как писанием сказано было, обернулось возможным? Что до крыши касаемо, Валентина, новости имею хорошие, потому течь стала меньше. Отчего так, не знаю, но соображение имею, что дождей в виду наступления холодного времени года зимы поубавилось, а снег покуда лежит не тает. Только ты не подумай так, будто я сижу, руки на груди сложил, выжидаю, пока раскатистому не прогреметь, я, что называется, сани летом готовлю и меры насущные загодя принимаю. Ведерко помнишь ли, цинково-звонкое наше, что каплю каждую падучую сообщало отчетливо на два слога, первый ударный, другой так себе, ударением не отмеченный. Я, Валь, раз на досуге, одинокому то досуга с лишком перепадает, посчитал, сколько их точащихся в полном цинковом набирается. Много набралось, помню, цифра такая чудная составилась, жаль вот запамятовал только, записать сперва думал да на склероз понадеялся. Так я заместо него пристроил пластмассовое, в хозяйственном приобретенное. Хоть, конечно, и трата, а все ж оно тише будет, помнишь, ты все на шум обижалась; оно теперь капель шепотом сообщает, как бы само себе наговаривает, да и цветом красивее, веселее вышло, голубое в ромашках белых, любит - не любит, а пожалеть приголубит. Только это, Валенок, не все, это, если рассудить, маневр тактический, я же и стратегическую линию гну неуклонно. В домконторе на товарищ А. И. Подобед раппорт оформил, что, дескать, крыша худа и влагу снаружи не держит. На что ответ мне натурально почтой доставили с печатями и факсимиле, что в связи, значит, и по причине отсутствия в настоящий момент листовой кровельной удовлетворить и порадовать невозможно пока, но что отчаянию предаваться не след, ибо по прибытии на базу означенного материала в первую очередь в виду поимеют. Так что, Валюха-горюха, сама видишь, на месте не стоим-топчемся, и не одной только угрюм-рекой для нас жизнь оборачивается. И, может, хватит уже нам по разным углам бытовать мыкаться, вместе никак веселее бывало. Твой в прошлом муж. Твой муж в прошлом. Твой Алексей. Письмо это давно лежит пылится у меня на крыле стола. Его подкинули мне случайно, точнее бросили по ошибке в мой почтовый ящик. Померещился ли почтальону на конверте другой адрес или же неохота было из-за него одного плестись на другой конец околотка, тираня и без того натруженные да отекшие, нерезвые свои ноги, а то, может, просто выпало незамеченным затерянное до поры между газетных листов; мил человек подобрал и опустил, куда попало наобум лазаря, а выпало, выходит, ко мне. Мне бы его и отправить по адресу сразу, да любопытство на мелкие составные разобрало, ну я возьми и распечатай. А теперь, оно, конечно, мороки побольше будет в смысле конверт новый, адресок надписать, прислюнить марочку; труд вроде и невелик, а как-то все на потом откладываю, почитай уже год с лишним будет. Мне, помню, тогда статью на доработку вернули. "Клаустрофобия как вытесненная клаустрофилия" называлась. Я в ней такую идеологию проводил, что боязнь у больного замкнутого пространства происходит от подсознательного стремления вернуться в лоно матери, стремления, вызванного, вероятным родовым шоком, воспроизведенным многократно в последующей его жизни на переходных ее этапах, когда из тепла безопасного уюта судьба-вышибала его в открытый мир, на все четыре стороны продуваемый, вышвыривала. В результате развивается неодолимая тяга к исходному лону, и нестерпимо хочется туда обратно залезть спрятаться, а возможности такой нету, и любое пространство, замкнутое да тесное, удручает несоответствием и воспринимается как подлог, вызывая фобию и сопутствующие ей симптомы до удушья и диареи. А дальше рассуждал я так, что комплекс утерянного рая, что в завете ветхом черным по белому пропечатан, не что иное как родовой шок человечества, когда из бессознательного травоядного оно в осознанное угораздилось. А рецензент, профессор Юдлер, углядев в статье множество натяжек и несоответствий, отзыв мне дал отрицательный и недобрый. Я потом звонил ему, спрашивал. Как же так, говорю, Юдлер психологических наук, рассудите, мол, сами, что же это за статья без натяжек, это все одно, что маца на широкую масленицу, ни тебе вкуса, ни запаха, одно крошево. Ну он, конечно, эрудицией на меня попер, про факты зашепелявил да аргументы, потом еще статистки формулами закидал, а по существу так ничего сказать и не смог. О, это она кажется! С прогулки идет, слышно, как цокают по ступеням коготки ее собаки, ушастой с залохмаченными глазами. Как мне выйти, в халате или лучше в спортивном костюме? Причесаться, и ключик на пальце, как будто за корреспонденцией к почтовому ящику спускаюсь. - Здравствуйте. - Добрый день. Кокетливо склонив голову, улыбнулась с нижней ступеньки марша. Не мне, а просто. Предательски соскользнул с ноги шлепанец и прошелестел к ней вниз. Понимающе усмехнулась. Шлепанцу. Пытаясь составить шутку, скачу на одной ноге вдогонку тапочку. Она уходит вверх по лестнице за собакой, что упорно дыша и натягивая поводок, одолевает ступени, пересчитывая каждую висячими шелковистыми ушами. Собакой, которую мне не дано погладить. Авторитеты. Фрейд сказал, что самое счастливое состояние человека -- младенец в утробе матери, что, впрочем, если не осознает, то знает каждый мужчина. Но как вернуться туда, не знает никто, а Фрейд не озаботился показать дорогу, он был великий и очень занятый человек. Асимметрия. И было у покойного две любимых. Девочка, родной ему человек. Женщина, как девочка капризная, как реальность далекая. Слева пропасть, справа стена, точно шел по карнизу. Замечтался, потерял осторожность, полетел вверх тормашками. Приземлился с глухим нехорошим стуком. О чем думал покойный. О том, как бы не проспать на работу. Как бы пораньше выйти, чтобы до работы успеть в мастерскую по починке зонтов. Не то, чтобы у него была мания ходить по мастерским и разглядывать несчастные увечные вещи, не то, чтобы он от этого себя лучше чувствовал. Ничего такого и близко. Разве что в детстве он любил ходить в ремонт обуви, но то совсем другое дело. Там ему нравился гуталинно-кожаный запах, черные фартуки и нарукавники мастеров, сухой перестук их молоточков и гулкий ход маховика для обточки набоек. То в детстве. В детстве он мечтал стать хоккеистом, но так и не научился стоять на коньках, его ступни все подворачивались внутрь. Месяц и четыре дня с того времени, как он сдал в починку свой зонт, становились все больше похожи на день и четыре месяца, потому что стояла осень, и зонт хотелось иметь над головой. Поначалу хозяин мастерской встречал его с радостным удивлением как старого друга, потом с почтением и радушием как старшего брата, затем как брата младшего, а в последнее время просто как родственника... жены. - К концу недели, думаю, сделаем, - говорил он по понедельникам, вторникам, реже средам. В остальные дни он думал совершенно иначе: - В начале недели должно быть готово. Я вам сразу же позвоню, хорошо? Безмятежная ясность и безоблачность его взгляда отрицали саму возможность такого природного феномена как дождь, и нельзя было удержаться, чтоб не ответить: - Хорошо. И он вторил: - Хорошо. И улыбка хозяина сияла в унисон его взгляду, так что все место превращалось в Майями Бич по ремонту зонтов: - Хорошо! Правда улыбка его была больше сродни Северному Сиянию в том смысле, что как мороженая рыба, негнущаяся и кривая. Однако по недосмотру ли, или по чьей-то злой воле дожди все же шли. Иногда с грозой, иногда с ветром, а то и всухую, без ничего, и всегда заливало за шиворот, точно стихия облюбовала его позвоночный желоб в качестве водостока. И он купил себе куртку. Непромокаемую, дутую с капюшоном. Он в ней похож был на космонавта, водолаза и спасателя разом. Он давно мечтал спасти красивую добрую девушку и на ней жениться, то есть, спасти-то он ее мечтал просто так, бескорыстно, но чтобы она потом влюбилась в него без памяти, ну а тогда бы он уже на ней и женился. Ему хорошо было так думать, и в куртке тоже было хорошо и непромокаемо. И зонт под воздействием времени и непогод превратился в мечту, сладкую и розовую, как спасение девушки. И заглядывая в ясные, как циферблат будильника, глаза мастера он видел не часы и минуты, а вечность. Для починки зонта не хватало одной детали, которую пришлось заказывать в другой мастерской, наверное, высшего порядка. Если у зонтов есть душа, думал он, а она у них непременно есть, помещаться она должна именно в этой детали, которая представлялась ему ювелирным чудом, блошиной подковкой Левши мастера, янтарной капелькой на конце булавки, серебряной блесткой на ее подведенном тушью веке. Думал он и политике, о том стоит ли предоставлять гомосексуалистам свободу выбора пола при заполнении анкет и оформлении документов и, если стоит, зачем их тогда заполнять и оформлять, словом, о том, о чем думают остальные люди, о жизни. Ведь он не всегда был покойным. А еще он думал, как странно иногда жизнь устроена, что слова и дела одних людей, даже и не дела вовсе, а так, делишки, и слова тоже самое - мусор, а не слова, перхоть пиджачная, шелуха от семечек, обретают важность, набухают смыслом, привлекают внимание прессы и миллионов. Это довольно много внимания, если подумать, это как килограмм сахара на стакан чая -- даже если и размешаешь, пить не станешь. А у других людей самые отчаянные их поступки, самые сокровенные их слова мало, что значат даже для них самих. К примеру, бывший президент уехал с женой на дачу мемуары писать, о чем сообщили все центральные газеты, газеты локальные, радио и ТВ. Об этом белозубо шутил Арсенио в своем вечернем шоу, сверкая улыбкой, точно целое племя людоедов при виде сбившегося с пути путешественника-миссионера, бредущего с мешком стрихнина и библии в картинках. И это про президента бывшего, который президент уже не больше, чем съеденный миссионер путешественник или чем съеденный путешественник миссионер. Или взять обратный пример - Розана похудела на десять фунтов, о чем передается в программе новостей, и о чем снова шутит неутомимый Арсенио, улыбаясь за все сытое миссионером радушное людоедское племя. Он думал о том, что не пойдет больше в мастерскую по ремонту зонтов. В пустом углу он увидел себя, прислоненным острием вниз, со сложенными в складках черной ткани спицами, себя, неспособным раскрыться и защитить от дождя даже собственной головы. Послание мраковеду. Здравствуйте почтеннейший властелин тьмы, Харитон Танатович Аввадонов, если можно так выразиться, если же так выразиться нельзя, то скажу проще: уважаемая заведующая мраком, обращаюсь к Вам лично по причине множества неясностей, неполадок и темных мест в деле вверенного Вам мрака. Взять к примеру меня. Жил, не скажу, чтобы плохо, семью имел, супругу Галину Пантелеевну, если по всей форме, а в дому просто Галю, или же, когда разговор выше средней серьезности заходил, то Галину. А помнится, еще звал Галчонком, но то давно, по молодости лет было. Потому если скажешь ей как-нибудь невпопад или сдуру, или там невзначай, встрепенется, в самый раз, как галчонок, глазищи округлит и таращит на тебя непонятливо. Да только там и понимать нечего; говорю же, молодой был. Нынче песня уже вытанцовывается иная, и мотив не тот, и слова чужие, не то что словом не огорошишь, колом осиновым не проймешь. Или это только со зла, от обиды мне такое мерещится, как думаете, товарищ завмрак, Вам оттудова повиднее будет? Словом, жили мы ни худо, ни бедно, и пацан наш, Алешка, в самый раз подрастал, не проказил так, чтобы невтерпеж, второгодником тоже не был, грех в общем жаловаться, жили, как заведено -- не нами, правда, а кем, мне неведомо -- день да ночь сутки прочь. И кто его знает, сколько еще эта наша матата ни-шатко-ни-валкая тянулась, если бы не одна оказия -- крыша. И ведь, главное, вины моей тут ни толики малой, сама трухлявая потекла, что тебе по велению щучьему, чтобы не сказать хуже, на бумаге однако ж воздержимся, дабы формы держаться поближе. Ну и что, можете Вы, мракуполномоченная, сказать или про себя подумать, с чего, мол, тут городить огороды да бисера метать жмени, и мнение это Ваше я вполне разделить спешу тем более, что меры неотложные самые незамедлительно приняты были в виде ведра, в гражданское время на мытье полов употреблявшегося, и влагу тянущей половой опять же тряпицы. В результате коих мер распространения сырости допущено не было, а она возьми, Галина-то, и, как у нас говорят, до новых встреч в эфире, да еще и с Алешкою. Как тут не призадуматься? Нет, я себя в святые не адресую, Вы, пожалуйста, не подумайте чего в этом роде, мы и за собой вину сознаем: не отреагировал должным образом, меры долгосрочные в смысле исправления кровельной неисправности в ящик отложил дальний сверх меры, согласен, но и то сказать, это ж Вам не папироску выкурить или по нужде сходить, это дело строительное, тут расчет да прикидка нужны, тяпом-ляпом, знаете, не осилить, быстро, как мудрец сказал, только кошки родятся, а по моему разумению так и кошкам время требуется. Одного только в толк не возьму, как она, супруга моя Галина Пантелеевна, на такой вот сподобилась фортель, или по-хорошему нельзя было. Ну да верно Вас не моей автобиографии извилистой подробности интересуют, потому не примечательна она событиями значительными или, тем паче, происшествиями героическими, а думаете, наверное, зачем это я распинаюсь так да в подробности вхожу скучные. Вы уж, ваше мрачное величество, не взыщите да не пеняйте мне на то, сим же часом к делу перехожу и бодливого за рога беру крепко, хотя обстоятельства перечисленные вышеизложить необходимым почел не из каприза или словоблудия, от родичей старших да забулдыг закадычных перенятого, а для большей понятности и, как бы это сказать, проникновенности что-ли. Худого понапрасну говорить не стану, не в моем это, знаете, обыкновении; по-первости оно в терпеж было, хотя и чудно было с непривычки одному по пустым комнатухам шлындрать, да поди не один я такой, что в холостом сане выступаю, нас по самой точнейшей статистике, что снега зимой, и ничего, пообвыклись и распрекрасно себя чувствуют, в меру употребляют и не худеют ничуть. Вот и я решил гребешок по ветру, хвост торчком и перья взъерошил; товарищев опять же призвал для веселия, т. е. (это сокращение такое, для краткости письма частицу то есть обозначающее) как у людей все. Однако же стал я примечать неладное в скорости, будто окружающая меня среда потускнела вроде, ровно электричества в ней поубавили, что бывает случается, если подстанция барахлит. Отчего и как понятия не имею. Уж я и Симу своего спрашивал, да, как промеж нас водится, без толку, и к глазнику ходил и к ухогрлоносу. Глазник сказал, чтоб не читать лежа, и чтобы свет непременно с левой стороны ложился. Он, конечно, известное дело, кандидат медицинский, а по секрету скажу Вам, товарищ заведующая, но так, чтобы между нами, я как ни пробовал его ложить справа ли, слева, все одно тускло выходит и не в радость. Рассудите, товмраком, сами, войдите, как у нас говорят, в положение мое интересное, разве ж это порядок, когда с утра в глазу сумерки без просвета, на дворе хмарь, а настроение дрянь. Как Вы приходитесь тьмы властелином и, значит, всем делам сумеречным смотр ведете, решил я осмелиться ходатайствовать перед Вами лично -- нельзя ли там как-нибудь все это на лад пустить в общем ли порядке, в виде ли исключения? Пост скриптум (это тоже для краткости выражения; мол, забыл совсем и присовокупить спешу неотложно). Тут вчерашнего дня незадача вышла, или, может, то на прошлой неделе было, я теперь не больно аккуратно счет дням веду, тем паче что дня все равно нет, одна ночь бесцветная, будильником только время и различаю, да в ухе иногда звенит в левом, но то совершенно другая история и сюда не относится. А относится, что в виду избыточной мокрости, крыша у нас, как я уже сказывал, маненько худа и от случая к случаю течь дает, по коей причине лужица небольшая в аккурат под холодильником обустроилась, там, где он, друг беломраморный, от электричества подпитку для своих холодных дел берет. Ну оно в том месте и заискрило, затрескотило салютом праздничным, удивляться чему нам причины не видно, если всю деликатность электрическую в рассуждение взять, однако же и обидно, потому что темень теперь в полном своем праве у меня завелась, и середь нее я, как мышь в половодье, ни лампочки зажечь, ни телевизором поморгать, разве что фонарик в универмаге купить, да все на потом откладываю, и опять же в расход входить без крайней нужды не особенно то и хочется. Так что Вы уж мне, товарищ заведующая, в деле просветления обстановки поспоспешествуйте сколько возможно, а уж я со своей стороны постараюсь долг платежом красить во все лопатки, сколько ни есть. С тем и остаюсь, искренне Ваш, Алексей. Такое однажды нашел я послание в почтовом своем ящике. Верно, озорники мальчишки подбросили мне его, найдя оброненным где-то на пути следования перегруженного с толстой сумкой на ремне, по удачному определению поэта, почтальона. Или же почтальонши, что вовсе не жена означенному почтальону, а самостоятельно независимая труженица почтового отделения. Адресован был конверт в Беспросветность Тьмы-Тараканьской обл., г. Сумереченск, Ночной проезд, тов. Завмрака лично, и марками был уклеен так густо, будто бы за границу предназначался. Ну и я, конечно, не удержался, чтобы не распечатать, а распечатавши, не прочесть. Я тогда, как раз, обзор писал о различиях в устройстве мозга у мужчин и женщин, почтальонов, так сказать, и почтальонш. Главным образом заинтересовал меня факт, что мужской пол и женский по-разному на местности ориентируются. Если мужчины сильно в навигации понаторели, чтобы там направление верно держать или маршрут из пункта А в пункт Б проложить правильно, то женщины, напротив, в навигациях ни бельмес, зато приметы хорошо замечают, где что лежит помнят, и если вдруг не на месте окажется, тревогу бьют не в пример мужикам. Тем так даже и невдомек, где чему место, там ли, где раки зимуют, или, куда они, наоборот, свистнуть уползают. Не разведав броду и не попробовавши наперед, б-р-р-р, холодна ли, так и лезут они в студеную, и несет их нелегкая на свирепых своих конях в обгон горизонтов видимых; и что там за берега волнистые, как на ветру ленты, проносятся, свои ли, чужие, не разобрать. Куда стремнина уволочет, да горбунья волна выволочит, там тому и дом, печь топленная, в печи щи, в щах капуста, под ногой половица, а над головой крыша. Иных, кто в сорочках не рожден да не бережен повитухами, сором плавежным на прибрежные валуны бросит, и пускай их будут, как умеют; кто покрепче да посноровистей сам на галечку выползет, ну а там, глядишь, и песочка достигнет, остальные же, бедолажные, по каменьям осклизлым затылками С. О. С. азбукой морзе выстучат и, отдавши под козырек, заскучают неживыми глазами и улягутся на дно оловянными солдатами стойкими, мозги из затылков в безразличную стихию отпустив щелкоперам-малькам на поклевку. Барышни, те, напротив, течению мутному довериться не спешат, себя блюдут да жеманятся, кавалерам вслед смотрят и мысли сладкие вдогон шлют, перемежая их вздохами, как ромашек их гадальных лепестки, легкими. По сторонам, тем не менее, глазами зоркими примечают, подбоченевшись своих маменек на манер, чтобы всяк сверчок свой шесток знал, сорняки чтобы за калиткой росли, а цветы на клумбах. Но важнее всего, что не досужие это домыслы или предрассудки дремучие, а научные строгие факты, статистикой пристрастно проверенные, практикой подтвержденные, о чем доложила нам Дорин Кимура из университета на Восточном Онтарио, где-то там далеко в Канаде; от нас далеко, от самой же Кимуры (ударение попрошу на последнем слоге не ставить) рукой подать. И ведь главное, различий всего с гулькин ноготь: отсюда соскребли, там подмазали кашицы мозговой серой -- и вот, в умственном смысле дамы вам одно, а господа уже нечто иное, точно на равные половины несмешиваемые разломило мир раскурочило, да затейливым, чудным разрезом таким, что прямо геосексуальная аномалия в натуре. И казалось бы каждому свое по закону и справедливости, а только не оставляет чувство одно, оно как в собственной крови сердце, то на дно ляжет камнем тяжелым и томит под сурдинку, то всплывет, вдруг, непрошеное и прихватит на вдохе, что конец света почерневшим солнцем в глазах замаячит. Чувство не обиды, не зависти, а чего-то непоправимого, чувство, что они больше нашего знают, будто у создателя за спиной стояли, когда он мир на те две половины рукой нетрепетной и могучей кромсал; стояли да подглядывали, сами не ведая зачем, из женского, видать, своего любопытства; подсмотревши же, навечно запомнили и постигли. А может, от того еще знание им добавочное дано, что этот мира раздел воспроизводится в них самих с каждым в мир новоприбывшим. Да, собственно, и не испытав еще, не изведав плотью своей пополнения мира, памятью матушек и пра-пра своих знают они наперед о нас то, что самим нам неведомо. И о знании своем не подозревая, смотрят на нас с настороженным и лукавым уже любопытством, как проклятье, наложенным на них за то изначальное их подглядывание прошлодавнее, хоть и невинное, но и себе на уме. Любопытством, за которое, будто рыбину рыбари, их подлавливают на крючок; подловивши, потомят в банке ли, на кукане и обратно в водоем за ненадобностью выплеснут, а которые ко двору придутся, тех с собой берут. Смотрят на нас глазами детскими внимательными, как на своих еще не рожденных детей. Ох и взбаламутили душу мне размышления эти, словно в самой что ни на есть глубине ее, возле ила донного, чудо-рыба, не сом и не щука, а сомука непонятная ворохнулась, плавниками ударила да всю муть со дна подняла, отчего и ясности, для обзоронаписания требуемой, не стало вовсе. Так что выдвинулся я из-за стола с тем, чтоб ноги и спину затекшие поразмять, и к окошку подвинулся. Там снаружи жизнь чужая чередом идет, ко мне касательства не имея. Вон собачка мохноухая бегает, все вынюхивает да выведывает для собачьих своих надобностей и ворон мимоходом пугает, что, видать, тоже не лыком шиты, сторониться сторонятся, а прочь не летят, выгоду свою воронью наблюдают. Раз собачка -- думаю -- значит и хозяйка сама где-то в волнительной близости пребывает, вот бы -- думаю -- изловчиться узреть, и шеей для полноты обозрения верчу. Но проем оконный кругозор мой, и без того неширокий, рамой облупившейся ограничил жестко, ровно шоры на меня, что на лошадь дурковатую, нацепил, чтобы, видно, я не углядел лишнего. Ну а кто сказал, это лишнее? Там снаружи моросит, кажется, а приглядишься, вроде сухо; знаете, как бывает, что и не решишь, в галошах ли идти, или лучше дома в тепле остаться. Имена стран: страна. Негр, одетый, как Рэй Чарльз в рекламе пепси-колы, спросил его, наклонившись с высоты баскетбольного роста: - Это здание тюрьмы? - А разве в городе есть тюрьма? - Разумеется, - его нижняя губа отвисла и влажно расползлась в насмешливой улыбке. Негр приподнял солнцезащитные очки и оказался голубоглазым, как кукла Барби. - Я не знал. Тюрьма в этом городе казалась ему лишней. Птицы, например, тут не жили. Раз он, правда, видел скворца, скакавшего по мостовой. Не обнаружив в небе своих собратьев, тот, видимо, подумал, что здесь не летают -- не принято -- и отправился скоком. Другого скворца, а может это был тот же самый, он нашел под стеной небоскреба Джон Хэнкок лежащим на боку со скрюченными лапками. Наверное разбился об изумительной чистоты зеркальные окна Джона. Однажды она сказала ему: - Если не нравится место, можно уехать в другой город или переменить страну. Он бросился к карте мира, стал рассматривать землю, рваным блином распластанную по голубому кафелю океана. Материки, континенты, кляксы островов. Складки хребтов, паутина границ, полипы полуостровов и мысов. И ни малейшей надежды на побег. Китайская мудрость. После обеда, как принято в китайских ресторанах, им подали по ломтику апельсина и печенье с записочками внутри. Эти печеньица он больше любил есть, чем читать, однако же всегда читал. В записке было: "Мудрый думает не о том, что ему не дано, а том, чего может достичь. " Он посмотрел вокруг. В зале сновали китайцы с круглыми, как их лица, подносами; другие такие же китайцы сидели за столиками и ловко, как цапля таскающая из болта лягушек, цепляли палочками кусочки пищи. Ему казалось, что это никакие не китайцы, а обычные люди в масках китайцев. "Где ж вы раньше то были, едрена, " -- вздохнул он, опустив записку в недопитый чай. Казалось, узнай он эту мудрость раньше, ему бы не пришлось теперь становиться покойным. Авторитеты. Что примечательно, она никогда не спорила, никогда и ни с кем. Очарование было ее аргументом, неоспоримым и окончательным. Медицина. Одна знакомая, специалист по реабилитации речи, сказала ему как-то, что влюбляться полезно. Он влюбился. Это было, как после обширного инсульта получить второй еще обширнее. Коврик. Он сложил свою жизнь вдвое и постелил к ее двери. Она перешагнула, не захотев даже вытереть туфли. За ней протянулась вереница мокрых следов мохнатых лап ее собаки. Маска, маска, я тебя знаю. Будучи безгранично одарена судьбой и обласкана людской любовью, она не умела испытывать благодарность, и поэтому всегда торопилась сказать "спасибо. " Часто не к месту. О чем думал покойный. Об авторитетах. Кафка сказал о себе в разговоре с Густавом Яноухом: "Я -- галка, ведь по-чешски галка будет кавка. " Галка, которой каждый взмах крыльев причинял боль, подобную той, что доставлял русалочке каждый шаг по земной тверди. Что же я за птица, думал покойный, если даже полная неподвижность причиняет мне боль? "... мужчину одного из тысячи я нашел, а женщины между всеми ими не нашел. " Екклесиаст Дома Чеслав обнаружил оставленную ею на автоответчике запись: "Позвони мне сегодня, пожалуйста. Обязательно. Пока. " Набирая в чайник воды, свободной рукой набрал номер. - Ты просила позвонить. - Да. Такой странный разговор был сегодня. Звонит чужой посторонний человек, представляется и говорит, что хочет случить, извини за выражение, свою собаку с Джимом. И предлагает деньги. - Много. - Он не сказал сколько, но уверял, что дело стоящее. - Как его зовут? - Не знаю. - Ты сказала, он представился. - Представился, но я забыла. - Как забыла, он только сегодня звонил?! - Чи, ты знаешь, я плохо имена запоминаю. Чеслав почесал грудь под рубашкой потом защипнул клочок бороды. - Откуда он знает про Джимми. - Говорит, видел, как я с ним гуляю. Он и тебя с ним видел. Высокий, говорит, с бородой. Чеслав покосился на себя в зеркало, точно сличая. - Зачем ему Джимми, он знает его родословную? - Чи, я передаю его слова, это все, что я знаю. Джимми стал неспокоен последние дни. Дома нервный, он раз укусил Власту и скалился на него, Чеслава. На прогулках же был не по годам игрив и резв. Этому отягощенному желудочными болезнями кобелю уже перевалило за семь. Он все подлаживался, подлизывался да принюхивался к недавно появившейся на площадке афганской борзой, красивой флегматичной суке. Приходилось его все время гонять, однажды Чеслав даже вытянул поводком по спине. Обычно приходящий в ужас от громкого окрика, Джимми и ухом не повел на этот раз. Чеслав же до сих пор чувствовал себя виноватым: Власта не позволяла другим бить собаку. - Я думаю, можно встретиться, узнать, что он хочет. Ты взяла его телефон? А, кстати, он откуда твой знает? - Это неважно. Я назначила встречу, он где-то через час будет. Ты не мог бы тоже подъехать, а то я одна боюсь. Чайник засипел, как будто тужась, и выпустил косматую струю пара. - Ну-ну. А если бы я задержался или... У меня, наверное, тоже могут быть свои планы, дела, нет? - Хорошо, я еще кого-нибудь попрошу. Или сама все сделаю. - Ладно, сейчас приеду. Чаю вот только выпью. - Спасибо. Чай можешь у меня попить. Гость вошел, смущенно улыбаясь, принося извинения, что явился раньше условленного. Он был долговяз, необычайно гибок и упруг, как молодая лоза; из него можно было сплести корзину. Передвигался он плавно, перетекая из одного состояния в следующее, иногда лениво и медленно, точно капля смолы, иногда с неуловимой для глаза стремительностью ртути. -- Натаниэл Броуди, - представился гость, - для вас просто Нэд. Он протянул Чеславу пакет с искусственной костью: - Это нашему бедному песику. - Почему бедному? -- спросил Чеслав, беря кость и мысленно поморщившись при слове "нашему. " - Бедному? Кто сказал бедному? С такой-то косточкой и с такой хозяйкой, да мы еще ему подругу приведем. Это я теперь бедный, у меня ни того, ни другого, ни косточки, - закончил Нэд плаксиво и перетек в позу просящей на задних лапах собаки. Власта прыснула в ладоши. - Ой, что вы, Джимми совершенно равнодушен к другому полу. Когда ему приводят девочку, он даже мордой не поведет, так и лежит на диване. Чи, отнеси ему, пожалуйста, кость. - Правда? Очень интересно, но, боюсь, не совсем то, чего мы ждем от нашего кавалера, - в задумчивости Нэд подпер ладонью свою гладкую, точно резиновую, щеку. Его без признаков растительности кожа была матовая и нежная, как абрикос, что неприятно поразило Чеслава, и слово "нашего" снова царапнуло ему слух. - Нет, нет, - запротестовала Власта, - Джимми теперь не узнать, он стал такой игрун, - она склонила голову набок и выпятила губки, как девочка. Глаза ее, цвета и сладости черной сливы, слегка расширились, обозначая удивление, затем она улыбнулась, и глаза растеклись к скулам, сделавшись еще слаще, - С ним просто стало невозможно гулять. Тут появилась одна собака, сука, извините за выражение, так он... - Афганская борзая? -- уточнил Нэд. - Да. Так он все время за ней бегает, так смешно! Он у нее прямо под животом пробегает, а она не шевельнется даже. - Брюхом. - А? - Брюхом, - повторил Нэд, - это у нас, извините за обобщение, живот, у собак -- брюхо. Он предложил шестьсот, причем, двести вперед, до появления щенков, плюс десять процентов от каждого проданного щенка. Предложение было щедрое, но Чеслав решил поторговаться, чтобы составить представление о принятых ценах. - За эти деньги, я думаю, вы получили бы вязку и в клубе. С неплохой родословной, притом, -- он выжидающе посмотрел на Нэда. Но вмешалась Власта. - Чи, - ее ноздри сердито дрогнули, - может, Нэду нравится Джимми, и ему не нужна другая собака в клубе! - Разумеется, - поддержал ее Нэд, он вынул из кармана расческу и стал водить по своей голой голове, точно причесываясь, - Очень нравится. Ведь у него подлеца и экстерьер, и окрас, и прикус, - он дернул головой, как собака, ловящая на лету муху, и клацнул зубами. Власта с готовностью рассмеялась. Чеслав метнул на нее неодобрительный взгляд исподлобья, но она не встретила его взгляда. Перед тем, как Нэд собрался уходить, Власта улучила момент шепнуть Чеславу: "Тебе он не кажется подозрительным? " "Ласточка, я же... " Договорить помешал Нэд: - А что жених наш, страдает какими родовыми хворобами, подагра, там, псориаз, приступы меланхолии или, может быть, геморрой? - Диабет, - простодушно призналась Власта. Чеслав вышел вместе с Нэдом. - Хотите закурить? -- спросил Нэд, щурясь, будто от сигаретного дыма. - Я не курю. - Я тоже. Просто момент подходящий, потому и спросил. Темно-то как, хоть глаз коли. И ни ветерка. Подумать только... - Что? - Ничего. Вас подвезти? - Нет, спасибо. - Которое из двух, спасибо или нет? - Оба. А кстати, кем вы работаете? - С какой? - Что? - Я говорю, с какой стати. Это в шутку. Я секс-кондитер. - Кто? -- Чеслав насторожился, сморщив лоб от напрасного мысленного усилия. - Пироги печем, пирожные делаем всяческих пикантных форм и разных положений, печенья тоже формуем, - они подошли к машине, и Нэд, почти не открывая двери, прополз на сидение, - Как думаете, - повернул он к Чеславу голову, так что плечи при этом не двинулись, точно шея была без костей, - диабет это ничего, а? Все же лучше, чем, извините за выражение... - он включил зажигание, и машина, утробно всхлипнув, зажевала остаток фразы в своем натруженном ворчливом моторе. Чеслав смотрел вслед отъезжающей машине, пытаясь решить, какого Нэд возраста. Гладкостью кожи и гуттаперчевой живостью он напоминал юношу, но стоило ему заговорить, оборачивался стариком. Так же, подумал Чеслав, превращалась и Власта, когда, забывая кокетство, начинала говорить серьезно, просто и сухо. Тогда казалось, что она живет на свете лет триста, как древняя черепаха, и становилось зябко и страшновато. В подвижности ее нежной шеи, привычке склонять голову набок или втягивать в плечи, когда мерзла, а также втягивать руки в рукава свитера было и впрямь нечто черепашье. Он оглянулся на Властины окна, решил было подняться, но передумал; она не любила, чтобы заходили просто так, без приглашения, и не впустила бы, сказав, что занята или укладывается спать. Чеслав медленно брел домой от станции метро. На улицах было пусто и тихо, ночь лежала неподвижно, как ампутированная голова, тускло глядя в никуда остекленевшими глазами. Пусто было и дома, спать не хотелось, хотелось быть с Властой. Время застыло в томительной бессонице, ничто не предвещало утра, и в то же время, день обещался быть липким и жеванным, как несвежая простыня. Таким он и выдался. Да еще монотонным, как гудение мошкары в знойный полдень. Весь день Чеслав не отлучался из офиса, ожидая Властиного звонка, но она не звонила, звонил Гарольд Эбрамовиц, адвокат -- ошибся номером. Придя с работы, Чеслав почувствовал, что устал, устал от всего, что происходило с ним в жизни и еще больше от того, что проходило мимо него, дразня острым запахом тайны и равнодушием. Не раздеваясь, он лег на диван и, уставившись в потолок понимающими глазами умной собаки, глазами всегда готовыми плакать, но никогда не плачущими, стал прослушивать автоответчик. Он ждал звонка от Власты. Звонил приятель, приглашал на обед и так подробно объяснял, как доехать, что Чеславу казалось, он уже побывал там и даже слегка пообедал, так что ощущение сытости легло на его пустой желудок. Потом звонила Джени Линн из фирмы Веселые Служанки; предлагала почистить ковры, мягкую мебель и пропылесосить дом по самым низким ценам в самое удобное время и, судя по тону и тонусу ее речи, веселее всех остальных служанок. Власта не звонила. Он думал, что будь у него ковры, мягкая мебель и дом, он предпочел бы, пожалуй Служанок Грустных. И все же, спасибо тебе, Джени Линн, звони, не забывай старину Чи. Звонил прорицатель, магистр астральных наук. Всего за два доллара девяносто девять центов в минуту предлагал предсказать судьбу, помочь сделать выбор, разрешить личные трудности и трудности просто. Чеслав готов был заплатить и пять долларов, лишь бы не знать своей судьбы или хотя бы забыть на время; пять долларов за минуту забвения, а, господин Гороскоп? Впрочем, виски обойдется дешевле. Власта не звонила. Звонил сэр Миллион. "Поздравляю! -- орал он в трубку, точно был туг на ухо -- Вы выиграли миллион! Осталось только получить его! Все, что вам нужно, это купить билет нашей лотереи, а это так же просто, как снять трубку и набрать наш номер: один-восемьсот-миллион! Не упустите ваш шанс звоните сразу, помните, ваш выигрыш, это наша удача! Еще раз, наш телефон: один-восемьсот-миллион! Или: один-восемьсот! шесть-четыре-пять!! пятьдесят четыре!! шестьдесят шесть!!! И замолчал:!!!!!!!!!!!!!! " Были еще звонки; звонили по делу и по ошибке, от скуки и просто так, звонили все кроме нее. Чеслав не слушал их, он думал, как выглядит миллион однодолларовыми банкнотами. Он представил мешок, черный мешок для мусора, туго набитый деньгами, потом высыпал его на пол, получилась довольно скромная кучка, как раз такая, что могла остаться от миллиона, когда его погрузили на грузовик и увезли в банк, только миллион и видели. Тогда он решил позвонить Власте. - Ласточка, здравствуй. - Привет. - Я узнал, где он работает. Он дал мне свою карточку. Я звонил проверял, все нормально, можешь не беспокоиться. - Спасибо, я и не беспокоюсь. - Ну ты говорила... - Говорила. - Я это к тому, что можно его позвать, чтобы собаку привел. - Он уже был. С собакой. - .............................. - Свой тортик принес. Еще осталось немножко. Но самое интересное съели. - Ласточка, но мы договаривались! - Мы ни о чем не договаривались. - Нет погоди. Сначала ты говоришь, тебе подозрительно, странно, ты боишься, меня просишь приехать, а после встречаешься с ним, и мне ни слова! - Чи, ты хочешь меня отругать? У тебя это не получится. - ....................................................................... - Я собиралась тебе звонить. Чеслав поглядел в окно, внизу копошились божьи коровки машин, между которых ползали муравьи людей. Он подумал, что если миллион долларов сложить двумя стопками и привязать каждую к подошвам его ботинок, получились бы высоченные ходули, на которых он мог бы ходить над городом, присаживаясь отдохнуть на дома, переставляя из озорства памятники. - Ты получила деньги, что он обещал? - Нет. - Почему? - Ничего не вышло. - Чего не вышло? - Джимми не стал. - Не стал чего? - Чи! Он посмотрел в потолок, белый, пустой, неинтересный. Под открытым небом, думал он, было бы веселее, ловил бы вертолеты сачком и самолеты маленькие, давил бы голубей, как мух. А люди под открытым небом жить не желают, все загораживаются крышами, белыми простынями потолков укрываются. Почему белыми? Цвет отсутствия цвета. Чтобы вверх не глазеть, а больше по сторонам да под ноги, чтоб не ворон считать, а кругом себя бдеть? Так оно верней будет. - И что, плакали денежки? - Нэд хочет еще попробовать. - А Джим? - Что Джим? - Хочет попробовать? -- он запоздало пожалел о проскользнувшей в голосе злорадной интонации, но Власта, слава богу, решила не заметить. - Он хочет их вывести на площадку, чтоб возбудить Джимми. Он еще сказал, было бы хорошо, если б ты помог. - Возбудить Джима? Без проблем. Только у меня еще течка, извини за выражение, не пошла. Он с испугом прислушался к Властиному молчанию. - Ласточка... - ............... - Извини, я нечаянно. - ......................... - Правда, я не хотел. Скажи, как вы договорились, я подъеду. - Мы на субботу договорились, часов в десять. - Хорошо, я буду к десяти. Чеслав проснулся среди ночи с сознанием пронзительно ясным, как будто и не засыпал. Он чувствовал растущую тревогу, не зная, откуда она. Он испугался, что закричит. Укрывшись с головой, он с силой зажмурил глаза в беспомощной попытке обратно уснуть. Потом вскочил с постели и, подойдя к окну, раскрыл его. Небо беззвучно и густо мерцало звездами, под ним в желтых пятнах фонарей змеились асфальтовые улицы. Странно, думал он, небо такое глубокое, а смотреть в него, голова не кружится, а на землю -- кружится, хотя и дно видно; может, зависит от того, куда смотришь, вверх или вниз? А если поменять местами? Чеслав забрался на подоконник спиной наружу, уперся в него ладонями и головой и медленно поднял и распрямил туловище, упершись ногами в верхний створ окна. Небо теперь оказалось у него под ногами, оно манило, а не пугало, в него хотелось шагнуть, как в теплое тихое море. Прогнувшись и закатив глаза, он посмотрел вниз на улицу. У него перехватило дыхание, ослабевшие ноги отпустили раму и со страшной легкостью поплыли в пустоту. Он изо всех сил рванулся головой вперед и, ободрав о подоконник шею и грудь, свалился в комнату. Не в силах стать на ноги и дрожа всем телом, Чеслав на четвереньках дополз до телефона и, не набирая номера, позвал в пустую трубку: "Ласточка. " x x x В сквере, у портала Кембриджской публичной библиотеки, прислонившись спиной к дереву, сидел нищий. У ног его стоял пластиковый стаканчик с горстью монет на дне, из другого такого же стакана нищий пил кофе, и пока он пил, первый стаканчик сам просил за него милостыню. Власта с Нэдом шли мимо. Быстро наклонившись и стараясь не встретиться с нищим взглядом, Власта бросила ему долларовую бумажку. - О, да вы подаете бездомным, - не то спросил, не то сказал Нэд. Он был в солнцезащитных очках, таких черных, как носят слепые. - Подаю. - Очень с вашей стороны мило. Вы это так очаровательно делаете, что и мне хочется сесть с протянутой рукой у вас на пути. Подадите? - Наверное, - улыбнулась Власта, - Но лучше не пробовать. Чеслав тоже заметил бродягу, особенно, как сильно тот загорел. Лицо у нищего и впрямь было цвета обожженного кирпича. "Видно, давно сидит, - подумал Чеслав и мимоходом заглянул в стаканчик, - а денег совсем мало собрал. " Впереди он увидел Нэда с Властой и, прибавив шагу, догнал. - Добрый день. - Привет. - Здравствуй, Чи. - А где Джимми? - Вон бегает, - махнул рукой Нэд. Чеслав посмотрел на его очки, чьи стекла скорее напоминали застывшую смолу, вар, которым засмолили глазные щели, чтобы не допустить течи света. - Не выношу яркого солнца, - предупредил его вопрос Нэд, - обостряется конъюнктивит. Чеслав пожал плечами и оглянулся на Власту, та улыбнулась непонятно ему ли, Нэду. - Я думаю, - сказал Нэд, сойдя с дорожки на газон и сделав знак следовать за ним, - мы сделаем вот что... Джимми кружил вокруг афганской борзой, обнюхивая ее то сзади, то спереди, вскидывая лапы ей на спину и пристраиваясь, словом, ухаживал. Обрубок его хвоста бился из стороны в сторону, точно маятник-эпилептик, а ноздри трепетали, как жабры загнанного щукой карася. Он явно имел серьезные намерения и, видно, обещал жениться. Афганка же, поворотив морду набок и вывалив на сторону лиловый язык, высматривала в этой жизни что-то свое, недоступное ее непрошеному кавалеру, и только ворчливо огрызалась, когда тот позволял себе лишнее. Но снова и снова, роняя слюну с просительно оскаленной морды, наскакивал Джимми на свою избранницу, чья пепельно-серая с сиреневым отливом шерсть на фоне ярко зеленой травы было все, что он видел перед собой -- две стихии, среди которых барахтался, тщась найти выход, отверстие в рай, воспоминание о котором как о давно, еще до всякого прошлого, оставленной конуре, изначальной и правильно тесной, и самой вольготной из всех конуре, жило генетической памятью, требуя новых и новых воплощений. И он не заметил, как подошла хозяйка, он только услышал ее запах и почувствовал руку, ухватившую ошейник и потащившую его, упирающегося всеми четырьмя в скользкую податливую зелень, куда-то прочь. Когда ошейник отпустили, Джимми увидел перед собой уже знакомую желто-рыжую ушастую сучку в белых носочках. Он узнал волнующий терпкий запах течки и, подвзвизгнув, бросился обратно к афганке. Друг хозяйки перехватил его и вернул на место. Тогда он рванулся в другую сторону, где путь ему преградил гладкий и гнущийся, как шланг, человек без запаха и, видно, без костей, с черными дырами на месте глаз. Джимми прянул назад и угрожающе зарычал, но осекся от строгого окрика хозяйки. Он поднял к ней вопросительный влажный оскал и попробовал заскулить. Рядом спокойно ждала желто-рыжая, обстоятельно облизываясь и щурясь на солнце. - Давай, Джимми, давай! -- она капризно выпятила губки, как девочка. Нэд разгладил на пробор несуществующие волосы. - Теперь можно и отметить. Я знаю место, где подают лучших в Новой Англии моллюсков и отличное белое вино. - Ой, правда, идемте. Хочу моллюсков! Она немножко запарилась, бисеринки пота выступили у нее на носу и верхней губе, и другие покрупнее у корней волос, окаймлявших ее меловой чистоты лоб. - Можно, - нерешительно согласился Чеслав, оглянувшись на Власту, но та нагнулась пристегнуть поводок. x x x Телефон разразился необычно ранним звонком. Чеслав втянул голову под одеяло в надежде переждать, чтобы спать дальше, но то, похоже, был как раз такой звонок, каким поднимают с кровати, его трели без промаха впивались в полупроснувшийся мозг Чеслава и рассверливали его изнутри. Капитулировав, он почесал в паху и снял трубку. Звонила Власта. - Чи, приезжай скорей, пожалуйста, это ужасно! Некоторое время он еще держал трубку, слушая гудки, пытаясь по инерции сказать или спросить что-нибудь, сердце его гулко стучало сразу и в ушах, и в груди, легкая тошнота поднялась к горлу. По дороге он пытался сообразить, что стряслось, но мысли расползались, как после дождя черви. Джимми лежал на коврике на боку, только это уже был не Джимми. Это был скелет Джимми, обтянутый шкурой. Тяжело ходили проступившие ребра, морда была запрокинута и слегка оскалена, перепачканная шерсть на ней ссохлась в грязно ржавые пряди, прикрытые глаза сочились. Пустой обезображенный пах еще точил сукровицу, страшная черная лужа на полу загустела и местами присохла. "Это ужасно, - повторяла Власта, - это просто ужасно. Чи, верни ему деньги, я не хочу его денег. Это просто ужасно, ужасно. " - Может ему чего-нибудь не хватало? - сказал он, чтобы не молчать, - Знаешь, им иногда не хватает... витаминов... солей... - Наверное не хватало! -- нахмурила она свои черного шелка брови, - Иначе он не откусил бы себе, извини за выражение... Авторитеты. Один великий человек сказал, что красота спасет мир. Другой, тоже небезызвестный человек сказал, что мир спасет любовь. Что думал по этому поводу мир, мы не знаем, но знаем, что думал покойный. Мир, думал он, не тонущая в виду бережка прекрасная девушка, чтобы его спасать, и не душа грешника, и даже не окружающая среда, но если это все правда, про красоту и про любовь, может они сначала его, покойного, спасут, ну хоть для примера? Седьмая печать. И Кафка, и Акутагава преклонялись и завидовали Стринбергу. Почему? Стриндберг, сомневаясь в победе, боролся с жизнью, как Иаков боролся с Богом. Акутагава и Кафка, зная наперед исход, предпочли игру со смертью. Или это смерть сама выбрала их в партнеры, оставив Стриндберга жизни, как балаганного актера из фильма другого великого шведа. Сестра жены. В октябре 1994 года он поехал в сопредельное северное государство увидеться со своей родственницей. Два года и восемь месяцев спустя после укуса змеи. Он встретил сначала ее лицо, когда она нагнулась к нему в машину. Чужое лицо женщины. Она устроилась на заднем сидении, и тогда он встретил ее голос, умный и взрослый. Если бы я стал таким же умным, позавидовал он, я бы, наверное, сумел уберечься. Когда он уезжал, она была в числе провожавших. С еще неясными, вспоминал он, нежно размытыми чертами лица, как недодержанная фотография. Когда он уезжал, родственники еще не были родственниками, а были родными. В чужой земле он вздумал стать змееловом. На родине он их видел только в зоологическом саду. Завороженный их недоступной равнодушно-холодной красотой, он сладко мечтал проникнуть к ним за стекло, в их гаремный рай, в их экзотическую вечную жизнь, скользящую без усилий среди сочных трав и самоцветных камней. Они знают все, думал он, глядя в их неподвижные неживые глаза; едва родившись, знают жизнь так, будто прожили на земле не одну тысячу лет. Красоте знание дано по праву рождения, думал он. В чужой земле он подошел к ней совсем близко. К маленькой змейке с узором простым и прекрасным. И от того еще, что между ними не стояло стекла, она показалась ему красивейшей из когда либо созданных. Ее яд, он знал, парализует пантеру и замертво валит оленя, даже мангуст обходит ее стороной. И все же не смог удержаться, чтоб не коснуться узора на холодно блестящей чешуе. Но даже не сумел погладить, а только протянул руку, несмело и нерешительно. И не заметил ни броска, ни укуса, лишь боль прожгла его от ладони до сердца, и бесполезная уже рука провисла, как пустой рукав инвалида. Он знал, что укус красивой змеи смертелен, теперь узнал, что такое смертелен. Целый день они ходили по приветливым улицам хоть и северного, но мягкого города, легкомысленно открытого сквознякам, заглядывали в кафе, магазины, накупали безделушек, и он заново породнился со своей родственницей. Сказать -- не сказать, думал он, поглядывая на нее краем глаза. Предоставил решать судьбе: выпадет случай, скажу, нет -- стало быть и не нужно. Случай представился. Они остались одни на узенькой мощеной улице у разрисованной кирпичной стены. Она молчала, предоставляя ему говорить, как будто зная о его решении, о случае, о судьбе. Молчал и он. Родственница закурила, прикрывая пламя от ветра ладонью, ее освещенное вспышкой лицо было совсем близко, он видел крупицы серебра в наложенных на ее веки тенях. Пламя погасло, он все молчал. - Б-р-р-р, холодно, - поежилась она. - Да. - Еще ветер такой пронизывающий. - Океан близко, - объяснил он, - На океане всегда ветры. Граффити на стене были назойливы и бессмысленны, как крики чаек. - Идем? -- сказала она, и повернулась уходить. В ушах ее качнулись сережки, две черепашки дешевого серебра. Это он подарил ей черепашек. Она ему -- два дня жизни. Ветер выдавил лишнюю влагу на ресницы. Свадебный марш. А последняя его свадьба была тиха и безлюдна. Невидимая стояла за спиной невеста, скучливо дожидаясь конца церемонии. За шафера был старенький с большой, но уютной рукоятью револьвер кольт. И никого, кто бы скомандовал : "Горько! " Ожог. Рядом с поляной, где они расположились на пикник, полого спускался ручей, мелкий и тихий. Под предлогом собирания хвороста для костра он пошел вверх по ручью, чтобы подняться к истоку. Продираясь сквозь чащобу, окрапивился. На запястье проступили маленькие белые волдыри. Он вспомнил, как в детстве ему говорили, что крапивный ожог полезен. Впереди, где склон делал уступ, ручей замедлялся и образовывал затоку, поперек которой, торча из воды концами, покоилась коряга. Он подошел посмотреть. Гладкая, в зеленой слизи она была щедро облеплена бледно-желтой лягушачьей икрой. Он знал, что лишь одна из тысячи разовьется в лягушку, остальные -- покойные от рождения. Брезгливо подцепив корягу за края, он вынес ее на траву и, задыхаясь слезами бессилья, раздавил все до единой икринки. Гадливо обтер травой ботинок и бегом спустился к поляне. Костер занимался и змеился лентами дыма. Все были озабочены раскладыванием снеди. Все кроме женщины, богом данной; чуть поодаль она играла теннисным мячиком со своей собакой, ушастой с неправильным породистым прикусом. - У вас лицо красное, - сказала она, - вы, наверное, обгорели на солнце. - Наверное, - ему хотелось опуститься перед ней на колени. - У меня есть крем от ожога, хотите? Театр. И в ярко освещенном фойе лицо ее светилось матовой белизной жемчуга, оттененное черным бархатом гладко зачесанных волос. Он смотрел на нее сквозь стеклянные двери театра, замешавшись в собравшуюся у входа толпу нарядно одетых людей. Впрочем, она все равно бы его не заметила, ее строгие глаза смотрели прямо перед собой, останавливаясь только на ближних предметах, если это не была сцена оперы или балета. Он не был ни балетной, ни оперной сценой. Он никогда не пел даже в хоре. Однажды он выступал в школьном хоре, но не пел. Хормейстер указал на него дирижерской палочкой. "Ты можешь не петь, " - сказал он, расставляя палочкой ударения. Было это разрешением или советом, или даже указанием, он не знал, но на всякий случай не пел, только раскачивал в такт головой, чтобы участвовать в хоре. На нем был белый воротничок и черная бабочка, как и у тех, что пели. Кто знает, может спой он тогда... Ее вел под руку Эрих-Райнер фон Шлагбаумберг. Жизнь просвистела так близко, подумал покойный, что едва не задела. Имя собственное. Худо-бедно ли, но он всему научился. Научился разбираться в сортах пива и быть веселым на людях, научился ходить на концерты и обсуждать их сравнительные достоинства, рассуждать о жизни и обсуждать меню с официантом, научился изрекать истины и не вставать со стула, когда к нему обращалась женщина, научился задирать ноги на соседний стул, пить воду со льдом и давать полезные советы, научился знать, что почем, узнавать погоду по телефону, отличать двойной купон от простого, проверять счета, считать сдачу и оставлять чаевые. Он научился придавать весомость своим словам и значительность позе, умел поменять колесо в машине, покопаться в моторе и залить масло, научился есть плоды манго и не есть сала, закусывать не огурцом, а маринованным перцем и завтракать не кашей, а кукурузными хлопьями. И был доволен собой. Вот только собственное имя стало ему в тягость. При знакомстве, по телефону, при заполнении официальных бумаг он сразу предлагал произнести свое имя буквам; рассыпанное оно уже не пугало. Но когда вам случалось обратиться к нему по имени, он отводил глаза в сторону, словно не слыша, и втягивал голову в плечи, будто его в чем-то уличили. И ни вы, ни он не догадывались в чем. В самом деле, вроде бы всему научился худо ли бедно. Имя нарицательное. Справа наискосок от него ехала женщина-мамонт. Тяжко потея несмотря на работавший в вагоне кондиционер, она была поглощена чтением книги в глянцевой ярко-оранжевой обложке. Женщина страдала такой степени ожирением, что вам казалось, это ожирение страдает женщиной. Плоть разрослась на ней безудержным вегетативным буйством, как лишаи на сваленном полусгнившем дереве; она свисала такими тяжелыми складками, точно это была не женщина-мамонт, а женщина-вымя. Он пригнулся, чтобы подсмотреть название книги, но сумел прочесть лишь первую тисненную золотыми буквами фразу аннотации: "Ее любовные похождения будоражили воображение самых..., " дальше было набрано мелким шрифтом. "Господи, - позвал он тихо под гул туннеля; дудык-тум-дык, дудык-тум-дык приговаривали колеса вагона, - за что вытворяешь ты с нами такое, господи. " О чем думал покойный. О том, как невыносимо хочется жить. И о том, что вытерпеть это, у него навряд ли достанет сил. Улан-Удэ. Он думал о том, что такое успех. Но никаких ассоциаций со словом Успех не приходило на ум. Так длилось, пока он не догадался прочитать это слово с конца. Хепсу, вот, что у него получилось, Хепсу. И как взошедшее с востока солнце, возникла перед ним сияющая ухмылкой бурятская рожа, рассыпался тоненький смех кастрата. Сон покойного. Ему снилось, что его загрызла собака. Маленькая собачка с большими ушами. То был мирный спокойный сон. С грустным удивлением наблюдал он, как собачка, влажно чавкая, проедает ему горло, прилежно и неторопливо, как прогрызает поваленное дерево бобер, с той лишь разницей, что бобры не чавкают; древесиной особенно не почавкаешь. "Странно, - недоумевал покойный во сне, - такая маленькая собачка и сумела меня загрызть. " Поутру он вспомнил, что видел во сне собаку, маленькую, вислоухую, с купированным хвостом. Она гуляла на поводке, который, ему казалось, был плохо пристегнут. Как хоронили покойного. Как и положено. Гроб заказали у Станецкого по купону с десятипроцентной скидкой, тапочки нашлись в доме. К вечеру, как улеглась жара, потянулись гости, кто с букетами, кто с вином. Поздравляли, жали руку, хлопали по плечу, отмечали, как хорошо выглядит. Друзья принесли в подарок синюю птицу в футляре на черном бархате и механическом ходу. О чем думал покойный. "Ибо не счастья ищу я, но дело мое зовет меня. " Это думал не покойный, а совсем другой человек, к тому времени, впрочем, давно покойный. Сам же покойный думал, что слова эти ложь. Искренняя ложь отчаявшегося человека. Еще он думал о том, почему он так думал, но так и не решил. Было пусто, холодно и бесснежно. Хотелось женщину. Пора было идти на работу. Зрение и слух. Когда он говорил с ней по телефону, ему хотелось стать одним большим ухом. Чтоб ее голос лился в него, как вода на пересохшие в жару язык, небо, губы, ни достигая дна и не утоляя жажды. Ухом, прижатым к телефонной трубке. Она никогда не звонила сама и только раз сделала исключение. Позвонила, извинилась за беспокойство и вынесла смертный приговор. Когда она кончила говорить, в мире словно бы выключили звук. Бесшумно он положил трубку, бесшумно скрипнуло под ним кресло, бесшумно пронеслась под окном сирена скорой помощи. Он посмотрел на календарь: 26 января 1993 года. Он сложил цифры, у него была привычка складывать цифры, наверное, оттого, что складывать проще, чем вычитать, умножать и делить. Вышло тридцать, три ноль. Ноль три -- телефон скорой помощи. Он чувствовал, как ритмично и споро работают его мысли, точно поршни паровозного двигателя, немого двигателя немого паровоза братьев Люмьер. Но он не знал о чем эти мысли, он только видел, как паровоз сходит с рельс и неправдоподобно быстро идет под откос, словно стараясь обогнать свою гибель. Из письма покойного другу. "Я знаю, - писал он, - мечты сбываются. Но они сбываются в таком виде, что... " Тут он вспомнил, как об этом сказано у поэта. Вспомнил и не окончил фразы. "О, витязь, то была Наина... " Друг ничего ему на это не ответил. Друг считал его уже покойным. Новоселье покойного. В новый дом первым принято пускать кота. На свежие половицы. Следом хозяин с детьми и хозяйкой, - Ну а что бы вы хотели за такую цену? -- говорил ему управляющий, долговязый сухой итальянец с руками уличного регулировщика в час пик. потом родные по старшинству. Последними младшие братья и сестры с семьями, после родственников - Ну я что бы вы хотели за такую цену? -- говорил ему итальянец, вращая черными на выкате глазами оперного трагика и ведя за собою в подвалец, точно Вергилий в круг седьмой. Он выразительно постучал в незапертую дверь, что от стука же и открылась, безвольно, как рот покойника. Комната пахла трупом. гармонист. С распахнутой, как душа, гармонью, с переборами да притоптыванием пыльных в глине сапог, с неподвижными серо-голубыми глазами, устремленными в дальнюю невидимость, откуда пришли и куда уходят звуки его гармошки, за гармонистом, сыпя частушками да - Ну а... - Знаю, знаю, - перебил покойный, - за такую цену хотеть вообще стыдно. А как район, спокойный, ходить не опасно? - А что район? Я бы здесь жил, - насмешливо сверху вниз улыбнулся Вергилий оперы и балета, обнаружив полный дебет передних зубов. Его улыбка была пуста, как выломанные окна в трущобах среднего Бруклина. Это решило дело. повизгивая, шумной возбужденной толпой гости, гости, гости. Кошки-мышки. Телефон в его квартире затих, как мышь, которой слишком долго играла кошка. Он лежал молча, блестящий и гладкий, как обсыхающий на солнце тюлень. Это было нормально иметь молчащий телефон, но иногда становилось грустно, и покойный из любопытства снимал трубку. Аппарат с готовностью отзывался протяжным гудком, впрочем, довольно формальным. Он слушал, пока гудок не рвался на короткие настойчивые сигналы, тогда покойный клал трубку на место. Он не хотел ссориться с телефоном. Раз он позвонил в телефонную компанию и, мысленно переминаясь с ноги на ногу, попросил проверить его номер: - Не звонит уже третий год. Может, что-нибудь неисправно? Они обычно звонят, я знаю. Дежурный оператор проверил и сказал, что все в порядке, что телефон молчит, потому что не звонит никто, что он так устроен, и спросил есть ли еще вопросы. Покойному казалось, у него есть вопросы, но он не знал точно какие. Однажды телефон все-таки зазвонил. Как будто съеденная три года назад мышка вдруг побежала, сама не веря в реальность происходящего. Он в нерешительности смотрел на мышку, которая нерешительно же пробегала звонок за звонком, останавливаясь и оглядываясь вопросительно -- долго ли еще ей бежать. Первой опомнилась кошка, и телефон осекся на девятом сигнале. "Может просто ошиблись номером? " -- думал покойный. Забывчивость покойного. "Если не нравится работа, - сказала она ему однажды, - можно найти другую. Если не нравятся люди, можно уехать в другой город или страну. Если не нравится жить, никто, в конце концов, не заставляет. " Он очень ценил ясность и строгость ее ума. Он только забыл спросить, что надо делать, когда работа нравится, а ты ей -- нет, когда ты радуешься жизни, а жизнь далека и холодна, как январское солнце или чужое счастье, когда в твоем городе тебя не помнят, а в чужом не знают, когда друзья, разговаривают друг с другом, не замечая тебя и смеясь не твоим шуткам, когда любимая раздевается для другого. Забыл спросить и так и не узнал. Почтовое забвение. В дополнение ко всему он перестал получать почту. Это казалось странным, тем более он знал, что почта должна приходить хотя бы в виде счетов за телефон, которым он не пользовался, и электричество, которым пользовался холодильник. Со сдержанным рокотом, точно идя на взлет, которому не бывать: холодильники не летают, он перемалывал электричество в холод. И внутри у него было холодно, пусто и плохо пахло, впрочем, как и снаружи. Он позвонил начальнику почты Эдварду Дэвко поинтересоваться, куда исчезают его счета и другая корреспонденция, и какими это ему грозит неприятностями. - А нам сказали, вы здесь больше не живете. - А где, вам сказали, я живу? - А нигде, - сказал Эдвард Дэвко. Авторитеты. Эйнштейн доказал, что если тело движется относительно наблюдателя быстро-быстро, словно пятки жиром смазаны, размер и весомость такого тела увеличивается пропорционально его, тела, скорости. Когда в тебе останавливается время, заметил покойный, пространство вокруг расширяется, оставляя между тобой и жизнью слой вакуума, в котором ты движешься меж людей, недосягаемый, незаметный, ненужный. О пользе вещей. У одной его знакомой женщины не было детей, и вещам, приобретаемым в дом, она давала человеческие имена. В спальне у нее стоял огромный, утопающе мягкий диван Афанасий, по-домашнему, Афоня, а в гостиной кушетка Танечка; велосипеды ее и мужа звались Чуком и Геком. Обретая имена, вещи становились живыми и ласковыми, а в доме становилось уютно и весело, как в большой дружной семье. Когда ему выпало стать покойным, и собственное имя сделалось ему в тягость, он позавидовал ее вещам. Он захотел, чтобы она назвала и его, захотел стать младшим братом Чуку и Геку. Но это оказалось невозможным - он не обладал свойством полезности. Птичья. В городе, где не живут птицы, не бывает ничьих кошек. Все чьи-то, они гуляют в ошейниках и отдыхают в теньке под автомобилями. В город, где не живут птицы, они иногда залетают; с моря -- чайки, из пригородов больше голуби и воробьи, реже скворцы. Проходя мимо работы, на которой он уже не работал, а с которой был уволен, покойный увидел ястреба. Сидя на тротуаре, вернее стоя -- в городе, где не живут птицы, им негде сидеть -- тот расклевывал чью-то кошку. Он выдергивал у нее из брюха длинные и красные, как червяки, кусочки и судорожно заглатывал их, злобно озираясь на прохожих и на него, покойного. Кошка валялась мертвая с мутными без зрачков глазами, безучастная к происходящему, точно все это ее не касалось. Перед уходом. "Я ухожу, - сказал он, - я хочу с тобой попрощаться. " Она повернулась к нему спиной, поправляя стянутые в пучок волосы цвета ночи. Он знал, что такого же цвета ее глаза, когда она сердится. В соседней комнате было шумно и весело, гости строили планы на лето. Авторитеты. Наиболее значительные открытия в биологии, такие как теория естественного отбора и генетический код, принадлежат, как известно, англичанам. Вот и в антропологию самый значительный вклад внес английский священник Джонатан Свифт. Он открыл, что современные ему люди относятся не к виду Человек Разумный, как было принято думать, а к виду Человек Размышляющий. Со времени Свифта все мы и каждый в отдельности старательно подтверждали эту теорию и, кажется, скоро докажем, что Человека Разумного и вывести невозможно. И получим тогда Нобелевскую премию. Одну на всех. Уж сколько достанется. Пороки. В городе, где поселился покойный, лень почиталась большим пороком, чем трусость. По утрам он подолгу оставался в постели, из-за чего постоянно опаздывал и безоговорочно был признан лентяем, как будто бы вторично осужден. Лежа без сна, он с отчаяньем смотрел, как циферблат будильника отсчитывал за минутой минуту, словно счетчик такси, по которому уже много миль, как было нечем платить. Смотрел, как складывались эти минуты одна к одной без пропусков и колебаний, с безжалостной аккуратностью скряги; как дорастая до пятидесяти девяти, они поворачивали цифру часа, как нож у него в животе. Он продолжал лежать не в силах вытолкнуть себя из-под одеяла, пока стук в дверь, шум за окном или другая внешняя сила не приходили на помощь. И мало кто знал, что не лень, а страх удерживал его в постели. Страх перед наступающим днем. Дикарь. - Я провожу тебя до машины? -- спросил он женщину, у которой не было детей. - Ну проводи, - сказала она. Они вышли на улицу, дождь лил теплыми струями и закипал пузырями на асфальте. Зонт хлопнул над ними, как раскрывающийся парашют, и дождь горохом рассыпался по его куполу. - Ну скажи, - просил он настойчиво, приноравливаясь к ее валкому и вместе с тем твердому шагу, шагу крупного медвежонка. - Держи повыше, - она подмешала ноту каприза в свой голос, растянув в нос это "повы-ы-ыше". - Извини. Они подошли к похожей на обсосанный леденец машине. Одной рукой придерживая дверцу, другой он прикрывал ее зонтом, пока она садилась. Но дождь все равно ее замочил. - Ну коне-е-ечно, - она вытянула губы трубочкой, - всегда вот так. - А это что? - Панорамное зеркало, ты что не знаешь? Очень удобно, видна вся дорога, и не нужно в боковые зеркала смотреть; и потом, у него нет слепого пятна, можно головой не вертеть, когда перестраиваешься, очень удобно. Как ты только без такого ездишь. Она потянулась захлопнуть дверцу, но он придержал ее. - Скажи, - повторил он с обреченным тупым упрямством, - чего ей надо, чего она от нас хочет, чего не хватает ей в этой жизни! - Эх ты, - она включила зажигание, - дожил до смерти, а в бабах так и не разобрался. Может быть, потому что я верил им? -- думал он, провожая взглядом машину, которая, вырулив в полосу, удалялась, что-то тихо нашептывая себе шинами. Он смотрел ей вслед, стоя в медленно набухающей, подбирающейся к его лодыжкам луже, ощущая тоску и голод людоеда, оставленного людьми. Она включила задний дворник, и он отчаянно заметался по стеклу, как верная собака на привязи, стараясь отпугнуть каждую каплю дождя. Подъехав к перекрестку, она взглянула в панорамное зеркало заднего вида. Покойный стоял один посреди улицы со своим зонтом, точно солдат на карауле. Сломанная спица, выпроставшись из-под черной материи, торчала голо, как протез из брючины инвалида. Геронтология. Мир постарел. Стал рассеян и равнодушен. Мир стал забывать своих детей, сколько их у него, кого как зовут, и кто чем болел. Забытые, они потерялись в жизни, разбрелись без дорог, удрученные, хмурые. И могилам их нет места в земле, а душам в небе. Яма. У покойного был друг, с кем они переплывали королеву русских рек Волгу. Потом переплыли Атлантику, друг сначала, он следом. На том берегу друг занялся своим делом и так погряз в нем, что охладел к плаванию. Покойный же замешкался у реки Ахеронт не в силах ни отойти, ни броситься в ее тихую черную воду; стоит с засученной брючиной, ногой пробует. Поодаль, на мостках, Харон возится со своей лодкой; поправляет банки, гоняет мотор, вычерпывает воду, которой набралось с полчерпака от силы -- скучает. По-над берегом прошла мимо Бибрама Синха из Калькутты, красивейшая среди женщин. Прошла с неизменной своей улыбкой на ярко-сочных губах. Улыбкой, с которой, видно, она родилась, как остальные люди рождаются с криком. Не замедляя плавного шага, сказала, что нет никакого Харона и реки Ахеронт, а есть бог смерти Яма. И что он добрый бог. Ее чудесные волосы цвета небытия, колышущиеся в такт ее неторопливому ровному, как течение несуществующего Ахеронта, шагу, исчезли за к