й, гарцевали, шумно переговариваясь друг с другом на странном отрывистом языке, заливисто хохотали - обсуждали, как видно, скачку. Круглые смеющиеся лица их с глазами-щелочками, с черными узкими будто приклеенными бородками казались Глебу чужими, но не враждебными. Татарин, прискакавший первым, хохотал особенно громко. Возбужденные кони, гарцуя, закатывали глаза, мотали головами. На Глеба с Кириллом никто вообще поначалу не обращал внимания. Но, наконец, всадники стали соскакивать с коней, привязывать их к деревьям. А к скамейке направились двое, и, взглянув на них, Глеб сразу понял про одного - главный. Лет ему, насколько мог он судить, было немного за тридцать. Лицом он был скуласт, гладок, улыбчив. Одет был в шелковый белый халат, кожаные шаровары, красные сапоги с загнутыми вверх носками. На голове надета у него была странного вида шапка, спереди у которой будто уголок был вырезан. Ни копья, ни лука за плечами, как у всех прочих, у него не было. На поясе висели кривая сабля и короткий нож. Подойдя к скамейке, он оглядел накрытый стол, затем хитро посмотрел на Глеба. - А ты я вижу, ждал нас, - сказал он вдруг на чистом русском языке, только со странным немного - сухим каким-то - выговором. - Стол накрыл. Где хозяйка-то? Что гостей не встречает? - Нету ее, на реку пошла стираться, - неуклюже соврал Глеб. - На реку? А блины ты что ли сам напек? - татарин обернулся к своему спутнику, сказал ему что-то по-татарски, и оба засмеялись. - Убежала от нас твоя хозяйка. Испугалась? Или сам прогнал? Стол нам накрыла, а сама убежала. Ну, без нее тогда сядем. Откинув за спину саблю, татарин, как был - в шапке, уселся за стол. Другие меж тем уже вовсю хозяйничали у Глеба во дворе. Один, забежав в избу, выкатил наружу кадку с квашеной капустой. Двое других за ноги несли из сарая жалобно блеющую козу. Глеб и глазом моргнуть не успел, как ее зарезали. Третьи тем временем разводили посреди двора костер. Глеб вдруг заметил, что один из татар - и одеждой и лицом такой же, как прочие - был почему-то безоружен и с закрученными за спиной руками. Спутник главного выкрикнул что-то на весь двор, и еще трое татар подошли и сели вокруг стола. - Ты тоже садись, чего стоишь? - пригласил Глеба сотник. - Это что, отец твой? Глеб покачал головой. - Странник я. Друг отца его, - сказал Кирилл. - Ну, садись тогда тоже. Расскажешь, может, чего интересное. Как зовут? - Глеб. - Кирилл я. Оба продолжали стоять. - Я Баядер, - взяв с тарелки блин, он сложил его лодочкой, зачерпнул им из миски сметану и отправил в рот. - Хорошие блины у твоей хозяйки. Так ты, выходит, сам по себе здесь живешь. Глеб кивнул. - Вольная жизнь, хорошая. Ни тиунов, ни князей, ни баскаков. Можешь считать тогда, что сегодня мы с тебя назад и вперед на десять лет дань возьмем. Ну, чего стоишь, как кол? Говорю тебе, садись, ешь. В ногах правды нет - так у вас на Руси говорят? - Спасибо, конечно, - ответил Глеб, помолчав немного. - Только на Руси у нас принято, чтобы хозяева гостей за стол приглашали. Ответив, сел за угол стола. Кирилл и Баядер посмотрели на него - Кирилл испуганно, а Баядер - с удивлением. Кирилл опустился тут же на лавку рядом с ним. - А мы и есть тут хозяева - на Руси, - сказал Баядер. - Мы - монголы. Ты разве этого не знал? С нами и князья за стол садятся, когда мы их приглашаем. А ты харакун - черный человек, и разговариваешь дерзко. - Не серчай на него, Баядер, - поспешил вмешаться Кирилл. - Ему сейчас козу жалко. Дети у него, кормила она их, понимаешь. Он опустил под столом ладонь Глебу на колено и сжал слегка, призывая к сдержанности. - Ты прикуси язык, Глеб, - прошептал он чуть слышно, когда татары заговорили между собой. - Скажи спасибо, что кобылу не тронули. Глеб и сам успел уже пожалеть о том, что сказал. Старик был прав - козу ему было безумно жаль. Да и весь этот погром застал его слишком врасплох. В жизни своей не видел он ничего такого. Но гордость гордостью, а хороша она, пожалуй, когда ты за себя одного отвечаешь. У него же семья. Ради нее хотя бы можно было б и промолчать. В самом деле, слава Богу, что кобылу не тронули. Говорят ведь, они и конину едят. Кирилл перекрестился и взял с тарелки блин. Баядер больше не смотрел на них, ел и разговаривал по-татарски со своими. Глебу есть совсем не хотелось, но и сидеть просто так было как-то нелепо. Перекрестившись, и он потянулся к блинам. В это время один из татар, кивнув на него, что-то произнес, и все рассмеялись. Рассмеялся и Баядер. - Он говорит, - перевел Баядер, смеясь, - что вы, урусуты, молитесь перед едой, потому что подавиться боитесь. В самом деле так? - Да нет, - чуть улыбнувшись из вежливости, ответил Кирилл. - Это мы Бога благодарим за то, что послал Он нам хлеб наш насущный сегодня. - Почему это послал? - пожал плечами Баядер. - Он разве с неба сюда на стол свалился. - На все воля Божья, - пояснил Кирилл. - Без нее ничего в этом мире не делается. - Боги разные бывают, - сказал Баядер. - И воля у них разная бывает. Один захочет еду послать, другой захочет отнять. А харакун все равно пахать должен, зерно молоть должен, жена его из муки блины печь должна. Когда сделают все это, то и хлеб насущный появится. А не сделают, так и молитва не поможет. Молитва в бою помогает, в болезни помочь может - когда от человека мало зависит. И обязательно знать надо, кому для чего молиться. Вы, урусуты, всегда только Спасу молитесь. Спас - добрый бог, но слабый. Ему о детях можно молиться, о здоровье. А на войне от него толку нет. Наш Сульдэ его всегда бьет. Сульдэ - очень сильный бог. Мы, монголы, вместе с ним три четвертых мира завоевали. - Если бог убивать и насильничать помогает, разве это бог? - произнес Глеб. - А кто же? - не понял Баядер. - Мы его сатаной называем. - Как хочешь, можешь называть. Если помогает, надо ему молиться. - Бог не может быть злой, - покачал головою Глеб. - Люди могут быть злые, а Бог - нет. - Глупый ты харакун. Как ты можешь об этом рассуждать, если настоящих богов не знаешь? Бог бывает злой, бывает добрый, бывает сильный, бывает слабый. А молиться надо тому, от которого больше пользы. Вы, урусуты, нам дань платите, и урусутский Спас вас защитить не может. А почему мы, монголы, во всем мире сильнее всех. Потому что мы мудрее. Мы настоящих богов знаем, и разговаривать с ними умеем. Мы же их не просто так, не с пустыми руками, просим, мы им жертвы приносим. И за это они нам помогают. Я про то с вашими монахами разговаривал. Я им говорю: вы почему вашему Спасу жертвы не делаете? Вы, когда к князю с челобитной идете, разве только на коленях перед ним ползаете? Вы ему подарки приносите, и за это он вам помогает. Они говорят, нашему Спасу это не нужно. Я не знаю - может быть, в самом деле не нужно. Он, конечно, добрый Бог - это правда. Мне монахи по книге слова его читали. Там написано - люби своих врагов и не убивай никого. Такой бог разве защитить может? Как это своих врагов любить? Это все равно, что по потолку ходить. Пустые слова. Разве вы, урусуты, нас, монголов, любите? По любви нам дань платите? Просто вы знаете, что мы сильнее. А, если бы могли, всех до одного нас убили бы. И Спаса бы не послушались. Разве не так, харакун? Глеб не ответил. - Что молчишь? - усмехнулся Баядер. - Любишь ты меня? Или козу свою больше любил? Если б мог сейчас нас убить, разве не убил бы? Глеб покачал головой. - Нет, не убил бы. - Ну, это ты врешь, - махнул рукой Баядер. - Это проверить нельзя, поэтому врешь. Ради козы своей всех убил бы. - Коза - животина бессловесная, - сказал Кирилл. - А вы люди - дети Господни, как и мы. И Господь вас, как и нас, любит. Перед Богом все равны, и, значит, никого убивать нельзя. - И ты, старик, глупость говоришь. Если все перед богом вашим равны, почему тогда одни князьями рождаются, а другие нищими, одни здоровыми, а другие с горбом. У латинян в закатных землях тот же бог, что у вас, а вы и с ними и между собой дрались, покуда мы вас не завоевали. Пустые слова. Спас ваш много всего пустого говорит. В ясе Чингис-Ханом записано, что монголам во всей Земле нет равных - так устроил этот мир Хоходой-Моргон - и это правда. Иначе почему мы здесь? От костра уже пахло жареным мясом. Вскоре один из монголов саблей отделил от туши большой жирный кусок, положил его на деревянный поднос, подошел к столу и поставил поднос перед Баядером. Баядер ножом разрезал мясо на шесть частей, нанизывая на нож, раздал его своим, четвертый кусок протянул через стол Глебу. Рука у Глеба слегка дрожала, когда он снимал с кривого ножа горячее мясо. Не из-за козы, а больше из-за того, что так лениво уверен в себе, в своем праве и в своей правоте, был этот татарин. Обиднее всего казалось ему, что таким простым и понятным было для него все то, о чем Глеб передумал многими бессонными ночами, в чем сомневался, чем мучился так долго. И как будто нечего было возразить ему. Баядер и Кириллу протянул кусок. Все, кроме Глеба, начали есть. Некоторое время ничего за столом не было слышно, кроме чавканья. Пока, вгрызаясь зубами в мясо, Баядер ни покосился на Глеба. - Почему не ешь, харакун? - спросил он. - Ешь, ешь, не печалься. Поедешь в город - другую козу купишь. А денег нет, у Спаса попроси, он тебе из стада своего пришлет. - Баядер, - спросил вдруг Глеб. - А тебе чернецы из писания больше ничего не читали? - Читали, много читали. Почему ты спрашиваешь? - Там в одном месте сказано еще про поле, про семя доброе и про плевелы. Про то, что собраны будут однажды плевелы и ввергнуты в печь огненную, где плач и скрежет зубовный. Спас - добрый Бог для тех, кто заповеди его исполняет. Их он любит и, если оступились, наказывает любя, чтобы обрести им в конце жизнь вечную. А от делающих и любящих беззаконие он отступает, но тяжкая участь им уготована в конце света. Выслушав это, Баядер оторвался от мяса, и узкие от природы глаза его сузились еще больше, превратились в недобрые щелочки. - И мне, по-твоему, уготована? - поинтересовался он. Кирилл под столом уже и кулаком стучал по колену Глеба. - Если делаешь беззаконие, убиваешь, насильничаешь, то - да. - А убивать, по-твоему - всегда беззаконие? - Всегда. - А если я монгол, а он урусут? - Всегда. - А если он самого меня убить хочет? - Всегда. - Ну, ладно, - отшвырнув вдруг на землю остатки козлятины, Баядер резко встал из-за стола, обернулся к костру и что-то выкрикнул. На крик его отозвался один из сидевших у костра. Поднявшись, он подошел к тому самому татарину, который связанный и безоружный, сидел чуть в отдалении от прочих, под деревом. Кажется, что до сих пор ему даже и есть ничего не давали. Дернув его за рукав, он поднял его на ноги и повел к столу. Оказалось, что и ноги у этого татарина были спутаны веревкой ниже колен. Идти он мог, передвигаясь мелкими шаркающими шажками. Баядер тем временем стоя переговаривался о чем-то с сидевшими за столом. Разговаривали они довольно долго. Баядер кивал головой то на Глеба, то на связанного татарина, то на того, кто привел его. Этот последний тоже принял участие в разговоре. Молчал только связанный татарин, смотревший на сотника хмуро и даже как будто с угрозой. Закончился разговор какой-то короткой фразой Баядера, после которой все они рассмеялись и повернулись к Глебу. - Вот смотри, харакун, - сев на место, сказал, наконец, Баядер по-русски. - Этого человека зовут Азарга, - кивнул он на связанного татарина. - Он был хороший воин. Смелый был, сильный был, один с тремя дружинниками урусутскими биться мог, всех троих убивал. Одно только я всегда за ним замечал - жадный был. В Орду, к себе домой, больше других всегда вез, у харакунов, вроде тебя, посуду медную отбирал. А в Москве три дня тому, он у Нохоя, - кивнул Баядер теперь на того, кто его привел, - брата убил и золото забрал. Хитро все придумал - хотел на урусута одного свалить. Урусута мы того поймали, пытали, казнили, а золото потом Нохой у Азарги в сапогах нашел. Как, по-твоему, можно Нохою его убить или нельзя? Глеб покачал головой. - Нохой по другому думает. В великой Ясе записано: если воин украдет у воина - увидит смерть. И он увидит смерть, но монгол монгола без суда убивать не должен. Нохой отвезет Азаргу к темнику - хану Курмиши, чтобы тот судил его. Хан его или сам казнит или отдаст его Нохою, тогда Нохой ему голову отрубит. Но я теперь проще решил поступить. Ты урусут, тебе монгола можно убить, и я хочу тебя кое-чему научить, чтобы вперед не судил о том, чего не знаешь. Я хочу, чтобы ты убил Азаргу, или иначе я прикажу ему убить тебя. Клянусь, сделаю это, - он добавил еще что-то по-татарски, и Нохой подошел к Глебу, вынул из ножен саблю и положил на стол перед ним. - Возьми саблю, - сказал Баядер. Глеб сидел, не шевелясь. - Возьми саблю, - повторил Баядер. - Не надо, Баядер, - взмолился Кирилл. - Зачем тебе это? Он ничего худого сказать не хотел, поверь. Так уж просто о Господе он ревнив. И вас, баскаков, первый раз в жизни видит. Не надо, Баядер, прошу тебя. Сотник не удостоил его ответом, ни даже взглядом, смотрел прямо в глаза Глебу. - Возьми саблю, - повторил он в третий раз. Глеб покачал головой. Баядер резко обернулся к Нохою и что-то сказал ему. Пожав плечами, тот направился куда-то вкруг дома. Глеб услышал, как скрипнула дверца сарая. Вскоре он вернулся с кожаными поводьями от Глебовой кобылы, затем вытащил нож и разрезал веревку, которой связаны были руки у вора. Тогда Баядер приказал что-то уже ему. Азарга стоял, потирая затекшие руки, и поглядывал мрачно то на Глеба, то на Нохоя, то на Баядера. Потом неловкими шажками двинулся к Глебу. Он остановился на углу стола перед ним и обернулся. Все молча следили за ним. Рука его потянулась над столом, на мгновение замерла над саблей, но Нохой резко выкрикнул ему что-то, и тогда, сжав кулак, Азарга коротко размахнулся и сверху вниз, будто камнем, ударил Глеба в затылок. Падая с лавки и одновременно проваливаясь в какой-то яркий бездонный колодец, ничего уже не видя, он успел еще услышать голос Кирилла. Только первый слог: - Го... Но тут же пропал и голос. И все пропало. Очнулся он оттого, что плеснули ему воды в лицо. Очнувшись, увидел прежде всего Азаргу, который стоял на коленях перед ним и торопливо подкладывал ему под ноги чурки. Тут же стоял и Нохой с саблей в руке. Как-то не сразу Глеб сообразил, что сам он кожаными поводьями накрепко привязан к осине - единственной, росшей одиноко, в двадцати аршинах от дома. Привязан чуть выше земли - лапти его несколько вершков не доставали до нее. Все, казалось ему, происходило вокруг как-то медленнее, чем взаправду. Воду в лицо ему из ковша плеснул один из татар, сидевших рядом с Баядером. Плеснув, пошел обратно к столу, возле которого стояли теперь остальные. Пока он шел, Глеб, озираясь вокруг, заметил, что многие из татар, развалившихся на траве вокруг костра, обгладывая кости, с интересом смотрят на него. Разглядел он, наконец, и Кирилла, ползающего на коленях возле стола. Голова у Глеба гудела. Он приложил к ней правую руку, и только тут заметил, что она у него почему-то свободна. Навстречу татарину с ковшом направился сам Баядер. И, распластавшись в траве, Кирилл схватил его за красный сапожок. Тогда, рассердившись вдруг, сотник вырвал от него ногу и загнутым носком сапога ударил старика в лицо. Тот остался лежать. - Ну что, харакун, - сказал, подойдя к нему, Баядер. - Не передумал? Глеб молчал. - Сожжет ведь тебя Азарга. Я не шучу. - За что? - спросил он тихо. - За дерзость, - спокойно ответил Баядер. - И за глупость тоже. Ты сам рассуди - Азарге ведь ты ничем не поможешь. Он вор - ему так и так голову отрубят. А себя еще можешь спасти. Возьми саблю, - он кивнул Нохою, и через голову Азарги тот вложил рукоять ее в свободную руку Глеба. Рукоять была костяная, гладкая, удобная для руки. Глеб сжал ее ладонью, и лицо вора, выкладывающего поленицу под его ступнями, дернулось зло. - Вот так, - спокойно кивнул Баядер. - Теперь размахнись немного, ударь. Не трудно совсем, харакун. Дрова рубишь? Это еще проще. Глеб смотрел на саблю в своей руке, а тем временем многие из татар, стали подниматься с земли и, переговариваясь между собой, посмеиваясь, подходили поближе к осине - поглазеть на любопытное зрелище. Азарга уже заканчивал с поленицей. Последние чурки подложив впритирку к лаптям Глеба, отпрянул назад и сел на землю вне досягаемости от сабли. Тогда Нохой, рассердившись, выкрикнул что-то зло, пнул его сапогом в спину, и снова тот оказался на коленях под рукой Глеба. - Ну, давай, харакун, давай, - подбодрил его Баядер. - Мы все тут за тебя. Думаешь, охота нам эту падаль еще к Итилю везти? Время уходит - бей! Мысли путались в голове у Глеба. "Марья, Митя, Любавушка, - мелькало в голове его. - Что с ними-то будет? По миру пойдут? Вот ведь, вопросы неразрешимые... Без козы теперь. Хоть кобыла есть. Идешь к костру... Господи, направь и укрепи, дай разуму исполнить волю Твою." Время и вправду уходило. Кто-то из татар уже принес и подал Азарге горящую головню из костра. И не мешкая тот сунул ее в просвет между нижних чурок. Стал ждать нетерпеливо, покуда примутся они. В наблюдавших за представлением татарах колыхнулось волнение. Кто-то цокнул языком, покачал головой, другие загомонили громче, руками указывая друг другу то на Глеба, то на Азаргу. Один - маленький и смуглолицый - выскочил вдруг вперед, снизу вверх, скривившись и пытаясь поймать взгляд Глеба, что-то попытался объяснить ему ломаным языком: - Ты, харакун, гореть, гореть будет! Ай-а!.. Азарга плохая! Азарга рубать, рубать! - наотмашь замахал он рукой. Глеб увидел, как Кирилл, очнувшись возле стола, пополз к нему на коленях по траве, но остановился на полпути и простер руки. - Заруби его Глеб, заруби! Простит Господь! Получится же, будто сам на себя ты руки наложил. О детишках вспомни! "Не успел додумать о гневе-то Божьем. Что-то другое Кирилл говорил. Непосильных испытаний не посылает Господь... Времени мало. Больно-то будет небось. А смог бы зарубить с удара? Это ведь с размаху нужно. Что же, труп-то они тогда здесь хоронить оставят?" Сжимавшая рукоять сабли ладонь Глеба была потной. Нижние чурки занялись, наконец. Нохой уже не снимал ноги со спины Азарги, не позволяя тому уйти из-под Глеба. Сам же, не отрываясь, смотрел ему в лицо. Вдруг потерял терпение Баядер. - Руби, Харакун, руби! - закричал он. - Поздно будет! Глуп ты, хоть и упрям. Сам ведь увидишь, что глуп - правды о богах не знаешь. Руби, говорю тебе - награжу! Вдруг сразу несколько крупных огненных язычков выскочили из-под верхних чурок и лизнули лапти Глеба. Несколько мгновений прошло, и словно острая стрела, нестерпимая боль пронзила тело его с пят до головы. Ладонь его с бешеной силой сжала рукоять сабли, он замахнулся, и Азарга оскалился на него снизу вверх. Но в это мгновение вдруг оказалась перед ним Лушка Косая с разрубленным плечом, корчащаяся на земле, Семен Кузня, суетящейся добить ее. Видение было так живо, что почувствовал он даже митькину голову у себя на животе. Только на мгновение это остановило его, но было довольно. Сабля выпала из его руки. Все вокруг потемнело и расплылось. И боль исчезла тогда. Последнее, что успел он еще разглядеть, был удивленный и испуганный взгляд Нохоя. глава 34. ЛЖЕЕПИСКОП Сегодня днем к отцу Иннокентию пришла молодая женщина. Храм был закрыт - службы давно уже разрешены были только по субботам и воскресеньям. Она постучалась домой к нему и сказала, робея немного. - Здравствуйте, батюшка. Не могли бы вы открыть мне церковь - хоть на несколько минут? Я из Зольска специально пришла. Мне очень нужно. Она была статна и красива, темные волосы ее были забраны под платок, и большие карие глаза с длинными ресницами были необыкновенно выразительны. Отец Иннокентий помнил, что была она у него в церкви только еще позавчера - на воскресной службе. Он обратил на нее внимание тогда - очень уж выделялась она - и ростом, и красотой - в толпе богомольных старушек. Но до того, кажется, не видел он ее вовсе. Он сначала только покачал головой в ответ - он всегда отказывал в подобных случаях, потому что и гораздо меньшего повода бывало довольно, чтобы навсегда закрыть храм. Но когда, не споря более ни словом, лишь потупясь огорченно, уже повернулась и пошла она прочь, как-то вдруг мутно сделалось у него на душе, и сердце его кольнуло. Неужели вот так просто откажет он в молитве человеку, прошедшему - туда и обратно считать - 12 верст ради нее? Девушку молодую, в кои веки пришедшую к нему в храм - одну из тысячи, наверное - через все эти их ячейки и комсомолы вдруг потянувшуюся к Богу - неужели развернет от порога, отправит назад - страха ради иудейска? Да ведь закроют они его храм, если захотят, и без всякого повода. Зачем вообще тогда держится он за него всеми правдами и неправдами, если вот так откажет ей теперь? - Постойте, - окликнул он ее, и она обернулась. - Почему же, матушка, спешка у вас такая? Она вернулась к крыльцу. - Я уезжаю сегодня из Зольска - насовсем. И вряд ли там будет церковь - в том месте, куда я еду. Мне бы только Матери Божьей свечку поставить. Я быстро. Да нет, не похожа она была на провокаторшу. Отец Иннокентий внимательно смотрел ей в глаза. Не встречал он провокаторов с таким взглядом. Или слишком уж это профессионально - не стали бы они так усердствовать ради него. - Хорошо, - сказал он ей. - Подождите. Может быть, еще и просто скучно было ему весь этот день. Он взял ключи от церкви, запер избу, велел ей подождать у главного входа, а сам пошел в обход, отпер небольшую дверцу со стороны алтаря. Пройдя насквозь через пустой храм, он отворил перед ней одну из створок, пропустил ее и снова запер изнутри. Перекрестясь на пороге, она вошла и остановилась возле прилавка, поджидая его. - Свеча вам нужна, - сообразил отец Иннокентий. Она кивнула. Он зашел за прилавок, открыл один из ящиков под ним, положил на выбор перед ней три свечи различных размеров. Она выбрала среднюю, заплатила, благодарно улыбнулась ему и прошла прямиком к иконе Матери Божьей "Благодатное небо", слева от алтаря. На колени не опускалась. Стоя перед иконой, то глядя на нее снизу вверх, то опуская глаза, молилась про себя. Отец Иннокентий через минуту-другую тихонько подошел к ней, возжег лампадку, чтобы было от чего зажечь ей свечу. Затем вернулся за прилавок, присел на стул, молча наблюдал за ней. "Вся Церковь будет - один епископ, один иерей и один мирянин," - вдруг вспомнилось ему. Похоже было на то. Владыко Сергий, он и эта женщина. Но почему-то даже и не печально было представлять ему так. Столбы солнечного света из подкупольных окон стояли перед алтарем. И была во всем этом - в безлюдном храме, в безмолвной молитве молодой женщины, в священнике, тихонько сидящем за свечным прилавком - особая покойная красота. Она молилась недолго; перекрестившись, поставила свечу, в последний раз снизу вверх взглянула на Пречистый Лик и подошла к нему. Он поднялся и вышел ей навстречу. Показалось ему, она хочет, но колеблется, что-то еще сказать ему. - Спасибо вам, - поблагодарила она, помолчала немного, потом решилась, по-видимому. - Я, батюшка, замуж сегодня вышла - поэтому и уезжаю. Благословите меня. - Поздновато благословлять-то, раз уж вышли. Она чуть улыбнулась виновато. Отец Иннокентий все смотрел на нее, и все более поражала его осмысленная красота ее лица. - Как зовут вас? - спросил он. - Вера. - Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, - перекрестил он ее. - Будьте счастливы, живите в согласии. Потом он отпер ей дверь, и, попрощавшись, она ушла. Но весь этот день он вспоминал о ней. Цвет волос их был одинаково черный. И как-будто даже сходство можно было найти в их лицах. Странная мысль: что, если бы была она его дочь - причиняя боль, время от времени мелькала в голове его. Только когда день за окном начал уже неторопливо меркнуть, он, как будто очнувшись, вспомнил, что ждет его еще сегодня. Со лжеепископом Евдокимом отец Иннокентий был знаком двадцать лет. Из них последние пятнадцать убежденно считал его подонком. С тех пор, как в июле 1922-го, безбородый, пришел он к нему вместе с агитатором из "высшего церковного управления", виделись они всего трижды. Однажды случайно встретились в Зольске. Однажды - после легализации Церкви в двадцать седьмом - отец Иннокентий вынужден был прийти в захваченную Евдокимом епархиальную канцелярию - за документами, необходимыми для перерегистрации прихода. Однажды - года три тому назад - проездом через Вельяминово, Евдоким зачем-то заглянул к нему в храм во время службы. Всякий раз лжеепископ встречался с ним с особенной ироничной улыбочкой на бритом лице и с небольшими вариациями произносил, ерничая, одно и то же: - Как бы это нам с вами, отец Иннокентий, евхаристическое общение-то наладить? - Возвращайтесь в Православную веру, батюшка, - советовал он в ответ. Этим их встречи и ограничивались. Но стороною доходили до отца Иннокентия слухи, что открытыми и тайными обвинениями в политической нелояльности засадил этот улыбчивый иуда не одного православного иерея. Он не знал о судьбе его в последние годы. Полагал, что и сам он, наверное, уже арестован. Отец Макарий, впрочем, рассказывал ему, будто бы в том году, в самый разгар арестов, чуть ли не сам себя объявил он митрополитом на освободившейся кафедре. Да хотя бы и патриархом, хотя бы папой римским и потомком Магомеда одновременно - отца Иннокентия судьба его не интересовала вовсе. До тех пор пока вдруг в прошлый четверг не получил он от него письмо. И, не веря своим глазам, прочитал его. "Уважаемый отец Иннокентий, - писал ему Евдоким. - В связи со сложившийся ситуацией в церковных делах я имею настоятельную необходимость переговорить с Вами о возможных путях нашего сотрудничества и совместного сослужения в вере христианской. В настоящее время, думаю, достаточно уже очевидно, что в прежнем своем виде Русской Православной Церкви не находится места в Советском обществе. В то же время, остающаяся у значительной части граждан СССР потребность в религиозном исповедании и гарантированная Советской конституцией свобода совести делают насущным кардинальное преображение Христианской Церкви в соответствии с новыми историческими реалиями. Считаю долгом уведомить Вас, что за последний месяц мною проведены переговоры в Совнаркоме СССР с соответствующими лицами и получены заверения в понимании необходимости вывода русской Церкви из кризиса, в котором оказалась она в результате косной и недальновидной политики разного рода церковных руководителей, повлекшей за собой противопоставление интересов Церкви и Советского государства. Хотел бы оговориться, что речь не идет о создании тех или иных канонически, либо даже догматически новых течений внутри Православия, способных вызвать лишь очередные вполне бессмысленные раздоры в среде священства. Речь идет об очищении и коренном преображении христианской веры, об избавлении ее от исторически отживших, изначально отнюдь не свойственных ей наслоений, вступивших в непримиримое противоречие с новой эпохой человечества. Зная Вас давно, как высокообразованного, принципиального и последовательного служителя слова Христова, убежден, что при личной встрече смогу аргументировано убедить Вас в понимании необходимости коренного реформирования русского Православия, без которого историей предначертано ему лишь завершить свой великий тысячелетний путь. В настоящее время совместно с рядом единомышленных мне иерархов и иереев, мною осуществляется предварительное разъяснение наших позиций в среде как остающихся на службе, так и отошедших от дел, православных служителей. В связи с этим, мне было бы удобно посетить Вас 17-го мая, во вторник, от семи до десяти часов вечера с целью ознакомления Вас с нашими позициями. Надеюсь найти у Вас два-три часа свободного времени и верю в наше взаимопонимание. С уважением. Брат Ваш во Христе - Евдоким Калугин" Он нарочно, очевидно, не подписал никакого сана, чтобы не раздражить его, но раз за разом перечитывая письмо, вникая в тщательно продуманные обороты его, отец Иннокентий чувствовал тем не менее, как, разгораясь, заполняет его сердце негодование. Значит, мало того, что сумел избежать этот иуда всеобщей, и им-то как раз давно заслуженной, участи, он еще и не намерен останавливаться в своих попытках извратить Православную веру, подделать святые устои ее под нужды большевистских царьков. Теперь нацелился он уже даже не на то, чтобы "переделать" Православие, а на то, чтобы "заменить" его чем-то. И без стеснения, даже с гордостью, заверяет, будто находит в этом поддержку властей. Не очень-то, впрочем, верится в это - для чего еще нужно властям создавать себе проблемы с новой, никому не ведомой конфессией? Если только не решились они использовать его в какой-нибудь тайной финальной игре с остатками Церкви. Может быть, так, что не решаются они уничтожить ее под корень, дабы не отказываться формально от гражданских свобод воспетой своей конституции, а хотят представить дело таким образом, будто сама Церковь решила самоликвидироваться и на расчищенном месте выстроить "новую веру". Тогда ликвидироваться ей, конечно, дадут, а вот выстроить. А, может, даже и выстроить дадут, и когда неизбежно окажется она никому не нужной, без затей уже сравняют с землей. И этот краснорясый карьерист, этот обновленческий провокатор готов радостно бежать впереди бульдозера - только для того, чтобы в очередной раз постараться взобраться по обломкам повыше. Встать хоть на мгновение во главе чего бы там ни было, сделаться на день патриархом какой-нибудь "коммунистической трудовой церкви". И уверяет, что успел уже набрать сторонников. Ну, нет. Теперь не 1922-й год. И уж он не станет теперь сдерживать себя. Вежливым отказом дело не ограничится. На войне, как на войне. До сих пор лишь однажды решился отец Иннокентий вопользоваться этим. Когда прошлой зимой председатель райисполкома настрого запретил продавать его храму уголь, он, будто по вдохновению, составил и отвез в Зольск бумагу, в которой заявил о том, что председатель этот намерен, заморозив храм, спровоцировать настроения недовольства Советской властью у прихожан. Он даже не ожидал такого эффекта - уже на следующий день к воротам его подкатил грузовик с углем. К душевному спокойствию его, председатель при этом остался на своем месте. Еще несколько раз, впрочем, пользовались им самим. Слухи о том, будто бы выпытывают там из священников тайну исповеди, были, конечно, только слухами; не такие они были идиоты, чтобы интересоваться исповедями богомольных старушек. Но в одном из кабинетов Зольского райотдела НКВД несколько раз приходилось ему подписывать показания, составленные не им. Показания придумывались за него схожие и совершенно дикие - будто бы кто-то, придя к нему в церковь, стараясь сыграть на предполагаемой в нем ненависти к Советской власти, пытался вовлечь его в какую-нибудь террористическую группировку, чуть ли не приходил к нему в храм уже с тротилом в руках. Он подписывал их всякий раз, лишь убедившись, что подследственным является коммунист-аппаратчик. Змея в последние годы принялась пожирать потихоньку сама себя. Что ж, почему бы ему было не помочь ей в этом? Никаких абсолютно угрызений совести он не испытывал из-за этих подписей. Дважды поначалу - в случаях, когда показания его должны были касаться обычных людей - он наотрез отказался подписать их. Молодой лейтенант, курировавший его, злился сперва, угрожал, но потом, кажется, смекнул, в чем дело, и, кажется, самого его, по размышлении, устроило такое положение вещей - в дальнейшем ни разу уже не пригласил он его понапрасну. И вот теперь, в эту пятницу, вторично решился отец Иннокентий проявить инициативу. Он размышлял об этом письме день, ночь и еще один день. Он вспоминал все, что напрямую и стороной было известно ему о лжеепископе, он старался предвидеть последствия его новой деятельности, допрашивал свою совесть, молился. Он должен был это сделать. Последствия очередной организованной атаки на Православие, от кого бы она ни исходила, неизбежно добили бы Церковь. И всей своей жизнью Евдоким заслужил возмездие не меньше любого из бесов. В пятницу вечером, попросив у председателя ключ от сельсовета, чтобы по телефону переговорить с Зольском, он понимал, что действует наверняка. Он не сомневался, что, даже если в самом деле есть у Евдокима какие-нибудь покровители в Москве, НКВД они не указ. Когда сообщит он о том, что в Зольске намерен появиться некто, агитирующий за создание новой религиозной организации, райотдел НКВД арестует его незамедлительно. И трудно представить даже, кто должны быть те неведомые покровители лжеепископа, чтобы заступиться за него, уже арестованного. Накручивая телефонный диск, он просидел в сельсовете три с половиной часа - до полуночи. Зная распорядок работы райотдела, он не сомневался, что абонент его на месте. Барахлила линия. Он рассчитывал договориться о личной встрече с Баевым на понедельник, но тому оказалось довольно и звонка - они договорились, что к девяти вечера во вторник за Евдокимом приедут. Не изменились бы только у того планы. Но раз уж написал он ему так конкретно о времени своего прибытия, должно быть, имелось у него твердое расписание агитационных поездок. Судя по всему, предполагал он уложиться с визитом между двумя поездами - приходящим из Москвы и последним уходящим в Москву от Зольского вокзала. "Основания", как выразился тогда Баев, отец Иннокентий продуманно и беспощадно изложил на бумаге еще в субботу. Так что вопрос теперь был только в пунктуальности Евдокима. Часов около шести, когда солнце в его окне спустилось к куполу храма, измаявшись ждать без дела, он вышел на огород и принялся вскапывать грядку - не решив еще, что посадит на ней. Копать ему мешала немного боль в пояснице. Время от времени в последние годы давала она о себе знать. В остальном же, надо заметить, в свои пятьдесят чувствовал себя отец Иннокентий совершенно здоровым человеком. До сих пор ни разу в жизни самостоятельно не обращался он к врачам. Еще из юности, из Петербурга, вынес он некое предубеждение, некий неприятный осадок от распространенного в их среде особенного всезнающего тона - тона людей, полагающих, будто, если в анатомическом кабинете щупали они человеческое сердце, секретов в нашей жизни для них не осталось. Физическое занятие помогло ему скоротать время и отодвинуть начавшее было нарастать волнение. Что-то около половины восьмого к церковным воротам подъехала и остановилась пролетка. Разогнувшись, отец Иннокентий увидел, как из пролетки на землю соскочил безбородый человек в темном костюме, без галстука, с небольшим саквояжем в руке. Переговорив с извозчиком, он рассмеялся вдруг и направился к калитке отца Иннокентия. Извозчик стегнул кобылу, но почему-то не стал разворачиваться, а поехал дальше к центру села. Это был единственный зольский извозчик - отец Иннокентий помнил его в лицо. Должно быть, Евдоким нанял его на вокзале. "Деньжонки-то однако водятся у иудушки," - подумал отец Иннокентий и, воткнув лопату в рыхлую землю, направился навстречу ему. Войдя за калитку, Евдоким сразу заприметил его, и, улыбаясь, помахал ему рукой на ходу, будто старому своему приятелю. Плюс-минус два-три года, он должен был, вообще-то, быть ровесником отца Иннокентия, но глядя на его прямую, чуть не спортивную фигуру, бодрую осанку, энергичную, деловую походку, сказать этого было никак нельзя. Чисто выбритое, правильных форм лицо его могло бы принадлежать здоровому мужчине лет тридцати семи. Не очень длинные, но и не коротко стриженные прямые темно-русые волосы были аккуратно расчесаны, будто только что отошел он от зеркала. Отец Иннокентий смутно уже помнил его бородатым, но, подходя к нему теперь, успел подумать, что борода едва ли и пошла б ему. - Здравствуйте, отец Иннокентий, - сблизившись с ним, Евдоким перекинул саквояж в левую руку и протянул ему правую. - Здравствуйте, батюшка, - кивнул ему отец Иннокентий, вместо рукопожатия показав вымазанные в земле ладони. - Запачкаетесь. Проходите в дом. Вслед за Евдокимом, не заметившим постеленного на крыльце коврика для вытирания ботинок, он прошел на кухню и, остановившись возле умывальника, принялся мыть руки. Лжеепископ тем временем поставил свой саквояж возле печки и без особенных церемоний прямиком уселся за стол. С белоснежным полотенцем в руках Отец Иннокентий обернулся к нему. - Руки, батюшка, отмыть не желаете? - поинтересовался он. - Спасибо, отец Иннокентий, - усмехнулся тот. - Я ж не запачкался. Интонации в разговоре, значит, умел он чувствовать. - Как знаете, - заметил священник. - Что ж, чайку? - Да неплохо бы, если не обеспокою. Времени у нас с вами ровно два часа. Мне надо будет к московскому поезду успеть. - Что же тогда извозчика отпустили? - Я не отпустил. У него тут в селе приятель какой-то оказался - он к нему пока; вернется к половине десятого. Ковшом набрав из ведра воды в чайник, отец Иннокентий установил его на керогазе и посмотрел на часы. Если Баев окажется точен, общаться с иудушкой предстояло ему полтора часа. - Так, надо понимать, решились вы, отец Евдоким, евхаристическое общение со мной наладить, - сказал он, подсаживаясь к столу. Евдоким от души рассмеялся. - Ох, и ехидны вы, батюшка. Ну, да это и к лучшему. Ирония - признак ума. Полагаю, разговор у нас с вами должен получиться. - О чем же? - поинтересовался отец Иннокентий и, достав из кармана кисет, как всегда неспешно принялся за свою трубочку. - О делах духовных, отец Иннокентий. - Давно ли вы ими интересоваться стали? - полюбопытствовал он, постукивая трубочкой о край стола. - Батюшка, батюшка, - покачал головой Евдоким. - Ну, давайте уж без зуботычин разговаривать. Поздновато нам теперь задираться-то друг на друга, как вам кажется? Пора уж и вместе о будущем Церкви нашей подумать. - Что же тут думать? - пожал плечами отец Иннокентий. - Как была она, как есть, так и будет всегда - Православная, каноническая и единая. - Так, выходит по-вашему, все у нас с Церковью в порядке? - Не знаю уж, как у вас, а у нас с Церковью все в полном порядке. - И, скажем, то, что один вы у вас в Церкви на всю епархию остались, вас не беспокоит? - Меня, батюшка, радикулит в последнее время иногда беспокоит, - развязав кисет, сообщил отец Иннокентий. - И еще - положение негров в Американских Соединенных Штатах. Это вот, бывает, особенно беспокоит. - Ну, хорошо, - согласно кивнул Евдоким. - Откровенничать вы со мной не настроены - иного я, собственно, и не ждал. Тогда давайте так, батюшка - я говорить буду, а вы послушайте. Если решите, что я вас сюда за сорок верст провоцировать приехал, можете и не отвечать ничего, - он наклонился к нему вперед над столом. - Все дело в том, отец Иннокентий, что наша Русская Православная Церковь окончила свою историю. И вам это, безусловно, известно не хуже, чем мне. Я, впрочем, допускаю, что вы, в отличие от меня, можете на досуге представлять себе, как, будто Феникс, восстанет она из пепла, силою мышцы Божьей возродится в славе своей, воссияет ярче прежнего и тому подобное. Я не стану с вами спорить на эту тему. Я только замечу вам от себя для начала, что, если и воссияет она из пепла в прежнем - каноническом, как любите вы выражаться, виде своем - лично я этому совсем не обрадуюсь. - Ну, об этом могли б не упоминать, - заметил отец Иннокентий. - Совсем не обрадуюсь, - повторил Евдоким, внимательно глядя на него, и, кажется, оставшись доволен уже тем, что не вовсе замолчал тот. - Хотя вам известно, вероятно, что от обновленчества в нашей епархии нынче и вовсе ничего не осталось. Канцелярию мою закрыли, так что, если милостью Божьей придет вам еще пора регистрироваться, приезжать не трудитесь. - Зато вот сами вы в полном порядке, - раскурив, наконец, трубочку, сказал отец Иннокентий. - И даже неплохо выглядите. - Спасибо за комплимент, батюшка, - кивнул он. - Только вам ведь не хуже моего известно, чего это стоит. Священник смолчал. - И я думаю, должны вы понимать - для того чтобы и дальше оставаться мне "в полном порядке", ничего худшего нынешних моих разъездов и придумать было нельзя. Можете, разумеется, мне не верить, но дело в том, что лично за себя я в последнее время вовсе уже не беспокоюсь. Со мной - что Бог даст, то и будет. Приехал же я, чтобы о возрождении веры с вами поговорить. - За что ж такая честь, батюшка? - За то, что слышал я о вас неоднократно, как о человеке образованном - это, во-первых. Во-вторых, безусловно, не только с вами. В третьих, мало уж с кем и осталось, сами знаете. - Посеявший ветер, пожнет бурю, - произнес священник. - Если это вы обо мне, отец Иннокентий, то - напрасно. Могли бы и заметить, что как пришел я к вам тогда, в двадцать втором, с дурачком из ВЦУ, как получил от вас от ворот поворот, так с тех пор ни разу на ваш приход не зарился. И ни на один другой не зарился. Хотя возможности-то были в свое время - уж поверьте - при архиве епархиальном сидючи. Много там, в архиве, бумажек интересных сыскать было можно. Это ведь сейчас чекистам все равно, за что сажать, а было время - лазили они за этими бумажками. Я же их по мере сил изымал да припрятывал потихоньку. И ни к кому ни разу с ними не ходил - ни с чьей свободой выбора не игрался. К Живой же Церкви, батюшка, примкнул я не из страха, как, скажем, Сергий ваш, и не из корысти - из корысти проще было б, согласитесь, в безбожники податься, а по убеждению - поэтому и не вышел из нее до конца, не каялся и нюни не распускал. А уж, если вспоминать, так временами очень бы выгодно было. Ваши-то каноники, когда в фаворе себя чувствовали, в средствах вовсе ведь не стеснялись. Ну, впрочем, чего теперь вспоминать - дело прошлое. Честное слово, батюшка, давайте-ка на часок позабудем мы об обидах - поговорим серьезно. Вот, если правде в глаза смотреть, чего вы ждете, сидя здесь в одиночестве, на что уповаете? Да ведь только на то, что времена изменятся, на то, что пригодитесь вы еще этой власти, не то - следующей. На то, что вдруг вразумит Господь неразумных, кликнут вас сверху, народу прикажут - смеяться над Церковью перестать и всем опять креститься. Вот тогда, как Феникс, и восстанете вы из пепла, пойдете опять просфорками, иконками целебными торговать, оружие освящать и людям головы морочить. Опять мошну набьете, щеки красные отъедите. И станете опять Церковью для темных, сирых да убогих. Но все дело в том, отец Иннокентий, что для людей, окончивших хотя восемь классов, останетесь навсегда, что бы ни было уже, опиумом для народа, жуликами и мракобесами. - Это почему же так строго? - Да потому что, батюшка, никогда уже по доброй воле образованный человек не пойдет в Церковь, где до сих пор кушают тело Христово, пьют святую водицу и верят в Ноев ковчег. - Ах, вот оно что, - окунувшись в облачко дыма, покивал головой отец Иннокентий. - А вы, стало быть, предлагаете кушать в церквях витамины, пить "Боржоми" и верить в электрификацию. Вы, стало быть, Церковь для просвещенных и образованных намерены из пепла возрождать. - Для всех, батюшка, для всех - в этом дело; и не новую, но подлинную - Христову Церковь, освобожденную от вековой коросты предрассудков. Зачем передергивать? Вы же не глупый человек - понимаете, о чем я говорю. Неужели не разглядели вы до сих пор, что не может Церковь в ХХ-м веке, не имеет права, если христианскую истину не хочет унизить, но понести дальше, семидневное творение мира проповедовать, исчислением ангельских чинов заниматься, муроточивым иконам кланяться. Не может истинная вера на лжи, скудоумии и обмане строиться. Тихон ваш все упрашивал большевиков о богословских школах - чтобы снова позволили ему розгами закон Божий детям втолковывать. Не позволили, слава Богу. А если б и позволили, лично я в нашей епархии никогда бы не позволил, не разрешил ни за что. - Ну, это-то понятно, - недобро взглянул отец Иннокентий; и кажется, все же задело его за живое, потому что вдруг позабыл он подбирать слова. - Вы-то всю жизнь с большевиками в одной упряжке. - Эх, отец Иннокентий. И когдае вы, наконец, ярлыки-то развешивать разучитесь. Чуть что не по-вашему, сразу большевики, безбожники, еретики во всем виноваты. Да причем же тут большевики, батюшка? Да оглядитесь же вы вокруг. Ну, скажите мне, кости от динозавров, черепа неандертальские - большевики, по-вашему, археологам подбрасывают? Микробов под микроскопом большевики развели? Звезды, планеты, галактики большевики придумали? Так объясните мне, батюшка, почему вы Спасителя нашего непременно безграмотным людям проповедовать хотите? Почему для проповеди Христовой непременно дикари вам нужны - в Адамово ребро, в эдемские яблочки верующие? Почему Левенгук, Коперник, Дарвин будто кость в горле до сих пор вам стоят? Неужели так слаба ваша вера, что от правдивого слова рассыпаться может в прах? Чайник уже закипал. Не ответив Евдокиму, отец Иннокентий поднялся из-за стола, достал с полки жестяную коробку с чаем. Не выпуская трубки изо рта, принялся готовить заварку. - Передергиваете-то как раз вы, - сказал он, наконец. - Церкви Православной давно уже ничто поперек горла не стоит и стать не может. Давно уже Церковь с наукой спорить не собирается. С наукой у нас разные сферы человеческой жизни. Наука сама по себе, а вера сама по себе. - А вот тут-то вы сильно ошибаетесь, - как бы печально улыбнулся Евдоким. - Вот этого-то никогда и не получится. Никогда уже наука и Церковь не будут сами по себе. Потому что вера, отец Иннокентий, всегда, во все времена на том строится, что видит вокруг себя человек. А наука - это глаза современного человека. И вера его всегда отныне наукой поверяться будет. Доколе не знал человек, почему гром гремит, дотоле и можно было про Илью-пророка ему рассказывать. А теперь уже нельзя, батюшка. Теперь наукой - глазами своими - человек на небо смотрит, на звезды смотрит, на атомы. А вы хотите перед глазами этими картинками библейскими размахивать, истории рассказывать о том, как люди в соляные столбы обращаются, как звери со всей планеты в Ноев ковчег лезут. Вы вот что поймите, отец Иннокентий - большевики уйдут раньше или позже, уйдут неизбежно - в этом сомнений у меня нет. Они уйдут, а нам с вами, либо потомкам нашим, веру в России предстоит восстанавливать, и если начнем мы восстанавливать ее с того, что Рухмана - изобретателя громоотвода - объявим первым большевиком, то ничего хорошего у нас не выйдет. Вы, батюшка, в деревне живете, в деревне проповедуете - вам, может быть, проще. У вас тут, кто буквы различать умеет, тот и грамотный. Такому, если верить ему охота, все, что угодно, в голову забить можно. Но так не будет, отец Иннокентий. Очень скоро уже так не будет, поверьте. В городах уже и давно не так. Оглянитесь вокруг - новое поколение растет - грамотное поколение. Рассудите - атеизм наш городской, поголовный - разве он из большевистской идеологии вырос? Разве большевики взрастили его, разве не он их? Да никто еще и не слыхал о большевиках, когда он расцвел. Зато все слыхали уже, что человек от обезьяны произошел. Профессора в университетах черепа студентам показывали, спорили, теории выстраивали, а мы с вами чем занимались тем временем? Мы анафемствовали с вами, мы об адамовом ребре продолжали твердить - разве не так? Ну, и к чему это привело? Сами вот вы, батюшка, полюбопытствовали разве когда-нибудь - Дарвина с Моисеем сравнить, учебник по биологии полистать? Разумеется, нет - зачем же листать, если он вразрез с богословием идет. Проще анафему объявить, не то, вот как теперь - отмахнуться, объявить, будто разные сферы. А чем же разные, спрашивается - если об одном - о человеке, о жизни на Земле, о том, чем все движется, как и куда развивается - и наука, и религия твердят. Поверьте мне, отец Иннокентий, идеологию большевистскую при повороте истории не так уж сложно будет с любого поколения сдуть. Сдули же с нынешнего поколения идеологию - сначала монархическую, затем демократическую - и четверти века не понадобилось. А обратно - так и еще проще будет, потому что естественней. Всякая идеология - пыль. А вот наука - не пыль, отец Иннокентий. И грамотность поголовная - не пыль. Обратно в темноту народ вы уже никогда не загоните. И смеяться он тогда над вами уже не по идеологии будет, а по уму. Прикажут ему сверху креститься, так пойдет и креститься, а про себя все равно смеяться будет, и ни на грош вам не верить. Отец Иннокентий достал из шкафа стаканы, сахарницу, ложки, поставил на стол. Что-то уж очень угрюмо молчал он при этом. - Смеяться, батюшка, вместе с вами только те будут, - произнес он, наконец, принявшись разливать чай, - кто за древними легендами, за аллегориями, окажется не в силах разглядеть мудрость и нравственный смысл. - Ах, ну да, да, - покивал Евдоким. - Забыл же совсем. Аллегории, мудрость, нравственный смысл. Что ж, давайте, припоминать. Давайте отыщем для начала мудрость в истории с Ноем, проклявшем сына только за то, что тот случайно увидел его пьяным, как свинья. Наверное, мудро, я согласен, поступили Иафет и Сим, пятившиеся к отцу задом; но, задумайтесь, как бы удалось им это, если бы Хам первым не обнаружил отца? Давайте отыщем нравственный смысл в житии Авраама - сутенера, торговавшего собственной женой и в дикарском обряде едва не зарезавшего родного сына. А много ли нравственного смысла видите вы в праведном Лоте, переспавшем с собственными дочерьми? Или, может быть, нравственно житие Иакова - шантажиста и вымогателя, обманувшего собственного брата, с благословения божьего развратничавшего до конца дней? Нравственно поступали детки его, подлым обманом уничтожившие и ограбившие целый город? Нравственно поступил Иосиф, воспользовавшийся голодом в Египте, чтобы обездолить и поработить целую страну? Может быть, нравственен Моисей, начавший праведную карьеру свою с убийства? - А вы, я погляжу, большой поклонник Емельяна Ярославского. - Да вот, представьте себе, отец Иннокентий. Вот, представьте себе, поклонник - потому что этот самый Емельян Ярославский сделал за нас с вами то, что мы сами - лет эдак пятьдесят назад - должны, обязаны были сделать. А уж то, что при этом посмеялся он над нами - ничего не поделаешь - заслужили. Если как-нибудь внимательно и беспристрастно возьметесь вы почитать его, то, может, и увидите, что прав он на четыре пятых. Он, разумеется, заодно с водой и ребенка выплеснул - так на то он и атеист. А вот если б мы с вами, отцы наши, вместо того, чтобы Толстого отлучать, взялись бы за труд - труд тяжкий, долгий, неблагодарный - в тысячелетних привычных народных верованиях отделить подлинные истину, мудрость и нравственный смысл от легенд и сказаний полудикого скотоводческого народа, так, кто знает, батюшка - может, о большевиках бы никто и не слыхал нынче. Ведь уж даже из евреев - им-то, казалось бы, куда как нужнее за Тору свою держаться - и то уж сто лет назад - сто лет! - целое течение вылилось, новая конфессия образовалась - реформаторская, сумевшая заповеди Божьи от "песьих мух" отделить. Так почему же православные-то батюшки, через одного евреев этих ненавидящие, за трехтысячелетние еврейские легенды до сих пор насмерть стоять готовы, миропознание свое на них строят, науку за них проклинают, не то отмахиваются от нее. Неужели, отец Иннокентий, не за что больше насмерть стоять? Неужели "песьи мухи" эти - и есть Православная вера? К чаю никто из двоих еще не притрагивался. Отец Иннокентий внимательно выслушал Евдокима. - Вы о главном забываете, батюшка, - сказал он. - О Боге. О едином Боге, впервые в истории человеческой открывшемуся этому "полудикому скотоводческому народу". А в нем-то и смысл, и мудрость, и красота этих легенд. - Но ведь легенд же, отец Иннокентий, легенд! Так давайте и вспомним о Боге - к чему же еще я призываю вас?! Давайте отделим Его - Единого, Непознаваемого, Всечеловеческого - от бога, возлюбившего почему-то лишь один еврейский народ. От бога - покровителя всех кровавых захватчиков его. От бога, который в приступе меланхолии насылает на Землю потоп, чтобы уничтожить правых и виноватых. От бога, который может решить, а потом передумать. От бога, с которым можно сговориться, заключить контракт. От бога, с которым Иакову можно драться врукопашную ночь напролет. От бога, который наподобие разбойника встречает Моисея на дороге и ни с того ни с сего хочет убить его. От бога, который озорства ради требует в жертву людей. От бога, который для красного словца Моисеева в соперничестве с другими богами, вырезает невинных младенцев во всей земле Египетской. Почему этого бога проповедуете вы наравне с Тем, которого "не видел никто никогда"? Потому что Христос родился в Иудее? Ну, а если бы родился Он среди Скифов, поклонялись бы вы Перуну? - Что вы несете? - поморщился отец Иннокентий. - Христос предвещен был этому народу. Предвещен Богом. И не уверовали в Него. - А как же им было уверовать?! Им предвещено было, что с приходом Спасителя наступит немедленно царство справедливости, мира, добра, всеобщего богопознания. Разве наступило оно? Им ничего не сказано было о том, что Мессия придет дважды. Здесь великая тайна, отец Иннокентий. И эту тайну - тайну общения Бога с народом в легендах, создаваемых этим народом, надо бы изучать, надо бы постигать - настолько, насколько возможно это и историку, и христианину. Так ведь не хотите вы. Ведь Авраам - святой. Ведь Иаков - святой. Ведь Моисей - святой. А все евреи одновременно - христопродавцы. Да кто у нас, вообще, на Руси не святой, о ком легенды в народе пошли. Кумиров себе сотворили в сотню раз больше, чем идолов стояло до Владимира. - Значит, Библию, по-вашему, долой, и всех святых - выноси. Так? Евдоким вдруг как бы устало закрыл ладонями глаза, покачал головой. - Ну, опять, опять. Опять ярлыки, опять догмы, опять анафема. Все то же самое, из года в год. Ведь вот когда евреев карает Господь, всякий раз хотя бы надолго задумываются они - за что? А с вас со всех - с ревнителей, с каноников - как с гуся вода. Ничему не хотите учиться, - во взгляде его мелькнуло презрение; но он быстро взял себя в руки. - Извините, отец Иннокентий. Но ответьте вы мне хоть однажды честно. Ну, пусть не мне - самому себе ответьте: верите ли вы хотя бы в то, что Красное море расступилось перед евреями, а египтян поглотило; верите, что сорок лет, покуда брели они по пустыне, скидывал им ежедневно Господь перепелов и манну с небес? Ну, не молчите, ответьте - верите? - Нет, не верю. - Кто, кроме папуасов и умалишенных, может поверить в это в двадцатом веке? Но почему же до сих пор вы хотите преподавать это детям, взрослым, темным, образованным - всем - как священную историю, как божественное откровение, как неделимую истину? Почему возмущаетесь, когда вам не позволяют? Почему обижаетесь, если при этом называют вас мракобесами? Вы полагаете все это лучшим способом возродить христианскую веру? - Ну, а как же Новый Завет, батюшка? Евангелие, апостолы, апокалипсис? Это, может быть, по-вашему, тоже "таинственные легенды"? Вы полагаете, трудно Ярославскому посмеяться над ними? - Но ведь не посмеялся же до сих пор. Так, может быть, трудно. Евангелие - это истина, отец Иннокентий, духовная истина, открытая людям через Христа. И вот эту истину - чистую, светлую, ясную - истину любви и счастья надо проповедовать, преподавать, пронести сквозь все страдания и мрак будущим поколениям. Только ее, а не глупые побасенки, нелепые чудеса, бессмысленные обряды. Поймите - иначе не оставите вы грамотным людям ни единого шанса прийти к ней. - Истина - это еще не вера, - произнес отец Иннокентий. - Истина - это зерно, из которого вырастает вера. Так же как ложь - зерно, из которого вырастает безверие. Первое зерно посадил Христос, второе - рядом с ним - посадили люди. И они росли вместе - покуда второе не переросло и не погубило первое. Но успели созреть новые зерна истины. И мы должны найти их, сохранить, посадить на новом месте. - Да вы уж, я гляжу, и сами притчами заговорили, - как-то странно посмотрел на него отец Иннокентий; он, впрочем, слушал его теперь очень серьезно. - Неужели вы действительно нашли в Совнаркоме людей, готовых поддержать создание новой христианской конфессии? - Представьте себе, нашел. Я, впрочем, не буду утверждать, что это - люди, принимающие решения сами по себе, но это влиятельные люди. Я не буду утверждать также, что говорил с ними столь же открыто, как с вами, но главное я объяснил им. Я объяснил им, что Церковь, которая оказывается враждебна образованию, науке, государству - какому бы то ни было государству - уже по этому одному не может быть истинной. Я объяснил им, что вера, которая не способна поспевать за ростом человеческих знаний, которую требуется настраивать и перестраивать с каждым поворотом истории, уже по этому одному не может быть подлинной. Евдоким взялся, наконец, за свой стакан и отхлебнул уже остывшего чаю. - Так выходит, вы намерены построить веру без канонов и догм, без обрядов и таинств? Веру не в Христа, а только в слово Христово? - Да - на первый ваш вопрос. Нет - на второй. Христианство должно освободиться от догм, выдуманных людьми, и выстроиться на догмах, данных Им самим - на Его заповедях. Если Он сказал "не убий" и "люби врагов", а некая Церковь, называющая себя Его именем, век за веком благословляет солдат на убийство, то это - не Его Церковь. Если Он сказал "не суди" и "не гневайся", а некая Церковь, называющая себя его именем, век за веком продолжает анафемствовать ей неугодных, созывать церковные суды и осуждать в консисториях, то это - не Его Церковь. Если он сказал "не лжесвидетельствуй" и "не лицемерь", а некая Церковь, называющая себя Его именем, продолжает век за веком проповедовать ложь, дурить людям головы мнимыми чудесами, торговать святой водой и собирать деньги у муроточивых икон, то это - не Его Церковь. Но как же может быть Церковь Христова без веры в Него Самого? Что значит слово Его без веры в то, что Он пришел к нам, и кем Он был. Он был - спасение для каждого из нас. Он был - духовная истина и духовная свобода. Причем тут, батюшка, догмы? - А вам не кажется, что все это уже было? Все это вместе очень уж похоже на лютеранство. - Настолько, насколько всякое реформаторство похоже друг на друга. - А помните ли вы, к чему привело реформаторство еще при жизни Лютера? К разгрому монастырей, к разрушению храмов, к кровавым восстаниям и войнам. Духовная свобода, батюшка - дар, вместимый в одного из тысячи. - В шестнадцатом веке. Но не в двадцатом. - А что же изменилось? Грамотность? Образованность? - Именно грамотность. Именно образованность. Отец Иннокентий усмехнулся, собрался было что-то еще возразить. Но в это самое время за окном послышался звук мотора. Он вздрогнул вдруг, встал и подошел к окну. В наступивших сумерках, приближаясь, видны были дрожащие на неровной дороге всполохи фар. К церкви подъезжала машина. Обернувшись от окна, священник быстро взглянул на ходики на стене - времени было без двадцати девять. Он побледнел заметно. - Что случилось, отец Иннокентий? - встревоженно спросил Евдоким. Он вдруг бросился вперед, нагнулся, откинул коврик, лежавший возле стола, дернул за железное кольцо в полу и поднял крышку подполья. - Полезайте, - коротко приказал он Евдокиму. - Зачем? В чем дело? Машина уже остановилась возле калитки, хлопнули дверцы. - Полезайте! Быстро! - крикнул ему отец Иннокентий. Евдоким растерянно поднялся с табурета, несколько секунд еще смотрел в искаженное лицо священника, наконец, опустил взгляд, заглянул в черную дыру под ногами и, согнувшись, полез вниз. Отец Иннокентий едва успел закрыть за ним крышку и пристроить обратно коврик, когда в дверь постучали. Оглядевшись, он сообразил еще убрать в шкаф второй стакан с чаем и пошел открывать. На пороге стояли двое - сержант и рядовой УГБ. - Здесь? - не поздоровавшись даже, спросил сержант. Отец Иннокентий покачал головой. - Не приехал. Они переглянулись между собой. - Зачем же звонили? - Он прислал письмо - обещал приехать. Я могу показать. Они по очереди шагнули за порог, стуча сапогами, прошли в дом. Прикрыв за ними дверь, отец Иннокентий поспешил следом. Он вынес им из спальни письмо вместе с конвертом, подал сержанту. Сев на табурет Евдокима, тот принялся читать. Читал долго. Текст, по-видимому, оказался для него сложен. Читая, он шевелил губами, хмурил брови. Второй пристроился позади, заглядывал в письмо через его плечо. Вдруг на глаза отцу Иннокентию попался саквояж Евдокима, стоявший на полу возле печки - на самом виду. Тогда он передвинул свободный табурет и сел таким образом, чтобы загородить его собой хотя бы от сержанта. Добравшись, наконец, до конца письма, тот посмотрел на часы. - Может, еще приедет? - то ли спросил, то ли рассуждая сам с собой, произнес он. - Подождем? Отец Иннокентий пожал плечами. - Должно быть, он между поездами рассчитывал - Из Москвы и в Москву. Поэтому так точно время указал. Если бы теперь приехал, то назад бы уже не успел - на ночь бы остался. Сержант задумался на некоторое время. - Ну, хорошо, - сказал он, наконец. - Рассиживаться тут на авось времени у нас нет. Письмо мы это заберем, и вроде у вас еще какой-то материал на него имеется. - Какой же еще материал? Все из письма ясно. - Давайте тогда договоримся так. Если вдруг он все-таки приедет, вы оставляете его ночевать, а сами звоните нам - в дежурную или куда дозвонитесь - все равно. Мы сразу опять подъедем. И если завтра или когда там еще он приедет, сразу звоните. Отлучитесь как будто по делу. А не сумеете дозвониться, пошлите кого-нибудь с запиской - два слова всего: "встречайте Евдокима". Мы его на въезде в Зольск подождем. - Хорошо, - кивнул отец Иннокентий. - Все ясно. Спрятав письмо в планшет, сержант поднялся из-за стола. - Ну, до свидания. Они вышли в сени, и через несколько секунд уже шагали по тропинке к машине. Закрыв за ними дверь, отец Иннокентий без сил опустился на маленькую скамейку, стоявшую на крыльце. Обхватив руками голову, слушал как завелся и уехал автомобиль. Правильно ли он поступил, и, даже - почему именно он поступил так - он не ответил бы теперь. Когда затих и исчез вдалеке шум мотора, он поднялся и пошел в дом. Не без труда в этот раз поднял тяжелую крышку подполья. Через несколько секунд над полом появилась голова Евдокима. Немного странным - как бы рассеянным - взглядом он посмотрел снизу вверх на отца Иннокентия. Вылез, встал возле стола, принялся отряхивать пыль с костюма. - Н-да, - произнес он, наконец, покуда отец Иннокентий закрывал крышку. - Я-то перед вами в высоких материях распинаюсь... Что ж, и на том спасибо, что передумали, - добавил он, помолчав. Отец Иннокентий сел за стол, чуть дрожащими руками взялся опять за трубочку. Сел и Евдоким. Оба молчали довольно долго. - Ваших взглядов, батюшка, я не разделяю, - сказал, наконец, отец Иннокентий и посмотрел Евдокиму прямо в глаза. - Вы не понимаете и едва ли когда-нибудь сможете понять главное. То, что существует не во взглядах людей, не в образованности, не в догмах. То, что выше всяких споров, выше разума, выше, может быть, истины. Я не буду участвовать в том, что вы задумали. Я прожил свою жизнь в Православии, я служил ему так, как мог, и буду служить до смерти. Потому что Православие - это душа России. И вам не сделать эту душу иной - ни лучшей, ни худшей. Воспитать ее в расчетливой добропорядочности, заставить сверять свои порывы с наукой, с потребностями государства, с логикой, вам никогда не удастся. Эта душа останется такой, какая она есть. Уезжайте и больше не возвращайтесь сюда. Евдоким посидел еще минуту молча. - Ладно, - сказал он затем, хлопнув себя ладонью по колену. - Знаете, у евреев в Талмуде есть такой народный герой - Шимон Бар-Кохба - во II-м веке с римлянами воевал. Идя в атаку, он так молился: "Господи, можешь не помогать - только не мешай!" - Евдоким поднялся. - Вы все же подумайте, отец Иннокентий, - добавил он уже стоя. - Мистика - она ведь штука такая - в каждой бочке затычка. Как ее приладишь, так она и встанет - хоть выше разума, хоть ниже. Вот здесь мой адрес, - достав из кармана, положил он на стол аккуратную, плотной бумаги карточку. - Надумаете чего - пишите. глава 35. КОНЦЕРТ Эйслер давал прощальный концерт. Слушателей было немного - несколько человек сидели на стульях и табуретах. Борисовы и Шурик - на потертом раскладном диване. Ближе всех к пианино сидел Жалов, слушал отрешенно. Комиссия железнодорожной прокуратуры закончила свою работу на зольской станции, а о решениях своих должна была объявить завтра. Леночка Борисова - нарядно одетая, как всегда во время концертов, стояла рядом с пианино, по кивку Аркадия Исаевича приподнималась на цыпочках и переворачивала ноты. Заодно выполняла она и роль конферансье. Разложив ноты, Аркадий Исаевич наклонился к ней и что-то прошептал на ухо. С очень серьезным лицом Леночка обернулась к публике. - Фридрих Шопен, - объявила она. - Ноктюрн. Грустный маленький ноктюрн Шопена Эйслер исполнил так, будто в несколько фраз уместил самое светлое, самое чистое, что было в жизни и бережно хранилось в душе каждого из слушателей его. За последним аккордом повисла небольшая пауза. Какая-то немолодая женщина, сидевшая в дальнем углу комнаты, отчетливо всхлипнула. Потом синхронно раздались аплодисменты. Все аплодировали долго и искренне. Аркадий Исаевич какое-то время сидел лицом к клавишам - был еще там, в музыке. Затем, улыбаясь, как всегда, привстал со стула, обернулся и, приложив руку к сердцу, поклонился всем. Не аплодировал только Жалов. К концу ноктюрна он как-то весь обмяк на стуле, опустил голову, слушал, закрыв глаза. Теперь он вдруг странно огляделся вокруг - словно бы только что очутился в этой комнате - затем встал со стула, сделал шаг к пианино и замер рядом с Аркадием Исаевичем. Аплодисменты потихоньку стихли, все стали смотреть на него. Жалов недоуменно развел руками. - Что же это такое, а? - произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь. - Я хочу сказать, что такое эта жизнь? Я не понимаю. Ведь это просто дерево, - дотронулся он до пианино. - Лакированное дерево, немного меди, немного ткани или чего там еще. И просто пальцы - движение человеческих пальцев. Откуда же берется это? Ведь это большее, чем все это вместе. Вы понимаете? Это большее. - Ну, что уж там большее? - улыбаясь, ответил ему Иван Семенович. - Звуковые волны, колебание воздуха. - Причем тут волны, никакие это не волны, - почти что рассердился Жалов. - Ты не понимаешь. Это большее. Это не материя вообще. В этом все дело - что вот из такого сочетания материи получается не материя. Сыграйте еще, Аркадий Исаевич, - попросил он, садясь на место. Вера Андреевна была у себя в комнате - собирала вещи, прислушиваясь к музыке за стеной, поглядывала на часы, улыбалась иногда без видимой причины - сама с собою. В душе у нее от этих сборов, от погожего вечера за открытым настежь, но занавешенным окном, главное, конечно, - от новой жизни, которая ждала ее вот уже через час, когда она уйдет навсегда из этой тесной комнаты, было легко и радостно. Тревоги, несколько раз приходившей к ней днем - тревоги за Пашу, за то, что он может попасться - больше не было в ней. Может быть, что от светлой музыки, которую исполнял Эйслер все те полчаса, как вернулась она из библиотеки, Вера Андреевна точно знала, что все будет хорошо. Единственное, что беспокоило ее сейчас - не затянется ли этот концерт у Аркадия Исаевича, успеет ли он собраться. Эйслер уверял, впрочем, что собирать ему нечего, что соберутся они с Шуриком за пять минут. Ей, собственно, и самой почти что нечего было собирать. Однако старенького чемоданчика, с которым когда-то прибыла она в Зольск, который все эти три года безвылазно пролежал у нее под кроватью, не хватило все же. Появились у нее за это время два новых платья, новые туфли, всякие безделушки, посуда. Так что пришлось ей сшивать узелок из старой наволочки. Дважды ходила она на кухню и в ванную за своими вещами, радуясь, что Борисовы сидят у Эйслера. Они ничего не сказали им до сих пор. Это было, конечно, не очень красиво, но она вовсе не представляла себе, что могла бы она отвечать на их расспросы. Она присела за стол, открыла единственную тумбу его, выложила из нее скопившиеся там бумаги и всякие мелочи, стала разбираться. Тут были ее студенческие конспекты, чьи-то старые письма, открытки, театральные программки, карандаши, гадальные карты. Тут были дореволюционные журналы, которые читала она еще в детском доме - тонкое "Задушевное слово", толстый, в пестрой обложке "Детский отдых". Невольно она перелистывала их - на глаза ей попадались давно забытые, но сразу вспоминающиеся картинки, от желтых страниц пахло детством. Нужное откладывала она на край стола, остальное сбрасывала на пол. В руки ей вдруг попала знакомая тетрадь - старый дневник, который начала она в детском доме и немного писала еще в институте. Она раскрыла его наугад. "30.05.1932. Сегодня удивительное звездное небо. Мне не хотелось сегодня в кино. Я сбежала от Валерки, лежала на траве в нашем парке и долго смотрела на него. Вот млечный путь. Кто-то мне рассказывал, что это - галактика, в которой мы живем, возле одной из ста миллиардов звезд. И все эти сто миллиардов - лишь незаметная песчинка среди ста миллиардов таких же галактик, среди бесконечности. Как же удивительно и странно все это. Какая здесь непостижимая тайна. И как удается человеку под этим небом воображать себя царем природы, способным все постичь и все изменить в мире? Какой вздорной кажется его самоуверенность под ним. Если долго смотреть на него, как завораживает, как притягивает оно к себе. И как одиноко представить себе, если оно мертво." Эйслер играл "К Элизе", озорничал немного, добавляя от себя какие-то импровизированные вензеля. Судя по всему, он тоже был в хорошем расположении духа. Читая дневник, слушая, она вспоминая саму себя и ту весну, потом закрыла его, подумала секунду и положила с краю стола. На самом краю стола, помимо прочего, лежала большая овальная дыня, подаренная Леонидовым. - Вера, можно к вам? - в эту минуту послышался вдруг голос из раскрытого окна, и в ужасе откинувшись на спинку стула, она завела глаза к потолку. Господи, только не это. Только не теперь. Более некстати он и нарочно не мог зайти. Не дождавшись от нее ответа, Харитон открыл дверь подъезда. На размышления оставались у нее секунды. Выпроводить его любым способом! Пообещать ему на завтра все что угодно. Она бросилась в коридор, решив почему-то, что лучше, если никто от Эйслера не выйдет на звонок, открыла дверь. Харитон появился на пороге в форме, застегнутый, причесанный, аккуратный, как всегда. Только улыбнулся он ей чуть менее самоуверенно, чем обычно, и руки почему-то держал за спиной. - Здравствуйте, Вера, - сказал он. - У вас тут сегодня концерт, я вижу. - Харитон, извините, - сказала она решительно, - но вы не вовремя. У нас много народу, а я сейчас очень занята, и у меня к тому же жуткий беспорядок в комнате. - Чем же вы так заняты? - поинтересовался он. - Я разбираюсь в комнате. И... и мне еще надо сегодня написать отчет для отдела культуры, - неловко соврала она. - Ничего не выйдет, Верочка. Прогнать вам меня не удастся. Отчет ваш может потерпеть. Да и заниматься подобной ерундой вам как-то уже не к лицу. Во-первых, мы обязаны обмыть ваше будущее депутатство. Во-вторых, у меня сегодня тоже большой повод - меня повысили в звании. Перед вами теперь капитан Спасский. - Я очень рада, Харитон, но давайте все это завтра отметим. Завтра я вам обещаю весь вечер. - Завтра я не смогу, Вера, завтра я работаю в ночь. Я всего на полчаса. Даже меньше. Выпьем с вами два бокала шампанского: за ваш мандат, за мою "шпалу" - и я уйду. Он развел руки из-за спины: в левой оказалась коробка конфет, в правой - бутылка шампанского. "Господи, - вспомнила она вдруг, глядя на эту бутылку. - Да ведь еще же это безумное пари с Баевым, - а она и забыла совсем. - Но неужели же он?.. А что если вправду?.." Пораженная этой мыслью, она некоторое время молча глядела в глаза Харитону. Он истолковал это по-своему. - Ну, вот и договорились, - кивнул он и шагнул в прихожую. - Я в самом деле ненадолго. С мамой сегодня опять неважно. Нельзя ее надолго одну оставлять. Она все смотрела на него. "Неужели? - не вмещалось у нее в голове. - Неужели он пришел меня отравить? Да нет, это бред какой-то, - ей вдруг стало смешно. - Но уж засыпать-то мне теперь никак нельзя." На минуту она совершенно потерялась. Эйслер пикировал в каком-то неистовом аллегро. Прислонясь к стене, она все смотрела на Харитона. Он, наконец, даже в зеркало заглянул: - Что вы на меня так смотрите? - Нет, ничего, - покачала она головой, потом кивнула. - Ну, хорошо. Но только на двадцать минут - вы обещали. Подождите, я хоть постель приберу. Она вошла к себе в комнату, прикрыла дверь, огляделась, постаралась собраться с мыслями. Она затолкала чемодан обратно под кровать, спрятала узелок в шкаф, накрыла покрывалом постель. Все остальное как будто могло сойти за наведение в комнате порядка. - Проходите. - Ого, - сказал он, войдя. - Да у вас тут в самом деле уборка полным ходом. - Садитесь, - пригласила она; освобождая пространство на столе, кое-что сдвинула к краю, кое-что бросила на кровать. Харитон сел спиной к окну. Она - напротив него. Все же он был не таким, как всегда. Может быть, что чувства ее были возбуждены, но ей казалось, будто и движения его были нерешительны, и говорил он как-то вяло, и в глазах его чудилось ей второе дно. Распечатав и положив на стол коробку с конфетами, он принялся открывать бутылку. Несколько стаканов стояло тут же на столе. Аккуратно вытащив пробку, он разлил в них пенящееся шампанское. - Ну, что же, Вера, - сказал он. - Можно только гордиться знакомством с такой девушкой, как вы. Я поздравляю вас и желаю успехов на вашем новом поприще. - Спасибо. Но, вообще, немного рано еще меня поздравлять. Я пока что и не кандидат даже. Чокнулись. Харитон выпил свой стакан до дна. Вера Андреевна выпила половину, взяла из коробки конфету. - Что с вашей мамой? - поинтересовалась она. - Опять беспокойна? - Да. Спасибо, кстати, что помогли мне тогда. Она вспоминала о вас. - Вы молодец, Харитон, что не бросаете ее. Я, по правде, очень вас за это уважаю. Он взглянул на нее как-то странно. - Я приходил к вам в воскресенье два раза, - сказал он. - Хотел поблагодарить. Вас не было дома. - Да, возможно, - немного рассеянно кивнула Вера Андреевна. - Очень много всяких проблем последние дни. Харитон, вы не могли бы ответить мне - если это не секрет, конечно - за что арестовали Вольфа? - Не беспокойтесь. К отделу культуры это не имеет отношения. Он наломал в свое время дров по общественной линии - по линии "Союза воинствующих безбожников". Вольно или невольно - это предстоит выяснить. - Дело в том, что я давно его знаю. Поверьте, он человек совершенно безобидный. По злому умыслу он ничего бы не наломал. - Это вскоре выяснится, Вера, не беспокойтесь, - повторил он. Она вздохнула. - Да. Так, значит, у вас успехи по службе. Что ж, я рада. А ко мне сегодня Леонидов заходил в библиотеку. Разглагольствовал как раз по поводу вашей работы. Харитон, а вам не бывает жаль иногда, что вы ушли из архитектурного? Он пожал плечами. - Зачем жалеть о том, что изменить все равно невозможно? Никому не дано объять необъятное. Я считаю, что главное для человека - реализовать себя на том или ином месте. А на каком именно - не всегда и зависит от нас. Не мы выбираем время, оно выбирает нас. - Да, время... Но понимаете, Харитон, мне кажется, для человека важно не только реализовать себя, но и видеть результаты этой самореализации. Я имею ввиду: архитектура - это творчество, это созидание с конкретными зримыми результатами. А в вашей работе какой же результат - человек за решеткой? Ну, если, разумеется, оставить за скобками - заслужил он это или нет. - Вы не правы, Вера, - произнес Харитон довольно сухо. - Результат моей работы - возможность созидания - целесообразного творчества для всех прочих. - Целесообразного творчества... - повторила она задумчиво; потом кивнула сама себе и снова взялась за стакан. - Ну, что же. Я, в общем, тоже поздравляю вас, Харитон. Харитон тем временем достал папиросы. - Можно у вас курить? - спросил он. - Курите. Прикусив папиросу, он сосредоточенно охлопал себя по карманам. - Спички забыл, - сообщил он озабоченно. - У вас не найдется? - На кухне, - удивленно взглянула она на него. - Вы не принесете? Она не сразу ответила. - Хорошо, - чуть улыбнувшись вдруг, кивнула она, встала и пошла в коридор. На полпути в коридоре - перед дверью Аркадия Исаевича - она остановилась на минуту, прислонилась спиной к стене. "Неужели?! Неужели правда?" - стучалось у нее в голове. Эйслер исполнял "Лунную сонату" - как раз закончил первую часть и выдержал небольшую паузу. Она невольно ждала продолжения - неизвестно было, как он продолжит. Бывало, он переходил прямо к третьей части - пропускал алегретто, потому что считал его лишним, эмоционально неадекватным. - Это плохая музыка, - послышался вдруг в тишине за дверью голос Шурика. - Ее белогвардеец в "Чапаеве" играл. Несколько слушателей засмеялись. - Не говори глупостей, Шурик, - недовольно возразила ему Леночка. - Тише, тише, - укоризненно произнес кто-то. Будто в омут головой, будто навстречу смерти, Эйслер бросился в головокружительное престо. Вера Андреевна вдруг рассмеялась - беззвучно и неудержимо; затем постаралась взять себя в руки, покачала головой, прошла на кухню, достала из ящика спички и вернулась в комнату. Оба стакана были полны. Харитон стоял возле открытого окна. Она отдала ему спички и села на место. Он закурил. "Вот бы незаметно подменить их," - думала она, глядя на эти стаканы. Пусть бы он заснул здесь. А они тем временем уехали. Но подменить казалось невозможно. И пить было никак нельзя. И почему-то было очень смешно. Харитон курил, глубоко затягиваясь, стараясь дымить в окно. Что же делать? Она как бы машинально взяла свой стакан, повертела его так и сяк, передвинула поближе к краю стола. - Почему вы улыбаетесь? - щурясь от дыма, спросил Харитон. - Да так... Я, в общем, рада, что вы зашли, - сказала она первое, что пришло ей в голову. - Я люблю шампанское, только пьянею быстро. Может быть, порежем дыню? Это мне Алексей сегодня подарил. Недокурив немного, Харитон отодвинул в сторону занавеску, выбросил окурок в окно - и для этого на секунду повернулся к ней спиной. Тогда вдруг быстрым движением руки она сбросила стакан на пол. И он звонко разбился о паркет. - Ах ты, Боже мой! - воскликнула она довольно натурально. - Это я, Харитон, за дыней потянулась. Наверное, уже опьянела. Ну, ничего - на счастье. Поднявшись со стула, она открыла шкаф, достала оттуда какую-то тряпку, присев на корточки, стала вытирать шампанское, собирать осколки. Краем глаза она видела, как, застыв на месте, Харитон следил за ней. "А вдруг у него еще есть, - думала она, незаметно улыбаясь по-прежнему. - Больше не буду выходить. Пусть отложит до другого раза... А Степан Ибрагимович, надо признать - любопытный в своем роде мерзавец. Надо же было такой эксперимент поставить - не каждому и в голову придет. Что же однако он мог сказать ему? Угрожал, шантажировал? Я бы, пожалуй, действительно никогда не подумала, что ему это окажется так просто. Что-то же он чувствует ко мне. По-крайней мере, я ему нравлюсь. А, может, еще я все это придумала? Может, он, правда, просто так пришел?.. Ладно, все равно уже - пусть сами теперь разбираются. Какое счастье, что больше никогда их не увижу." Распрямившись, она высыпала собранное стекло в попавшуюся на глаза картонку, перекинула влажную тряпку через спинку кровати, села на место и пододвинула к себе чистый стакан. Харитон так и не сдвинулся с места. Смотрел сквозь нее не своим взглядом. "Да нет, - решила она, мельком взглянув на него, - не придумала." - А что вы так стоите? - спросила она, пожав плечами. - Давно бы уж порезали дыню. Вы не хотите налить мне еще шампанского? Давайте выпьем за вас, Харитон, за ваши успехи, и на сегодня - все. У меня, правда, больше нет времени. Тогда он, наконец, шагнул к столу, взялся за бутылку, налил ей. - Впрочем, ладно, я сама порежу, - решила она; приподнявшись, отыскала среди посуды нож, придвинула к себе дыню, отрезала два больших ломтя, положила их на тарелки, одну передала Харитону. Белоснежная сочная мякоть выглядела очень аппетитно. Харитон почему-то все не садился. - Ну, я желаю вам дальнейших успехов по службе, - сказала она. - И не только по службе. Чтобы все у вас было хорошо. Она протянула к нему стакан снизу вверх. Рука его заметно дрожала, когда он чокался с ней. Он снова выпил стакан целиком. Вера Андреевна снова отпила половину, обеими руками взяла ломоть дыни. Дыня оказалась сладкая-сладкая. Она и не помнила, когда последний раз ела ее. - Что ж вы стоите, Харитон? - едва нашла она паузу - сказать ему. - Садитесь, кушайте. Вкусно. Но он не садился. Он сделался вдруг очень задумчив, достал еще папиросу, прошелся по комнате. Через минуту у нее в руках осталась только ломкая корка. Ей захотелось еще - она снова придвинула к себе дыню, потянулась к ножу. Но взять его не успела. Две теплые ладони в эту секунду вдруг сомкнулись у нее на шее и намертво сжали ее. Харитон, оказавшийся как бы случайно у нее за спиной, бросив папиросу на пол, схватил ее сзади за горло и, с силой притянув на себя, прижал к спинке стула. Она рванулась было, но он держал ее крепко. Холодный темно-серый ужас мгновенно разлился по ее телу. Сразу стало очень больно, она задохнулась; попыталась и не смогла выдавить из себя ни звука. "Почему до сих пор не сказала ему правды?!" Пару раз она попробовала еще рвануться, попробовала выскользнуть вниз, схватилась пальцами за его манжеты - все было тщетно - руки его оказались сильными. - Простите, Вера, - вдруг услышала она совершенно спокойный голос. - Я не хотел, поверьте. Так получилось. И тут же силы стали оставлять ее. В глазах помутилось. "В любезное его сердцу небытие," - мелькнуло еще почему-то в голове ее. Руки ее сами собой что-то поискали вокруг, но едва только коснулись края стола и тут же повисли. Все изменилось в ту же секунду. Она полетела куда-то в темноте, время мелькнуло назад. И вдруг она опять родилась. Женщина с веселыми глазами взяла ее на руки, подняла к лицу... Харитон подождал еще полминуты на всякий случай. Потом осторожно разжал ладони, подхватил уже безжизненное тело, сложил ее руки на столе, придвинул стул вперед до упора. Она осталась сидеть. Будто бы заснула за столом, голову опустив на руки. Тяжело дыша, он минуту смотрел на нее. Потом поднял с пола папиросу, не без труда закурил. Какая-то воздушная прозрачная музыка лилась из-за стены. Быстро и жадно затягиваясь, он огляделся вокруг и открыл створку шкафа. Обнаружив там сшитый Верой Андреевной узелок, перевернул его и вывалил внутрь шкафа все, что было в нем. Затем засунул в узелок коробку конфет, оба стакана, осколки, собранные Верой Андреевной, влажную тряпку, бутылку шампанского, предварительно закупорив ее пробкой. Еще раз внимательно огляделся. Подойдя к двери, тихонько запер ее изнутри, выключил свет, взял узелок. Подойдя к окну, отдернул занавеску, последний раз взглянул на Веру Андреевну, едва освещенную лунным светом, и выпрыгнул из окна на улицу. Он выбросил узелок в мусорный бак, стоявший у выхода со двора. глава 36. ГЛАВНЫЙ До этого дня лишь однажды приходилось ему самому убивать человека. Но это было совсем другое. Прошлым летом Баев попросил его лично пристрелить в камере одного упрямца - некоего Холкина - председателя совхоза имени Карла Маркса. Тот в течении трех месяцев, несмотря на обильное применение специальных методов допроса, несмотря на то, что арестовали уже и жену его, и дочь, что охранники раздевали и лапали при нем их обеих, наотрез отказывался подписывать что-либо и все грозил вывести на чистую воду "фашистское гнездо баевских прихвостней". Баев опасался его, кажется, потому, что совхоз его был из обложенных лично Степаном Ибрагимовичем продуктовой данью, и при случае тот действительно мог, вероятно, выдать на Баева кое-какой компромат; и при случае, опять же, мог этот компромат прийтись кому-нибудь ко двору. К тому же, выяснилось случайно, что один из надзирателей в тюрьме, был родом из того же села, что и Холкин, чуть не из соседнего дома, и Баев решил, очевидно, от греха подальше не связываться с ним. Войдя тогда в одиночную камеру к Холкину, валявшемуся на полу после очередного допроса, Харитон без лишних слов пустил ему пулю в лоб. Оформили все, как попытку Холкиным нападения на него с целью захвата оружия. Никаких особенных эмоций Харитон не ощутил в себе. Да, по правде говоря, и теперь - после двух убийств за один день - ничего сверхъестественного не творилось у него в душе. Было чувство словно бы физической нечистоплотности, и была еще во всем теле неожиданная усталость. Иногда его пошатывало слегка. Хотелось вымыть руки и выпить стаканчик водки. Все же прочие чувства, происходившие от былых его симпатий к Вере Андреевне, он сумел подавить в себе усилием рассудка еще пару часов назад. Да, Вера была красивая и умная девушка, но раз случилось так, что вместе им быть не судьба, нужно просто вовремя уяснить себе, что в мире есть еще много красивых и умных девушек. И лучше пожертвовать одной из них, чем погубить себя вместе с ней. "Все же отравить или застрелить - это как-то проще, - размышлял Харитон, шагая уже по Советской. - Главное, что сам к человеку не притрагиваешься. Приличнее как-то, - припомнил он словцо Степана Ибрагимовича. - Ну, что сделано, то сделано." Надо сказать, что о Зинаиде Олеговне к этому времени он уже и вовсе не вспоминал. Если до сих пор сохранялось в нем какое-то чувство от утреннего убийства матери, то это было чувство облегчения. О предстоящей возне с похоронами, о том, что остался он теперь один на один с хозяйственными заботами, положил он себе размыслить после. Когда проходил он по Советской мимо "Прогресса", как раз закончился последний сеанс, и из бокового выхода кинематографа на улицу вываливалась толпа. Он остановился на минуту, чтобы пропустить ее и не толкаться. Стоя под фонарным столбом, думая о своем, механически поглядывал на народ. Люди выходили почти все оживленные, радостные, разговаривая друг с другом, смеялись. Мелькнула ему в толпе и пара знакомых лиц. Вот это, кажется, прошел в компании мимо него сосед по подъезду. А вот эта девушка... Стоп. Что-то неясное еще в первую секунду заставило его вздрогнуть. Вот эта девушка... Она вышла из кинотеатра одна и пошла в сторону Парадной. Несколько мгновений было у Харитона, чтобы вглядеться в ее лицо. Где он видел ее? Ну, да, да! Это же она - Елена Бруно. То есть, какая еще, к черту, Бруно; ну, та, та самая, которая была на кладбище под окном его кабинета в пятницу, в полночь. Первое яростное движение Харитона было броситься к ней, схватить ее за руку, крикнуть ей в лицо... Но что именно крикнуть? Да и стоит ли кричать? А не разумней ли для начала проследить за ней, узнать, где она живет, выяснить, наконец, кто она такая, как могла проникнуть тогда на кладбище? Шагах в тридцати Харитон пошел вслед за ней по Советской. Девушка шла не быстро, не медленно - спокойным шагом, не оборачивалась. Одета она была в нарядное черное платье с юбкой-колоколом от тонкой талии до колен. В руке несла белую лакированную сумочку. Каблучки ее туфель цокали по тротуару. Покуда шли они по Советской, он мог не опасаться, что она заметит его - кроме них на улице было еще довольно народу. Но в конце ее, свернув на Желябова, они оказались одни, и Харитон на всякий случай еще поотстал. Чем далее, тем более становилось однако похоже, что шла она туда же, куда и сам он до встречи с ней. Желябова, Кирова, и точно - махнув сумочкой, девушка свернула в Краснопролетарский переулок. Возле дверей райотдела он почти догнал ее. Несколько секунд повременив, открыл дверь и увидел, что, пройдя охранника, она уже поднимается по лестнице. А охранник, увидев Харитона, весь так и подался к нему, перегнулся через барьер. Это был тот самый охранник, к которому подходил Харитон после того, как битый час напрасно проискал ее на кладбище. - Товарищ Спасский, вы тогда спрашивали о женщине, про женщину, тот раз, ночью, - забормотал он тихонько, оглядываясь на девушку, миновавшую уже лестничный пролет. - Она, она самая, - покивал он головой ей вслед. - Вы уже ушли тогда, а она выходила - вы просили, я запомнил - в половину четвертого вместе с товарищем Леонидовым. И сейчас у ней от него пропуск. - Я понял, - кивнул ему Харитон и быстро пошел по лестнице. Вслед за цоканьем каблучков, он поднялся на третий этаж, пошел по коридору, свернул за угол, и успел увидеть еще, как закрылась за ней дверь леонидовского кабинета. Больше сдерживать себя не было нужды. Быстро подойдя к двери, он с силой распахнул ее. Распахнув, увидел, что Леонидов сидит, развалясь, за своим столом, а девушка прикуривает папиросу, стоя напротив него. Оба они обернулись навстречу ему. - Сукин сын! - крикнул Харитон, шагнув в кабинет. Он ожидал, конечно, секундного смятения, затем панибратских шуток, заискиваний, смеха - чего-нибудь в этом роде, но, странно - лицо Леонидова не выразило в ответ ему ни тени замешательства, ни даже улыбки. - Не ругайся при даме, - сказал он, совершенно спокойно глядя на Харитона. - Ты где шлялся? Вопрос этот оказался настолько неуместным и неожиданным, что в результате его на какое-то время растерялся сам Харитон. - Твое какое дело? - буркнул он злобно, подойдя к столу, и тут увидел на нем огромную желтую дыню. Она лежала посреди стола на железном подносе из их буфета, в ней вырезан был один кусок, внутри виднелась сочная сахаристая мякоть, слипшаяся масса семечек. Он помолчал несколько секунд, глядя на нее, пытаясь припомнить нечто, что, кажется, прежде остального необходимо было выяснить ему теперь. Но мысли его рассыпались. - Так, говоришь, не слышал ты тогда патефона, да? - пробурчал он только. - Пятница, тринадцатое, говоришь, люстра с потолка. Ладно, погоди, попляшешь ты еще у меня. Лишь теперь сообразив, по-видимому, что к чему, девушка громко рассмеялась вдруг. Ей сделалось настолько смешно, что, смеясь, она даже отошла в сторону. Тогда Харитон, обернувшись, взялся, наконец, внимательно рассмотреть ее, и она понравилась ему. Лицо ее было смазливо, и ему отчетливо припомнился вдруг бюст ее под легкой сорочкой, на который смотрел он сверху вниз из окна. Через какое-то время усмехнулся, наконец, и Леонидов. - Ну, ладно, - сказал он и вдруг поднялся из-за стола. - Вероника, у нас разговор. Ты здесь будешь? - А куда мне еще? - Пойдем, - он взял со стола какую-то бумагу и кивнул Харитону на дверь. - Куда? - Пойдем, пойдем, - тянул его за рукав Алексей. Пожав плечами, Харитон вышел вслед за ним в коридор. - Кто это такая? - спросил он. - Кузина моя, - ответил Леонидов. - В гости ко мне приезжает время от времени. Пройдя всего несколько шагов, он вдруг остановился, оглянулся по сторонам, вытащил из кармана связку ключей и отпер соседнюю со своим кабинетом дверь с надписью "Электрощитовая". До сих пор Харитон никогда и внимания не обращал на эту дверь. Странно, подумал он, откуда мог быть у Леонидова ключ от нее? - Заходи, - пригласил его Алексей, сам вошел первым и включил свет. И тут Харитон вдруг вспомнил. - Ну, так, - сказал он, нахмурившись, и подошел вплотную к Леонидову. - Отвечай быстро - откуда узнал, что говорила моя мать тогда, ночью? - Баева с Мумриковым арестовали час назад, пока ты шлялся неизвестно где, - пропустив вопрос мимо ушей, сказал тот и запер дверь изнутри. - Как это арестовали? - мгновенно потерялся Харитон. - Кто? -... в кожаном пальто, - внушительно посмотрел на него Алексей. - Я тебя поздравляю, - сказал он и протянул ему лист бумаги, который захватил с собой. - На его место назначен ты. Осоловевшим взглядом Харитон уставился в бумагу. Это оказался по всей форме составленный приказ областного управления НКВД о назначении его начальником Зольского РО НКВД с присвоением ему звания капитана госбезопасности. Дважды он перечитал этот приказ. И, скорее, испуг, чем радость, вызвал он в нем. - Почему? - пробормотал он. - Что это такое? Что это значит? - Это значит ровно то, что я уже сказал тебе; больше ничего. Присаживайся. В ногах правды нет. Харитон, наконец, огляделся вокруг. "Электрощитовая" оказалась небольшой комнатой об одном окне, по всему периметру обставленная стандартными кабинетными столами. Никаких щитков, кабелей, счетчиков, рубильников - того, что могло бы ассоциироваться с надписью на двери, не было здесь и в помине. Все столы, впрочем, до предела были заставлены всевозможной аппаратурой, но аппаратурой иного рода. Стояло на них по крайней мере пять магнитофонов, не менее семи телефонных аппаратов, валялось три-четыре пары наушников, и было еще несколько приборов со стрелками и кнопками, назначение которых Харитону было неизвестно. Между столами стояло три стула, а из-за глухих бурых штор на окне выглядывало то, что с таким азартом, но тщетно искал он в ту ночь - медный патефонный раструб. Он, впрочем, едва и отметил про себя эту находку - было уже не до того. Вслед за Леонидовым он присел на один из стульев. В голове его была натуральная каша. - Что тут происходит, Алексей, объясни, - почти взмолился он. - Да ничего уже не происходит, голубчик. Все уже произошло. Пару часов назад на двух машинах приехала к нам из Москвы компания во главе с одним не совсем незнакомым мне полковником, предъявили ордер на арест, подписанный товарищем Ежовым, забрали Мумрикова и Баева, немного порылись у них в бумагах, оставили этот приказ и укатили обратно на Лубянку. Лишил ты себя, Харитоша, любопытного зрелища под названием "арест майора Баева". Рвал и метал наш Степан Ибрагимович, брызгал слюной и сыпал проклятьями. - И что теперь будет? - довольно глупо поинтересовался Харитон. - А ничего не будет. Будем работать лучше и веселей под твоим чутким руководством. Зачем нам враги народа во главе районных органов НКВД? - Это ты устроил? - начал, наконец, соображать он. Леонидов рассмеялся. - Закурить не найдется, гражданин начальничек? - игриво спросил он. Харитон достал из кармана и протянул ему пачку папирос, закурил заодно и сам. Алексей еще некоторое время молчал, дымя и улыбаясь, как чеширский кот. - Ну, я, я, - покивал он затем. - Мы - напару со Свистом. Но согласись - обнаглел ведь старик вконец. На райком клал ежедневно, барщину завел, капризы каждый день. Малькова засадить после статьи в газете - это уж ни в какие ворота не лезло. Малькова, кстати, распорядись сегодня же освободить с извинениями. Вере-то это депутатство - как пожарнику лифчик. Старик на нее глаз положил тогда - ты заметил? Этим, по правде, меня особенно разозлил. Нипочем ведь не успокоился бы, пока не испортил девушку, старый кобель. Харитон простонал вдруг в голос. - Ты чего? - изумился Алексей. - Черт, черт, черт! - громко выругался он, вскочил со стула, приложил кулак ко лбу. - Почему ты не сказал мне раньше? - Да как бы я сказал, дружище? А если б не вышло ни хрена? Я ведь тоже рисковал, поди. - Почему ты не сказал мне раньше? - повторил Харитон и, обессиленный, опустился обратно на стул. - Да что случилось-то? Но Харитон уже взял себя в руки. - Ничего, - покачал он головой. - Да ты хоть рад, дружище? - помолчав, ткнул его в плечо Леонидов. - Очнись! Мы теперь главные с тобой в этом городке. Эх, ужо и поставим мы его на уши! А ты назначишь меня своим заместителем, а? Харитон только тупо смотрел на него. Ему, конечно, необходимо сейчас было хотя бы часок посидеть одному в тишине, чтобы как-то утрясти у себя в мозгу все произошедшее. - Хотя можешь и не назначать, - тут же махнул рукой Алексей. - Мне наплевать по большому счету. Но только чур, Харитоша! - поднял он вверх указательный палец. - У нас со Свистом был один уговорчик: баевская усадьба на ближайшие полгода моя. Так что не обессудь - вселишься в нее зимой, а до той поры роток не разевай. "Вере ведь не соврал насчет капитана, - пришло вдруг в голову Харитону, и жуткая досада снова рванула душу ему. - Всего-то ведь на каких-нибудь полчаса поспешил. Надо же, надо же! Почему все так?" - Ты чего так смотришь, а? Ладно, ладно, не переживай, - продолжал тем временем балаболить Алексей. - Захочешь - будешь ночевать у меня хоть каждый день. Домик вместительный. Выпишу я теперь на лето из Москвы своих бандитов - баевские именины тебе пионерским утренником покажутся. Банька, девочки, шашлычки. Знаешь, Харитоша, что такое маскарад-ню? Это когда все в масках и все голые. Танцы до упаду при свечах, и все друг друга путают. Васьки Суровцева затея - другана моего. - Что это все такое? - спросил вдруг Харитон, головою поведя вокруг. - Это? Ах, это, - Леонидов многозначительно усмехнулся. - Это, брат, такая штука. Такая штука, брат, - паясничая, завел он глаза. - Ни в сказке о ней сказать, ни пером описать. Это, мой юный друг, комната прямой правительственной связи - с Кремлем и Лигой наций. Пора, пора тебе, Харитоша, входить в круг настоящих дел Зольского РО НКВД. Т-сс, - приложил он вдруг палец к губам. - Я стану твоим Вергилием в этом кругу. Вместе со стулом он мгновенно сдвинулся к одному из столов, водрузил на голову наушники и принялся щелкать клавишами на магнитофоне. Щелкал, впрочем, не слишком долго - перемотал пленку, переключил какие-то проводки и повернулся опять к Харитону - судя по улыбке, приготовился наблюдать эффект. В ту же с